Философия поэзии, поэзия философии - Евгений Рашковский 8 стр.


4

И за всем этим любованием-развенчанием архаической старины – во всём его амбивалентном блеске и драматизме – открывается другой, новый мiр: мiр собственно истории. Истории динамичной, пламенеющей, если можно так выразиться – огнестрельной.

Остановимся на активных и разнохарактерных героях этой Собственно-Истории, т. е. истории осознанной.

Сам заглавный герой поэмы – юный пан Тадеуш Соплица – борец за свободу Польши и освободитель (вместе с невестою Зосей) своих крестьян.

Император Наполеон – он как бы "за кадром", но именно с ним и с его воинством наивно связывают тогдашние поляки надежды на восстановление своего отечества.

Как известно, и сам Мицкевич заплатил немалую дань романтической наполеоновской мифологии. И всё же, текст поэмы свидетельствует, что "наполеонизм" Мицкевича далеко не безоговорочен.

Один из эпизодических персонажей поэмы – сельский мудрец, шляхтич-крестьянин Мацей Добжиньский, рыцарь без страха и почти что без упрека, отказывается сражаться за Польшу в подчиненном Наполеону легионе легендарного Домбровского:

Sam widziałem, kobiety w wioskach napastują,
Przechodniów odzierają, kościoły rabują!
Cesarz idzie do Moskwy! daleka ta droga,
Jeśli Cesarz Jegomość wybrał się bez Boga!

("Сам видал: [французы] бесчестят женщин по деревням, // обирают путников, грабят храмы! // Император идет на Москву? Только далека Его Величеству дорога, коли отправился он [в поход] без Бога". – Кн. 12 – "Возлюбим друг друга!", строки 392–395).

Генерал Домбровский и его соратники. Они приходят в составе войск Наполеона на отторгнутую императорской Россией землю Великого княжества Литовского как освободители. Кстати сказать, в составе легиона Домбровского возвращаются в Беловежье и помирившиеся былые враги – Тадеуш Соплица, успевший получить боевую рану, и молодой граф Горешко.

Домбровский обращается к состарившейся шляхетской вольнице, чьи тяжелые, неудобные, устаревшие к началу XIX столетия мечи и сабли – как бы живые для их владельцев существа, носящие имена собственные:

Widzieć te Scyzoryki i te wasze Brytwy,
Ostatnie ekzemplarze starodawnej Litwy.

("Видать, все эти ваши Перочинные Ножички да Бритвы – // Последние реликты старосветской Литвы". – Кн. 12 – "Возлюбим друг друга!", строки 250–251).

И мало кому из воинства генерала Домбровского, привыкшего к новейшему огнестральному оружию и легким штыкам, под силу поднять принадлежащий Гервазию Рембайле старинный меч по имени Перочинный Ножик (Scyzoryk). Разве что генералу-богатырю Князевичу, да и то – ненадолго.

Иеромонах-бернардинец Робак, под личиной которого скрывается убийца старого графа Горешки Яцек Соплица. Робак – всю жизнь казнящийся своей виной и скрывающийся от традиционного польского правосудия неведомый отец Тадеуша, но он же – и революционер-конспиратор, готовящий восстание поляков против власти российского самодержавия. И только на смертном одре ксендз Робак с покаянием открывает свои тайны почти двадцатилетней давности…

Пленительная юная Зося, возлюбленная, а затем и невеста Тадеуша, внучка некогда предательски застреленного Яцеком Соплицею-Робаком старого графа Горешки. Она родилась в сибирской ссылке, куда угодила после подавления восстания Костюшки ее семья. Зося говорит о себе:

O moim rodzie mało wiem i nie dbam o to;
Tyle pomnę że była ubogą, sierotą…

("Мало что знаю о своем роду и не особо этим озабочена; // помню только, что была бедной, сиротой…" – Там же, строки 518–519).

Эротичная петербургская щеголиха Телимена – дальняя родственница Соплиц и одновременно – воспитательница сироты Зоей. Обеих приютил в своем доме Судья, а его неузнанный родной брат Яцек-Робак тайно мечтает о браке своего сына Тадеуша со внучкою погубленного им старого графа. Что вопреки влюбленной в Тадеуша, но всё же доброй Телимене, в конце концов и сбывается. Однако – уже после кончины Робака.

Молодой граф Горешко - вестник европейской образованности в Беловежской глуши.

И, наконец, среди вестников и протагонистов этого нового, собственно-исторического мipa – два благородных иноплеменника: русский офицер Никита Рыков (человек, верный своему императору и своей армии, но уважающий и понимающий поляков и умеющий с ними ладить) и еврей Янкель.

И что важно – во многих отношениях именно с Янкелем и – шире – с еврейством связана в поэме Мицкевича тема Собственно-Истории, иными словами – Современности.

5

Есть в заключительных разделах поэтического повествования два эпизода, связанных с триумipом и славословием этого мiра Собственно-Истории, истории как Испытания и Самопознания, истории как Искупления за все грехи, за всё яростное и поработительное "сарматство" прошлого.

Один эпизод – это свадебное решение Тадеуша и Зоей, приняв на себя бремя будущей бедности, освободить своих крестьян и наделить их землей. Действительно, из истории известно, что несколько польских шляхтичей-легионеров, вернувшись на Литву вместе с войсками Домбровского летом 1812 г., по идеалистическим мотивам приняли именно такие решения. Такие решения были возможны в связи с тогдашним стремительным пересменком властей и, соответственно, с упрощением бюрократических процедур: русские ушли, французы (с их освободительной риторикой) пришли, наполеоновское царствие – не вечно, а что дальше будет – Бог весть…

Однако в плане понимания поэмы Мицкевича и всего комплекса его наследия – не это главное. Главное же в том, что Мицкевич как бы "опрокинул в прошлое" свои народнические мечты о справедливом будущем примирении шляхты и крестьянства.

Другой эпизод – импровизируемое Янкелем на цимбалах на свадьбе Тадеуша и Зоей (где молодые господа, по старому шляхетскому обычаю, прислуживают своим крестьянам) и притом – в присутствии генерала Домбровского – славословие трагическому прошлому Польши и чаянию будущей польской свободы. Славословие – по всем правилам романтического симipонизма позапрошлого века. То был, по словам Мицкевича, "всем концертам концерт: koncert nad koncertami"…

Ворвавшийся в Беловежское захолустье мip европейской динамики и свободы – мip нелегкий и проблематичный, навязывающий полуархаическим людям крутую перестройку и перекройку их вековых укладов. И не случайно один из самых зловещих и в то же время трогательных персонажей поэмы – графский ключник-шляхтич Гервазий – говорит о решении своих патронов, Тадеуша и Зоей, освободить крестьян с наделами:

Wszak wolność nie jest chłopska rzecz, ale szlachecka!
Prawda, że się wywodzim wszystcy od Adama,
Alem słyszał, że chłopi pochodzą z Chama,
Żydowie od Jafeta, my szlachta od Sema,
A więc panujem jako starsi nad obiema.
Jużci pleban inaczej uczy na ambonie…
Powiada, że to było tak w Starym Zakonie,
Ale skoro Chrystus Pan, choć z królów pochodził,
Między Żydami w chłopskiej stajnie się urodził;
Niech i tak będzie, kiedy inaczej nie można! <…>

("Всё же свобода – дело не мужицкое, но шляхетское! // Правда, все мы происходим от Адама, // но я слыхал, что мужики происходят от Хама, // жиды – от Яфета, а мы – шляхта – от Сима (sic!!!). // И посему мы, как старшие, властвуем над теми и над другими, // однако нынче приходской ксендз иначе учит с амвона… // Он говорит, что так было лишь по Ветхому Завету, //но коль скоро Христос-Господь, хоть и царского родословия, – // Он всё же родился среди жидов и в мужицком хлеву // и посему уравнял и примирил все сословия, // и да будет так, коли иначе невозможно!" – Там же, строки 539–549).

6

А трактирщик-цимбалист Янкель, захваченный эмансипационными веяниями новой эпохи, – кто он такой?

О социально-религиозном облике Янкеля из текста поэмы мы узнаём немало.

Он – верный клиент рода Соплиц, арендующий у них корчму, благочестивый еврей-митнаггед (т. е. религиозный традиционалист, противник хасидизма), оборотистый коммерсант, один из нотаблей местной еврейской общины, но – одновременно – и связанный с Яцеком Соплицею-Робаком польский революционер-конспиратор. Скорее всего, именно он первым занес в Беловежскую глушь польский революционный гимн – "Мазурку Домбровского"; именно он вместе с Робаком прячет у себя в корчме наконечники пик…

И что еще важно для нашего анализа: Янкель – некая духовная эманация самого Мицкевича, тайно носившего в себе памятование о своем дальнем еврейском backgrounds и – одновременно – сначала тайно, а затем и явно носившем в себе пламя польской революции.

Но это не всё. Мицкевич наделяет Янкеля собственным даром музыкально-поэтической импровизации, доверяет этому герою своей поэмы "koncert nad koncertami": симipоническую (по существу) фантазию о судьбах Польши.

Здесь – самое время вспомнить о "Египетских ночах" Пушкина. Известно, что Мицкевич – один из прообразов итальянца-импровизатора, занесенного судьбой на петербургские гастроли. Мучительное промедление итальянца перед началом импривизации – промедление перед "приближением Бога"…

Не случайно и Янкель мучительно медлит перед началом своего "концерта" и, уступая лишь ласковым уговорам Зоей, начинает импровизацию…

7

Оборотная сторона этой новой, освобождающей, пламенеющей истории открывается нам не только благодаря – если вспомнить Гершензона – "медленному чтению" двенадцати книг поэмы, но даже благодаря самой ее композиции: от эйфорической 12-й книги – с героической щедростью Тадеуша и Зоей и янкелевым "Всеконцертом" – прыжок к первым строфам Эпилога, относящегося к событиям "Великой эмиграции", последовавшей за восстанием 1830–1831 г. Прыжок от величавого александрийского стиха двенадцати книг поэмы к нервному пятистопнику:

Biada nam, zbiegi, żeśmy w czas morowy
Lękliwe nieśli za granicę głowy!
Bo gdzie stąpili, szła przed nimi trwoga,
W każdym sąsiedzie znajdowali wroga,
Aż nas objęto w ciasny krąg łańcucha
I każdą oddać co najprędziej ducha.

("Горе нам, изгнанники, когда в гибельное время //в страхе уносили мы головы за рубеж! // Ибо на какую бы землю не ступали – шла впереди нас тревога, // в каждом ближнем подозревали мы врага, // словно стягивало нас круговой цепью, // и дышать было всё труднее". – Эпилог, строки 5~10).

Вчитываясь в текст поэмы, мы постигаем всю многозначность этой новой, пламенеющей, раскрывающейся в своих, казалось бы, непредвиденных последствиях истории: общей истории и поляков, и евреев, и литовцев, и русских. Общей истории и Европы и мipa.

А огнестрельное оружие воспринимается как некая весть об этой многозначности, связанной, между прочим, и с порабощенностью человеческих судеб техническими усовершенствованиями.

Не случайно Яцек Соплица-Робак, некогда предательски застреливший старого графа, произносит в своей предсмертной исповеди:

Przeklęta broń ognista! Kto mieczem zabija,
Musi składać się, natrzeć, odbija, wywija,
Może rozbroić wroga, miecz w pół drogi wstrzymać;
Ale ta broń ognista, dosyć zamek imać,
Chwila, jedna iskierka…

("Будь оно проклято, огнестрельное это оружие! Кто бьется на мечах, // должен отбиваться, изворачиваться, // он может, разоружив противника и замахнувшись, задержать налету удар меча; // но вот огнестрельное оружие – достаточно спустить курок, [достаточно] мгновения, искорки единой…" – Кн. 10 – "Эмиграция. Яцек", строки 754–758).

И до самой кончины Мицкевича исповедовавшийся поэтом наполеоновский миф (Наполеон – обетование возрождения "распятой" соседними монархиями Польши и будущего, неприневоленного единства славянства и Европы, обетование будущей человеческой свободы ) – также весьма многозначен. Для поляков наполеоновская война с Российской империей – дальнее предвестие надежды. Но она же и вносит дисгармонию и ужас в первичный лад природы: птицы преждевременно улетают прочь; беловежский зубр, спугнутый свистом гранаты, скрывается в глубь своей Пущи (См.: Книга 11 – "Год 1812", строки 20–66).

А уж о скептической реплике Мацея Добжиньского по части наполеоновского похода на Москву говорилось в главке 4 нашего рассуждения…

8

Каковы же теоретические итоги представленного выше рассуждения о поэме Мицкевича?

В плане чисто концептуальном, они могут показаться не особо богатыми, но, как мне кажется, они небесполезны в плане постижения польской истории, духовности и самосознания. Ведь именно фактор самосознания подчас и является едва ли не единственной гарантией выживания и спасения польской нации, которая на протяжении XIX – первой половины XX века неоднократно присуждалась к ассимиляции, а подчас – как это было в случае с германским национал-социализмом – и к физическому уничтожению.

"Пан Тадеуш" – важнейшая "кодовая" книга польской истории и культуры. Книга печали и надежды. На этой книге воспитывались такие столь разные деятели польской общественной и духовной истории, как Юзеф Пилсудский, Юлиан Тувим, папа Иоанн Павел II, Чеслав Милош, Анджей Вайда…

И что еще важно в плане "медленного чтения" поэмы: как бы апокалиптически не слагалась ситуативная история минувших веков, каковы бы ни были многозначные перспективы века нынешнего, – еврейская проблематика глубочайшим образом вживлена в польский и общеславянский духовный космос. Необратимо вживлена. Но нечто подобное – только в обратном порядке – можно сказать и о духовном космосе еврейского народа.

Так что мессианские темы мышления Мицкевича, во всём сплетении их архаических и остро-современных смыслов – не область единственно лишь чистых фикций и фантазий: за ними – реальный опыт истории прошедших столетий.

Думается, что это "медленное чтение" поэмы Мицкевича проливает и некоторый дополнительный свет на генезис и содержание той философии соотнесения подлинного "князя" философской мысли России – Владимира Сергеевича Соловьева. Той философии, где мысль берет на себя противоречия как собственные, так и самой истории, и, не пытаясь дать рецептуру окончательных решений, заставляет задумываться о духовных векторах наших судеб .

К самопознанию поэта: польская дворянская романтическая культура в поэтическом логосе Бориса Пастернака

Эти заметки – заметки не литературоведа, не текстолога, но историка и философа. Речь, стало быть, пойдет не об истории текстов, не об истории стилей, художественного языка или художественных форм, но об истории самопознания и самосознания. Речь пойдет об истории следов польской дворянской романтической культуры в особом поэтическом мipe зрелого Пастернака – русского, по существу, антиромантического поэта XX столетия.

Назад Дальше