Философия поэзии, поэзия философии - Евгений Рашковский 17 стр.


И вот здесь, в сфере внутринаучных и даже внутридисциплинарных диалогов особую роль научного интегратора приобретает личная (т. е., по определению, связанная с историей и сферою социо-гуманитарного познания и – шире – со сферою пронизывающих историю духовных ценностей) культура и личная креативность. Без этих дарований и ценностей никакое осмысленное развитие, никакая позитивная история научных знаний невозможны…

А уж если говорить об "экстерналистской" стороне вопроса, то поиски некоторой равнодействующей в противоречиях между дорогостоящими запросами креативных людей науки (помещения, инструментарий, архивно-библиотечно-музейная и – шире – информационная база, научная пресса, некоторый минимум личного благосостояния и свободы ученых) и текущими запросами остального общества – одна из непреложных характеристик глобальной истории и национальных историй последних двух-трех столетий. Государство и общество – особенно в периоды революций, контрреволюций, кризисов и разрух – так или иначе вынуждены лавировать между собственными наболевшими потребностями, между потребностями индивидуальной и групповой человеческой креативности (без учета которых сколько-нибудь эффективное национальное строительство попросту невозможно) и – как это нередко происходит в истории – между психологически вполне понятными завистливо-уравнительными чаяниями масс и выражающими эти чаяния демаршами популистских вождей.

Люди мысли и интеллекта не только живут в истории, но и – выражаясь словами ряда русских религиозных мыслителей (о. Сергий Булгаков, архим. Софроний Сахаров) – "живут историю", т. е. отчасти пересоздают ее через свой внутренний мip… Но ведь жизнь человека в истории и через историю, без которой невозможно представить себе и содержательные, и институциональные судьбы науки, и есть сердцевина социо-гуманитарных знаний.

Вопрос о языке

Это – один из коренных вопросов научного познания, равно как и познания науки.

Действительно, в каких словах, рассуждениях и формулах, в каких сочетаниях слов, рассуждений и формул организует, развивает, изъявляет и пересматривает свои интуиции и свой опыт научная мысль? В каких словах, рассуждениях и формулах и в каких их сочетаниях доносит она свои идеи и смыслы до окружающего общества и взаимодействует с культурой национальной, региональной и мipoвой? Как сказываются эти новые идеи и смыслы на институтах и человеческих ландшафтах самой науки?

Всё это, конечно, прежде всего волнующая и ученых, и общество философская, науковедческая, но также и историческая проблематика. Стало быть, проблематика именно социо-гуманитарного плана.

Чтобы подтвердить важность пристального подхода к этой проблематике языка науки, предложу вниманию читателя один исторический экскурс.

В течение почти что двух столетий популярная философия и публицистика возлагали и продолжают возлагать ответственность за все мipoвые беды на механистическую научно-философскую мысль XVII–XVIII столетий. Из прямолинейно-рационалистических конструкций, из "modo mathematico", присущих этой мысли, из ее жесткой трактовки причинности, из ее требований непротиворечивости в обосновании научных идей – досужее сознание тем же прямолинейным образом выводит всё, что угодно: и жестокости Французской революции, и дегуманизирующие тенденции "первой промышленной революции", и буржуазно-калькуляторский подход к любой человеческой проблематике, и ту вспышку квазинаучного и квазифилософского нигилизма 40-х – 60-х гг. XIX в., без которого немыслимо становление тоталитарных идеологий последующего XX века, и нынешний экологический кризис, и передержки "потребительского общества" и рыночного хозяйства…

Всё же, некоторая культура научного и философского дискурса учит нас не торопиться интерпретировать хронологическую и даже генетическую преемственность идей, воззрений и событий как жестко детерминированную преемственность причин и следствий и – тем паче – как жесткую преемственность исторической вины. И это – тоже проблема языка мысли и науки.

Однако – если вспомнить труды Дэвида Юма – важно уметь рассматривать историю духовных и интеллектуальных явлений (и – соответственно – языков и дискурсов научного познания) не только в прямолинейной временной и генетической последовательности, но и в уникальных обстоятельствах их собственного времени, в уникальных сплетениях их не всегда учтенных предпосылок, in situ.

Разумеется, в трудах таких идеологических предтеч механистического научно-философского дискурса, как Френсис Бэкон или Гоббс, можно найти множество соображений и речений, заставляющих вспомнить о жесткости и "крутости" средневековых и ренессансных нравов. Среди перлов "крутого" и категоричного языка Бэкона Веруламского можно вспомнить постулат о необходимости "пытать" природу, как пытают подследственных, чтобы она выдавала свои тайны. Отсюда – и последующее и до сих не изжитое понятие – "естествоиспытатель". В этом постулате – несомненная дань тем допросветительским инквизиционно-юридическим воззрениям и самому юридическому языку допросветительской эпохи, когда выбитые под пыткою признания самого обвиняемого считались "царицей доказательств". В этой презумпции виновности и заключается юридическая суть инквизиционного процесса.

Однако, в самом научно-философском языке таких мыслителей, как Декарт, Паскаль, Спиноза, Ньютон действовала совершенно иная познавательная доминанта: при всех их внутренних тревогах – удивительное, по существу молитвенное чувство Порядка, или Смысла в Мipoздании.

Сейчас, когда мip болен непреодоленными социальными и экологическими издержками тесно связанного с классическим рациональным знанием механистического мipосозерцания, последнее не без основания представляется (хотя, как уже говорилось выше, представляется несколько упрощенно!) фактором великого технологического порабощения всей человеческой реальности. Но есть и другая – историческая! – сторона медали. В реальных условиях своего становления идея космоса-механизма как раз и противостояла тому безумию религиозных войн, оккультистских истерий и инквизиторской "охоты за ведьмами", которыми отравлена была вся социокультурная атмосфера тогдашней Европы. Представлениям тогдашнего обыденного сознания о космосе, полном бесов и противостоящих им феодалообразных небесных и земных иерархий классическое рациональное знание противопоставило идею космоса как огромного, святого и благоустроенного супермеханизма. По тонкому наблюдению Эйнштейна, классическое рациональное знание противопоставило внешнему мipy крови и костров веками вызревавшее в недрах человеческой культуры "космическое религиозное чувство". Вспомним кстати: упомянутые выше ученые-мыслители, задним числом относимые нами к эпохе механицизма, – почти что старшие современники Баха, Гайдна, Моцарта, с их общей темой восхищения сияющей красотой Бытия, среди которой продолжает "мыслить и страдать" смертный, но чающий бессмертия человек.

Как указывает один из современных философов науки, механицистские издержки трудов мыслителей этой плеяды – не вина, но, скорее, беда. И причем беда, связанная именно со сложностями истории научно-философских языков. Наследники эпохи схоластического "рационализма", эпохи благочестивой принудительной силлогистики – они не располагали тем концептуальным языком, который позволил бы более гибко интерпретировать всё то новое, что привнесли в мip человеческого знания открытия и научный инструментарий предшествовавших десятилетий. Воистину – если вспомнить стихи Пастернака, -

Ты – вечности заложник
У времени в плену

"Ладанка" Паскаля, с ее словами о внутреннем "огне", сжигавшем ученого, и с ее заключительными словами – "Не Бог философов и ученых, но Бог Авраама, Исаака и Иакова" – одно из великих свидетельств этой мыслительной, духовной, но и вместе с тем – языковой драмы. Можно с любой степенью аргументированности оспаривать категоричность этой формулировки Паскаля, но она всегда будет важным указанием на то обстоятельство, что между всегда стремящимися ко внутренней слаженности и цельности языками научного и философского познания и между вечной открытостью бытия и неутоленными исканиями человеческой мысли и души всегда существует некое болезненное несовпадение. И в этом несовпадении – источники личных драм и разочарований, но одновременно – и творческих стимулов не только для множества людей науки, но и просто – для множества людей.

И как дополнение к "Ладанке" – один из паскалевских фрагментов:

Почему Бог не открывается нам?

А вы этого достойны?

– Да.

Вы очень самоуверенны и потому недостойны.

Нет.

Вот потому-то вы и недостойны

В этом фрагменте сам ученый выговаривает проблему недостаточности (и, стало быть, конвенциональности и временной ограниченности) языков научного познания и на века вперед предсказывает непрерывность интеллектуальной самокритики и ревизий в вечно открытом и вечно собеседующим с человеческой мыслью контексте Бытия.

…Однако, что удивительно: социо-гуманитарные знания, вытесненные из "чистой" науки (Science) эпохи Барокко и Просвещения, уже в XIX в., в пост-наполеоновскую эпоху, начинают вторгаться в содержание и языки естественно-научных познаний; статистика вторгается в сферу химических и физико-математических знаний, а уж на исходе позапрошлого столетия – происходит триумфальное вторжение проблем философской гносеологии во весь корпус Науки-Science .

Во всяком случае, взаимообогащающий и вечно открытый диалог между содержаниями и языками Науки-Science (с ее неотъемлемым стремлением к выверенным, непротиворечивым и концептуально обоснованным описаниям) и социо-гуманитарными знаниями (с их вечно ускользающим конвенциональным, но всегда непреложным предметом, имя которому – человеческая реальность, и где сами вопросы – важнее ответов) представляется неупразднимым.

Вопрос о человеке

Я не имею ни малейших намерений и ни малейших прерогатив оспаривать право целых групп нынешних социологов, историков, политологов, культурологов, востоковедов и т. д. выдвигать на первый план мысли вопрос о "субъективном факторе", о "субъектности" в истории, науке или культуре. Иной раз и сам пользуюсь этими понятиями, хотя и отдаю себе отчет в том, что злоупотребление этими понятиями как бы закрепляет субъектно-объектный раскол нашего мыслительного мipa, а через него – и мipa как такового. Иными словами, на мой взгляд, вынесенная в заголовки всевозможных научных текстов и проектов проблема "субъектности" есть сциентистская передержка той философско-антропологической (проще говоря – человеческой) проблематики, которая неотъемлемо присутствует в любых социо-гуманитарных сюжетах. В частности, и в сюжетах науковедческих.

Издревле научные знания – при всех эзотерических увлечениях их носителей (будь то пифагорейцы в древней Элладе, будь то ученые древнего Китая или европейского Возрождения) – в той или иной мере стремились к некоторой общезначимости, к некоторому универсализму своих формулировок и идей. При всём многообразии стилей, группировок и школ, наука – от ранних, докартезианских ее стадий – всё же универсальна, или, как говорят некоторые науковеды Запада, "кафолична". Но при этом, как настаивают историки науки, существенно важны именно конкретно-человеческие (и, следовательно, партикулярные) моменты историко-научных процессов. И прежде всего – творчество отдельных личностей и активность относительно малых человеческих сред: ученых коллективов, сообществ и институций, меценатов, учащихся и – попросту – бескорыстных почитателей знания. Именно в этих человеческих контекстах и происходят процессы порождения, накопления, усовершенствования и трансляции знания "поверх барьеров" малых групп, сословий, классов, народов, государств и цивилизаций.

Разумеется, недоброжелатели, завистники и гонители знаний также оказываются неотъемлемой частью этого человеческого контекста.

И вот только приняв во внимание изложенный выше круг чисто гуманитарных (гуманистических!) соображений по части историко-научного процесса, мы получаем, на мой взгляд, некоторое право рассуждения о человеческом "субъекте" науки. "Субъекте", где индивидуальное, групповое и вселенское находятся в состоянии многозначной, но неразрывной взаимосвязи.

Восприятие информации, мышление, памятование, творчество и, наконец, умудрение – всё это процессы не только в человеке, не только внутри человеческой личности, но и процессы между людьми. Или, по словам Макса Шелера, "я" всерьез не дано без "мы", а "мы" всерьез не дано без "я" .

Так что, повторяю, если ставить вопрос о человеческом "субъекте" науки, то нельзя не заметить многомерности и многоуровневости этого субъекта. Это не только личность, но и Лик. Не только отдельный творческий индивидуум, но и группа, и большие человеческие массивы, и – в конце концов – человечество в целом. Причем человечество, понимаемое не как механическая суммация всех индивидов на Земле, но, скорее, как контовское Grand Etre: как некоторое одухотворенное и стремящееся понять себя единство прошлых, жизнедействующих в настоящем и будущих людских поколений.

Однако эти интеллектуальные процессы межчеловеческой коммуникации едва ли возможно понимать как чисто прогрессистские и кумулятивные. Историко-научные исследования свидетельствуют не только о количественном накоплении знаний, и не только о самокритике мысли, и не только о парадигмальных ревизиях, перестройках и скачках, но и об обесчеловечивающих накатах варваризации и антиинтеллектуализма. Прямые или косвенные расправы над учеными и научными коллективами в периоды разгула инквизиторских или же тоталитарных идеологий и институтов, в периоды разгулов революций и контрреволюций , в периоды разгула низменных деляческих стихий и экономических (а вместе с ними – и социокультурных) коллапсов – всё это слишком хорошо известно и едва ли нуждается в пространных иллюстрациях. Хотя, разумеется, с точки зрения аналитической истории, эти процессы осмыслены еще не в полной мере.

Назад Дальше