Философия поэзии, поэзия философии - Евгений Рашковский 7 стр.


Цимбалы Янкеля: Вновь о Мицкевиче и об истории польского мессианизма

Ты ж, сверхъестественно умевший
В себе вражду уврачевать…

Федор Тютчев.

Казалось бы, что можно еще сказать о мессианизме Адама Мицкевича и его отражениях в мышлении и творчестве Соловьева после всего, что написано о Соловьеве и Мицкевиче в трудах о. Сергия Соловьева, Мариана Здзеховского, Ежи Мошиньского, Станислава Пигоня, Анджея Балицкого, Гжегожа Пшебинды, Яна Красицкого и многих-многих других. Однако тема едва ли исчерпана. Оно и не случайно.

1

Давным-давно, на исходе позапрошлого века, когда еще жил и творил Соловьев, на страницах немецкой социал-демократической газеты "Leipziger Volkszeitung" Роза Люксембург опубликовала статью "Адам Мицкевич". Статья, разумеется, написана на тогдашнем марксистском политическом жаргоне, но пронизана она любопытной и, по существу, неоспоримой мыслью: подобно тому, как в Германии высшим достижением национальной культуры, завещанным будущему, является немецкая классическая философия, так и в определении будущих судеб Польши аналогичную роль призвана сыграть дворянская романтическая поэзия XIX столетия.

Действительно, польское мессианство позапрошлого века – ив философии, и в поэзии (наследие Мицкевича, Красиньского, Словацкого, Норвида, Хёне-Вроньского, Цешковского и др.), впитав в себя несомненные влияния немецкой классической философии – и именно в тот период, когда национальная история польского народа и его культуры казались делом почти безнадежно проигранным, – поставило особый акцент на мышление, созерцание, рефлексию, поэзию как на неотъемлемые и существенные моменты человеческой деятельности: вплоть до повседневных трудов. И через человеческий праксис – как на неотъемлемые моменты самой истории.

И если говорить о проблеме "Мицкевич и история", то важно иметь в виду, сколь существенно было для Мицкевича погружение в трагическую историю многих поколений своего народа – в историю прошлого, в текущую историю, в историю чаемого будущего. А по принципу некоего поэтического и философского контрапункта – чувство того беспощадного одиночества, на которое обрекает истинного поэта его поэтическое, следовательно – и духовное служение.

А уж если говорить об истории, то одна из важнейших интуиций Мицкевича, подхваченных позднее Соловьевым, – неразрывная духовно-историческая связь славянских народов с судьбами еврейства. Тема эта – почти что неисчерпаемая, захватывающая огромные пласты не только историографии, но и библеистики, христианского богословия, социологии, истории мысли и поэзии.

Однако – "нельзя объять необъятного".

И посему ограничусь лишь частной задачей: трактовкой этой проблемы на страницах едва ли не вершинного труда Мицкевича – поэтической эпопеи "Пан Тадеуш" (1832–1834). Будем работать с польским оригиналом, давая к нему русские прозаические переводы.

Работа с "Паном Тадеушем", на мой взгляд, тем более важна, что сам взаимный перелив и некоторое мерцание поэтических, философских и исторических смыслов лишний раз убеждает нас в том, что поэзис, поэтическое творчество и поэтическое знание – вещь несомненно более емкая и богатая, нежели знание идеолога, стремящегося к инвариантным формулировкам и смыслам.

А уж если говорить о еврейской теме в "Пане Тадеуше", – то тема эта не случайна.

По землям Речи Посполитой, подвергавшимся неоднократным переделам со стороны окружающих держав на протяжении последней четверти XVIII – первой половины XX столетия пролегал "еврейский пояс" тогдашнего мipa. "Пояс" этот простирался от берегов Северного моря и Балтики до берегов Черного моря и Адриатики. Как известно, этот многомиллионный "пояс" был уничтожен гитлеровскими варварами на протяжении 30-х – 40-х годов прошлого века. Но память о нем до сих пор жива в мipoвой культуре.

Есть еще одна возможная предпосылка озабоченности Мицкевича еврейской темой: обстоятельство скрывавшееся, но непреложное. Известно, что Маевские, предки поэта по материнской линии, как и целый ряд иных шляхетских родов Речи Посполитой, начинали свое родословие от еврейских сектантов, перешедших в католичество в XVII столетии. И эта родовая полутайна Мицкевичей, возможно, могла быть существенным стимулом для мышления и творчества поэта.

2

Итак – "Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве".

Время действия – 1811–1812 годы; трагический эпилог поэмы относится к началу 1830-х годов, ко временам "Великой эмиграции", последовавшей за восстанием 1830–1831 гг.

Место действия – фольварки, замки, деревни и леса Беловежского края (Новогрудский повет Гродненского воеводства бывшего Великого княжества Литовского, территория которого – вследствие разделов Речи Посполитой – перешла к Российской империи, а ныне входит в состав Республики Беларусь).

Сюжет – сюжет как бы своеобразной польской иронической "Махабхараты": казалось бы, случайно вспыхнувшая братская война, смысл и ход которой оказываются непредвиденными. Однако смысл этот постигается не напрямую, но, скорее, некоторым косвенным, "боковым" зрением: в основе истории – не разрешение внешних людских противоречий, но становление дальних предпосылок внутреннего роста и очищения душ. Очищения – в виду всей преступной запутанности и неразрешимости прошедшей истории и открытости истории будущих времен.

Итак, "Пан Тадеуш" – романтический ирои-комический эпос о мучительном водоразделе двух эпох: эпохи глубокой архаики и эпохи современной, или – если прибегнуть к нынешней терминологии – модерн-эпохи. Наполеоновские войны были для народов Центральной и Восточной Европы едва ли только началом этого водораздела.

Отдаю себе отчет в том, что определение поэмы как ирои-комического эпоса на гранях современности может показаться кому-то парадоксальным, вопиюще нефилологичным. Однако ничего не поделаешь. Таков сам Мицкевич, с его надрывной самоиронией, такова и его поэма: поэма на разломах архаической и современной эпох.

Первая эпоха – уходящая, сгорающая в конкретной истории Наполеоновскимх войн. Эпоха как бы полуприродного, патриархального, ритуализированного и – не побоюсь сказать – отчасти предысторического существования. Предысторического – даже при всей этой вкоренившейся в польскую дворянскую жизнь латыни, галантных манерах и весьма развитой юриспруденции. И всё же в этой шляхетской действительности среди Беловежской пущи доминируют не "цивилизация", не "прогресс" или "демократия" (в этом полупатриархальном, былинном, анимистическом мipe сами эти слова произносятся лишь в иронических контекстах как обозначение чего-то чуждого, излишнего, несуразного), но доминирует погруженность человека в природно-космические ритмы и в регрессию к легендарному "сарматскому" прошлому: решая свою дворянскую распрю, люди склонны, скорее, обращаться не к юридической волоките, но к вооруженному "наезду" (zajazd) на усадьбу оппонента…

Многие исследователи творчества Мицкевича обращают внимание на один характерный след архаического мышления в поэме. Такие обобщающие понятия, как, скажем, "дерево", "зверь", "фрукт", "овощ" – почти отсутствуют, но зато подлежащие этим понятиям предметы до тонкости детализированы. Правда, в Книге 3 поэмы ("Игры любви", строки 260–289) существует целый вдохновенный гимн грибам, – но и то: с тончайшей художественной детализацией.

И как ей положено, эта полуприродная, былинная эпоха, словно чудом переехавшая в эпоху регулярных армий, революций и бонапартизма, оказывается эпохой братских клановых войн. Внезапно вспыхнувшая родовая война Горешков и Соплиц, вооруженный "наезд", а по существу погром, учиненный графом Горешкой и возбужденной им шляхетской мелкотой против усадьбы Соплиц, – это как бы полукомический вариант войны Горациев и Куриациев, войны Пандавов и Кауравов, кровавых усобиц среди племен Израилевых, как описаны они в "былинных" и хроникальных разделах Библии (Книги Судей, Книги Хроник – Паралипоменон).

Однако этот былинный, полупатриархальный мip, при всём вызываемом им поэтическом умилении (хотя и изрядно сдобренным авторской иронией), предстает в поэме как мip обреченный. Мip на грани распада. И сама былинная, разудалая психология героев – хотя и дополнительный, но всё же действенный фактор этой обреченности. На повестке дня – новый мip, новый эон неумолимой современности.

3

Ситуативное предвестие гибели старого мipa начинается на фольварке Соплицово и его лесных окрестностях: с праздника, который включает в себя и медвежью охоту. Клан Соплиц, возглавляемых Судьею (дядей юного заглавного героя поэмы), со своими клиентами и вкупе с молодым графом Горешкой, убивает медведя – как бы тотемного зверя этой патриархальной, шляхетской (можно было бы сказать – "беловежской") Польши.

Но вот за страшной гибелью медведя, который в своей агонии чуть было не задрал двух юношей – Тадеуша Соплицу и графа Горешку, – раздаются по всей округе торжествующие звуки рога Войского Гречехи , знаменующие победу людей, по существу, над собственным тотемистическим прошлым. И трижды повествует поэт о звуках рога Войского надо всей округой (Книга 4 – "Дипломатия и охота", строки 678–679, 685–686, 694–695):

…wszystkim się zdawało,
Że Wojski wciąż graje, a to echo grało.

("… и всем казалось, // что Войский продолжает играть, но играло эхо").

Воистину – отходная старому мipy.

Но только вот вослед за торжествующими звуками рога над поверженным медведем и разворачивается в ходе ирои-комического повествования неприглядная правда этого сантиментально-идеализированного, патриархального мipa: спесь, мстительность, коварство, предательские убийства, сутяжничество, насилие. И всё это возможно смыть лишь покаянием и страданием – вплоть до самоотречения и смерти.

Из дальнейшего повествования мы узнаём, что во время штурма екатерининскими войсками родового замка графов Горешек младший брат мудрого и гуманного Судьи – Яцек Соплица – исподтишка убивает некогда незаслуженно оскорбившего его владельца замка, старого графа, а самый замок отходит к Судье Соплице, умеющему при надобности налаживать отношения с российскими властями.

Короче, приоткрывается вся неприглядная "обратная перспектива" агонизирующей магнатско-шляхетской Речи Посполитой.

А что же Израиль? Каковы же еврейские судьбы на землях растерзанной Речи Посполитой? Евреи – как бы чужаки, но в то же время и неотъемлемые сопричастники этого уходящего в прошлое патриархальнобылинного мipa.

Корчма, арендуемая у панов Соплиц преданным им трактирщиком и музыкантом Янкелем, – как бы вестник о Ноевом ковчеге или о Соломоновом храме среди Беловежья (книга 4 – "Дипломатия и охота", строки 177–186); Большая Медведица над Беловежьем – как бы "колесница Давидова" (там же, строки 77–78), а созвездье Дракона – как бы подвешенный в небе Левиафан (книга 8 – "Наезд", строки 89–92), о чем "старые литвины" прознали у раввинов (там же, строки 87–88).

И – увы – в поэме мы встречаем и такой отзвук "нормального" архаического мышления о евреях, как кровавый навет: всего лишь неполные три строчки.

Мелкая "шляхтюра", возбужденная молодым графом Горешкой и его верным слугой – подпанком Гервазием Рембайлой (одна фамилия старого рубаки – rębaczu – чего стóит!) – против Соплиц, бесчинствует в захваченном доме Судьи. Бесчинствует и сам граф. И тогда –

…wszystkich zagłuszył wrzask Zosi,
Która krzyczała, Siędzię objąwszy rękemi,
Jak dziecko od Żydów kłute igełkami.

("…Всё перекрыл визг Зоей, // обхватившей Судью руками, // словно дитя, которого евреи колют иголками". – Там же, строки 668–670).

К чести Мицкевича, следует сказать, что и здесь сохранена поэтом та ироническая дистанция, которая характеризует весь его поэтический дискурс при описаниях старой, шляхетской, былинной, "сарматской" Польши…

Назад Дальше