Критика цинического разума - Слотердайк Петер 12 стр.


Я хотел бы здесь начать с последнего. Кратко описав формы "политического нарциссизма" аристократии, буржуазии и пролета­риата, я покажу, как именно в сфере "интимнейшего", "самого что ни на есть внутреннего", где мы воображаем себя в наибольшей "нар-циссичной" близости по отношению к самим себе, проявляется в то же время "наиболее внешнее" и наиболее общее. Здесь становится заметной игра "собственного" с "чужим" в общественном ядре лич-, ностей. Именно анализ нарциссизма может показать, что Другое всегда предшествует Я. Я смотрю в зеркало и вижу там Чужого, который уверяет, что он - это я. Одно из проявлений неотразимой иронии Просвещения заключается в том, что оно взрывает наше со­знание такими радикальными контринтуициями. Завершая этот пас­саж, я хотел бы призвать к размышлению о том, не оказывается ли с неизбежностью последний интегрирующий уровень Просвещения своего рода "рациональной мистикой"?

Вступление в политический мир Я никогда не осуществляет как приватное Я, но всегда - как принадлежащее к какой-то группе, сословию, классу. С незапамятных времен те, кто принадлежал к

аристократии, знали, что они - "лучшие". Их социальное и политическое положение основывалось на открытом, демонстратив­ном и полном самолюбования связывании власти и уважения к себе самому. Политический нарциссизм аристократии питается этой про­стой, исполненной власти и силы самонадеянностью. Она была вправе полагать, что обладает превосходством в каждом экзистенциально существенном отношении и призвана быть совершенством - ока­зываться сильнее в военном плане, совершеннее в эстетическом от­ношении, утонченнее в воспитании, более витально стойкой (что уже далеко не всегда соответствует истине в отношении придворных). Таким образом, к функциям аристократии первоначально не отно­сится ничего такого, что давало бы основания для вывода о разру­шении ее витальности вследствие обретения политического статуса. Фактически же дворянство часто пыталось достичь культурной само-стилизации, основываясь непосредственно на нарциссическом на­слаждении. Его политически-эстетическая культура основана на мотиве праздника, устраиваемого самому себе, на единстве самосо­знания и торжества. Повседневная форма этого нарциссического классового сознания проявляется в понятии дворянской чести и в представлении о благородном стиле жизни. При малейшем посяга­тельстве на его высокотренированное чувство чести аристократ дол­жен был требовать удовлетворения - что отразилось в истории ду­элей и символических поединков как в Европе, так и в Азии. Честь была связующим звеном между эмоциями и публичностью, между самыми интимными, внутренними переживаниями "лучших людей" и действительностью жизни этих лучших людей как в отношениях между собой, так и в отношениях с простонародьем. К этим притя­заниям на власть, на честь и на самоудовлетворение сводятся прави­ла приветствия, формы поведения, выражающие почтение, отразив­шиеся даже в грамматических структурах, которых еще не знали языки дофеодальных времен, и более всего это заметно на примере гоноративов, то есть почтительных форм в японском языке.

Аристократическое программирование высокого самосознания охватывает, однако, нечто большее, чем то, что скоропалительно именуют тщеславием или заносчивостью; оно в то же время дает высокий уровень формирования характера и воспитание, работаю­щее над мнениями, этикетом, эмоциональностью и культурой вкуса. Все эти моменты еще охватывались старым понятием учтивость. Учтивый человек (cortegiano, gentilhomme, gentleman, Hofmann) про­шел тренинг самоуважения, что проявляется в самых разнообразных формах: в аристократически претенциозных мнениях, в отточенных или независимых манерах, в галантных или героических образцах чувственности, равно как и в изысканном эстетическом восприятии того, что учтиво или изящно. Само собой разумеется, что все это могло быть под силу только дворянину, лишенному малейшей неуверенности в себе. Всякая неуверенность в таких вещах была бы

равносильной ослаблению культурной "идентичности" дворянства. Классовый нарциссизм, кристаллизовавшийся в прочную форму жизни, не терпит никакой иронии, никаких исключений, никаких отклонений от правил приличия - потому что такие нарушения по­будили бы к нежелательным рефлексиям. Не случайно благородные французы морщили носы от "варварства" Шекспира; в его пьесах уже "попахивает" человеческой заурядностью тех, кто желал пред­стать в глазах общества наилучшими.

С подъемом буржуазии место "наилучших" занимают другие. Буржуазное Я породило в беспрецедентном творческом штурме вы­сот нового классового самосознания свой собственный, особый нар­циссизм, период упадка которого мы сегодня переживаем - отчего нам и приходится страдать от великой политической и культурной депрессии. И буржуазия изобрела свой собственный способ быть лучше, чем другие: развращенное дворянство и вульгарная необра­зованная чернь. Поначалу ее классовое Я ориентировалось на чув­ство лучшей, более чистой, более разумной и полезной морали во всех жизненно важных предметах - от сексуальности до руковод­ства предприятиями. На протяжении столетия новая буржуазия стра­стно отдавалась чтению моралистической литературы. Эта после­дняя научила новое политическое сообщество особому способу гово­рить "Я" - будь то в сфере психологии вкуса, где развивалась та "чувствительность", которая формировалась при любовании красо­тами природы, интимным общением и сопереживанием вызываю­щим сочувствие судьбам; будь то в сфере политики и науки, где про­явилась та буржуазная публичность и открытость, которая началась как республика ученых, чтобы закончиться буржуазной республи­кой. Литература, дневник, светская жизнь, критика, наука и рес­публиканство - все это институты, занимавшиеся тренингом ново­го буржуазного Высокого-Я, новой воли к субъективности. Только через них буржуа учится вкусу, манерам, мнению и воле. Здесь вне­дрялись специфические для класса новые высокие чувства, счастье и радость быть буржуа: сознание прогресса; гордость за то, что ты сделал себя своим трудом и ушел далеко на этом пути; гордость от того, что ты высоко держишь нравственный и исторический свет; радость от собственной моральной чуткости; демонстративное на­слаждение собственным образованием; наслаждение способностью чувствовать природу, книжной и в то же время наивной; восхище­ние класса самим собой, вызванное появлением его музыкальных, поэтических и научных гениев; радость от ощущения своей пред­приимчивости, изобретательности и исторической динамичности; наконец, триумф участия в политической жизни.

Только оглянувшись на XVIII и XIX столетия, можно постичь, сколькими творческими и кокетливыми нарциссизмами пронизана буржуазная культура. В то же время буржуазия переняла и много существенного от дворянства, не в последнюю очередь - понятие

чести, благодаря которому дуэль проникла в буржуазную среду и даже в среду студенческой молодежи. Без сомнения, честь и для буржуазии превратилась в существенный фактор социального нар­циссизма, связанный с милитаризацией нации в буржуазном обще­стве. То, что этот вид буржуа сегодня относится к числу вымираю­щих, мы чувствуем на всех углах и во всех концах цивилизации. Счастливчик, которому довелось наблюдать сохранившиеся экзем­пляры, может считать себя прямо-таки этнологом; потрясенный до глубины души, он может убедиться, что они и сегодня не могут пройти по лесу, не помянув Бога.

Новые поколения буржуазии модернизировали свой социальный нарциссизм. Со времен Веймарской республики коллективный Я-тонус буржуазии по меньшей мере ослаб. Повсеместно распрост­ранился ленивый и небрежный стиль Я-бытия-в-качестве-буржуа. Сегодня мы воспринимаем манеру выражаться, свойственную пос­ледним еще не вымершим носителям буржуазного воспитания, как ужасающе неестественную и манерную, и каждый хотя бы раз да испытывал жгучее желание сказать им прямо в лицо, чтобы они не изъяснялись столь высокопарно. В XX веке мы наблюдаем соци­ально-психологический фронт, на котором друг другу противостоят два буржуазных Я-стиля, старого и нового типа, вызывающие друг у друга сильную аллергию. Рубеж, разделивший эти типы, прихо­дится, пожалуй, на время Первой мировой войны и последовавшей за ней фазы модернизации. Конкретно это противостояние просле­живается на примере взаимного неприятия, скажем, Томаса Манна и Бертольда Брехта.

С исторической точки зрения буржуазия оказывается первым классом, который научился говорить "Я" и в то же время знает, что такое работа. Всякий более старый классовый нарциссизм мог "всего лишь" связывать себя с войной, военным героизмом и грандиозностью власти. Когда же буржуазия говорит "Я", в этом впервые проявляется идея гордости за свой труд, за достижения в сфере производства. Это Я "трудящегося класса" производит но­вый, доныне невиданный поворот к реализму в том, что касается чувства социального превосходства. Бесспорно, это не просматри­вается отчетливо с самого начала, потому что буржуазная культура была вынуждена делать различие между поэзией и прозой, между искусством и жизнью, между идеалом и реальностью. Сознание ра­боты в буржуазном Я еще совершенно расколото - на идеалисти­ческую и прагматическую фракции. Одним видом буржуа являются ремесленники, торговцы, чиновники, финансисты и предпринима­тели, которые все на свой лад вполне вправе притязать на знание, что такое работа. Им с самого начала противостоит фракция тех бур­жуа, которые занимаются научными исследованиями, поэзией, му­зицируют и философствуют, полагая, что этими формами деятель­ности они открывают мир, который является самодостаточным. Легко

понять, что обе фракции буржуазного Я лишь внешне соприкасают­ся друг с другом и объединяет их только достаточно неопределенно прослеживаемая связь между состоятельностью и образованностью. Они создают существовавшее на протяжении веков противоречие между добрым и злым буржуа, между идеалистом и эксплуатато­ром, между духовидцем и прагматиком, между абсолютно свобод­ным буржуа и буржуа работающим. Это противоречие остается столь же непреодолимым, сколь и противоречие между миром труда и "сво­бодой" вообще: и социализм до сих пор был, по большей части, лишь возобновлением внутрибуржуазного конфликта между идеальным гражданином (Citoyen) и мерзким буржуа (Bourgeois).

Однако и обретенный буржуа опыт труда не был столь одно­значным, сколь того хотела буржуазия. Буржуа, который говорит "Я" как субъект власти, потому что он тоже работает и занимает­ся творчеством, высказывает лишь формальную и кажущуюся об­щую истину. Он хотел бы заставить всех забыть о том, что его спо­соб трудиться весьма сомнителен. В особенности это касается бур­жуа, действительно связанных с трудом,- предпринимателей, капиталистов и финансистов. Их представление о труде столь не­последовательно, что с конца XIX века трудно не говорить о его лживости. Ведь если труд - это действительно то, что дает права притязать на политическое Я, то как быть с теми, кто трудится на этого буржуазного "трудящегося"? Поэтому бесправное положение пролетариата на протяжении большей части XIX века и многих периодов XX века не дает покоя буржуазному обществу. Именно принцип трудовых достижений - успех и преимущества для более прилежного- оказался выхолощенным в ходе развития. "Труд делает свободным" - этот тезис с каждым десятилетием звучал все более цинично, пока наконец не был помещен над воротами Освенцима.

Радость быть буржуа в XVIII и XIX веках соединилась с не­обходимостью заниматься политикой, что привело к возникновению нового комплекса политических чувств, который на протяжении по­чти двухсот лет казался бесчисленному множеству индивидов наи­более интимным и наиболее непроизвольным внутренним побужде­нием их собственного Я. Это - любовь к родине. То, что вначале было непроизвольным патриотическим движением души, в течение XIX века было планомерно превращено в политическую идеологию, а в XX веке обрело чрезвычайный накал и сделалось системой по­литического безумия. Различные виды национализма в Европе ре­ально представляли собой комплексы убеждений и страстей, кото­рые индивиды, казалось, обнаруживали в себе как нечто, появивше­еся совершенно естественно, "от природы", и в своей простодушной наивности честно могли сказать о них: это - Я, таковы самые глу­бокие и сокровенные чувства моего Я, таковы наиболее подлинные порывы моего собственного политического разума. Мы, немцы,

возможно, только тогда еще способны со­переживать столь прекраснодушным проявлениям патриотизма, когда замеча­ем их у пришельцев из дальних стран, где едва забрезжил первый свет патрио­тической рефлексии и царит невинность начала. Разве не появлялась у многих не­мецких левых задумчивая и вымученная улыбка, когда они слушали песни чилий­ских социалистов-эмигрантов с припе­вом: "Родина или смерть?" Давно ми­нули те времена, когда эти слова могли ассоциироваться у нас с прогрессивны-

ми и патриотическими устремлениями; слишком долго националь­ное чувство было узурпировано реакцией.

Двести лет назад все выглядело несколько иначе. Первые поко­ления, испытывающие патриотические чувства,- французы, кото­рые после революции ощутили угрозу своему национальному суще­ствованию, исходящую от наступающих на их страну европейских монархий; немцы, взявшиеся за оружие, чтобы противостоять напо­леоновскому иноземному господству; греки, боровшиеся за свою свободу, против турецкого владычества; поляки, страна которых была разделена между несколькими державами, угнетавшими их; италь­янцы времен Гарибальди - все они в своих национальных нарцис-сизмах отличались, в известной мере, невинностью начинающих *. Они, вероятно, еще не замечали того, что с каждым последующим десятилетием становилось все более и более очевидным,- того, что патриотизм и национализм превратились в сознательное самопро­граммирование гордыни буржуазного Я и если воспринимались все­рьез, то немедленно приводили к рискованным, даже непоправи­мым тенденциям в развитии.

Германия рано лишилась наивных иллюзий на этот счет. Еще во времена французского вторжения в Германию Жан Поль сумел рас­познать изощренный, рефлексивно фальшивый элемент в "Речах к немецкой нации" Фихте (1808), которые, если рассмотреть их де­тально, представляют собой не что иное, как предельно трезвое про­граммирование сознания, не содержащее ни грана наивности, но претендующее на то, чтобы выглядеть наивным. То, что именно Фихте, один из величайших представителей логической рефлексии в философии Нового времени, проповедует немцам любовь к отече­ству, выдает дурные, отличающиеся склонностью к самообману мо­менты уже в самом раннем немецком национальном чувстве. И Ген­рих Гейне ясно видел в немецком патриотизме то, что с первого же момента было отвратительно и отличалось аффектацией. Спонтан­ное национальное чувство на самом деле искусственно вызывалось педагогикой, дрессурой и пропагандой, что продолжалось до тех пор,

пока выращенный в идеологической реторте болтливый и напыщен­ный национальный нарциссизм не привел к военному взрыву в на­чале XX столетия. Свой величайший триумф он отпраздновал тог­да, когда всю Европу в 1914 году охватило радостное буйство чувств по поводу начала войны.

Будучи искусственным, ненатуральным по своей природе, на­ционалистический менталитет плохо переносит, когда нарушают его националистическое самопрограммирование. Поэтому злоба буржу­азии и мелкой буржуазии, загнавших себя в шовинистические рамки и вообразивших себя элитой общества, обращается на рефлексив­ный интеллект, обвиняя его в "разлагающем" воздействии. Проти­вясь такому "разложению" своей деланной наивности, буржуазная идеология начинает маневрировать и в результате оказывается на таких позициях, которые приводят ее к конфликту с просветитель­ством, некогда начатым ей самой. Должно быть, космополитическое хладнокровие и универсалистское благородство Просвещения дей­ствуют на политический нарциссизм патриотов подобно занозе. Если вспомнить название обильно цитируемой работы Лукача, то можно сказать, что "разрушение разума" в позднебуржуазном мышлении глубоко уходит своими корнями в нарциссическое самоутверждение буржуазного классового Я, сопротивляющееся воздействию на него рефлексии, которая лишает его иллюзий. В результате закономерно возник союз между Просвещением и социалистическими течения­ми, которые считали себя изнаначально свободными от намеренного самоослепления, свойственного менталитету власть имущих.

Главная сила, разрушающая национализм,- и это просто не могло быть иначе - исходила от политического движения прежнего "четвертого сословия", из рабочего движения. В нем опять-таки заявило о себе новое политическое Я, которое уже не было буржуаз­ным, однако поначалу - и довольно долго - изъяснялось буржу­азным языком. В идеологическом плане социализм первое время отнюдь не нуждался в своем "собственном" оружии. Ему было до­статочно просто поймать на слове буржуазию: свобода, равенство, солидарность. Лишь когда выяснилось, что все это понималось вов­се не столь буквально, социализму потребовалось выковывать свое собственное критическое оружие против буржуазной идеологии, при­чем вначале ему приходилось использовать буржуазные идеалы для борьбы против двойной морали буржуазии. Только взяв на воору­жение теорию классового сознания, социалистическая доктрина об­рела более высокие, метаморальные позиции.

В нравственном отношении раннее рабочее движение имело на своей стороне все права - отсюда и то моральное превосходство, которым оно некогда обладало. Оно сильно ускорило развитие того процесса, который начался с появлением реалистических буржуазных представлений о труде. Ведь существует пролетарское представление о труде, которое явно отличается от буржуазного. В нем стремится

найти политическое выражение предельно реалистический опыт "ни­зов": вкалываешь, не разгибая спины, всю свою жизнь, однако это не приносит тебе ровным счетом ничего, часто тебе даже нечего по­есть, хотя совокупное богатство общества постоянно возрастает, что заметно по архитектуре жилищ власть имущих, созданию новых вооружений, потреблению предметов роскоши. Рабочий не получа­ет ничего от растущего богатства, хотя он и кладет свою жизнь на его создание. Стоит только рабочему сказать "Я", как становится ясно, что так больше продолжаться не может.

Назад Дальше