Я хотел бы здесь начать с последнего. Кратко описав формы "политического нарциссизма" аристократии, буржуазии и пролетариата, я покажу, как именно в сфере "интимнейшего", "самого что ни на есть внутреннего", где мы воображаем себя в наибольшей "нар-циссичной" близости по отношению к самим себе, проявляется в то же время "наиболее внешнее" и наиболее общее. Здесь становится заметной игра "собственного" с "чужим" в общественном ядре лич-, ностей. Именно анализ нарциссизма может показать, что Другое всегда предшествует Я. Я смотрю в зеркало и вижу там Чужого, который уверяет, что он - это я. Одно из проявлений неотразимой иронии Просвещения заключается в том, что оно взрывает наше сознание такими радикальными контринтуициями. Завершая этот пассаж, я хотел бы призвать к размышлению о том, не оказывается ли с неизбежностью последний интегрирующий уровень Просвещения своего рода "рациональной мистикой"?
Вступление в политический мир Я никогда не осуществляет как приватное Я, но всегда - как принадлежащее к какой-то группе, сословию, классу. С незапамятных времен те, кто принадлежал к
аристократии, знали, что они - "лучшие". Их социальное и политическое положение основывалось на открытом, демонстративном и полном самолюбования связывании власти и уважения к себе самому. Политический нарциссизм аристократии питается этой простой, исполненной власти и силы самонадеянностью. Она была вправе полагать, что обладает превосходством в каждом экзистенциально существенном отношении и призвана быть совершенством - оказываться сильнее в военном плане, совершеннее в эстетическом отношении, утонченнее в воспитании, более витально стойкой (что уже далеко не всегда соответствует истине в отношении придворных). Таким образом, к функциям аристократии первоначально не относится ничего такого, что давало бы основания для вывода о разрушении ее витальности вследствие обретения политического статуса. Фактически же дворянство часто пыталось достичь культурной само-стилизации, основываясь непосредственно на нарциссическом наслаждении. Его политически-эстетическая культура основана на мотиве праздника, устраиваемого самому себе, на единстве самосознания и торжества. Повседневная форма этого нарциссического классового сознания проявляется в понятии дворянской чести и в представлении о благородном стиле жизни. При малейшем посягательстве на его высокотренированное чувство чести аристократ должен был требовать удовлетворения - что отразилось в истории дуэлей и символических поединков как в Европе, так и в Азии. Честь была связующим звеном между эмоциями и публичностью, между самыми интимными, внутренними переживаниями "лучших людей" и действительностью жизни этих лучших людей как в отношениях между собой, так и в отношениях с простонародьем. К этим притязаниям на власть, на честь и на самоудовлетворение сводятся правила приветствия, формы поведения, выражающие почтение, отразившиеся даже в грамматических структурах, которых еще не знали языки дофеодальных времен, и более всего это заметно на примере гоноративов, то есть почтительных форм в японском языке.
Аристократическое программирование высокого самосознания охватывает, однако, нечто большее, чем то, что скоропалительно именуют тщеславием или заносчивостью; оно в то же время дает высокий уровень формирования характера и воспитание, работающее над мнениями, этикетом, эмоциональностью и культурой вкуса. Все эти моменты еще охватывались старым понятием учтивость. Учтивый человек (cortegiano, gentilhomme, gentleman, Hofmann) прошел тренинг самоуважения, что проявляется в самых разнообразных формах: в аристократически претенциозных мнениях, в отточенных или независимых манерах, в галантных или героических образцах чувственности, равно как и в изысканном эстетическом восприятии того, что учтиво или изящно. Само собой разумеется, что все это могло быть под силу только дворянину, лишенному малейшей неуверенности в себе. Всякая неуверенность в таких вещах была бы
равносильной ослаблению культурной "идентичности" дворянства. Классовый нарциссизм, кристаллизовавшийся в прочную форму жизни, не терпит никакой иронии, никаких исключений, никаких отклонений от правил приличия - потому что такие нарушения побудили бы к нежелательным рефлексиям. Не случайно благородные французы морщили носы от "варварства" Шекспира; в его пьесах уже "попахивает" человеческой заурядностью тех, кто желал предстать в глазах общества наилучшими.
С подъемом буржуазии место "наилучших" занимают другие. Буржуазное Я породило в беспрецедентном творческом штурме высот нового классового самосознания свой собственный, особый нарциссизм, период упадка которого мы сегодня переживаем - отчего нам и приходится страдать от великой политической и культурной депрессии. И буржуазия изобрела свой собственный способ быть лучше, чем другие: развращенное дворянство и вульгарная необразованная чернь. Поначалу ее классовое Я ориентировалось на чувство лучшей, более чистой, более разумной и полезной морали во всех жизненно важных предметах - от сексуальности до руководства предприятиями. На протяжении столетия новая буржуазия страстно отдавалась чтению моралистической литературы. Эта последняя научила новое политическое сообщество особому способу говорить "Я" - будь то в сфере психологии вкуса, где развивалась та "чувствительность", которая формировалась при любовании красотами природы, интимным общением и сопереживанием вызывающим сочувствие судьбам; будь то в сфере политики и науки, где проявилась та буржуазная публичность и открытость, которая началась как республика ученых, чтобы закончиться буржуазной республикой. Литература, дневник, светская жизнь, критика, наука и республиканство - все это институты, занимавшиеся тренингом нового буржуазного Высокого-Я, новой воли к субъективности. Только через них буржуа учится вкусу, манерам, мнению и воле. Здесь внедрялись специфические для класса новые высокие чувства, счастье и радость быть буржуа: сознание прогресса; гордость за то, что ты сделал себя своим трудом и ушел далеко на этом пути; гордость от того, что ты высоко держишь нравственный и исторический свет; радость от собственной моральной чуткости; демонстративное наслаждение собственным образованием; наслаждение способностью чувствовать природу, книжной и в то же время наивной; восхищение класса самим собой, вызванное появлением его музыкальных, поэтических и научных гениев; радость от ощущения своей предприимчивости, изобретательности и исторической динамичности; наконец, триумф участия в политической жизни.
Только оглянувшись на XVIII и XIX столетия, можно постичь, сколькими творческими и кокетливыми нарциссизмами пронизана буржуазная культура. В то же время буржуазия переняла и много существенного от дворянства, не в последнюю очередь - понятие
чести, благодаря которому дуэль проникла в буржуазную среду и даже в среду студенческой молодежи. Без сомнения, честь и для буржуазии превратилась в существенный фактор социального нарциссизма, связанный с милитаризацией нации в буржуазном обществе. То, что этот вид буржуа сегодня относится к числу вымирающих, мы чувствуем на всех углах и во всех концах цивилизации. Счастливчик, которому довелось наблюдать сохранившиеся экземпляры, может считать себя прямо-таки этнологом; потрясенный до глубины души, он может убедиться, что они и сегодня не могут пройти по лесу, не помянув Бога.
Новые поколения буржуазии модернизировали свой социальный нарциссизм. Со времен Веймарской республики коллективный Я-тонус буржуазии по меньшей мере ослаб. Повсеместно распространился ленивый и небрежный стиль Я-бытия-в-качестве-буржуа. Сегодня мы воспринимаем манеру выражаться, свойственную последним еще не вымершим носителям буржуазного воспитания, как ужасающе неестественную и манерную, и каждый хотя бы раз да испытывал жгучее желание сказать им прямо в лицо, чтобы они не изъяснялись столь высокопарно. В XX веке мы наблюдаем социально-психологический фронт, на котором друг другу противостоят два буржуазных Я-стиля, старого и нового типа, вызывающие друг у друга сильную аллергию. Рубеж, разделивший эти типы, приходится, пожалуй, на время Первой мировой войны и последовавшей за ней фазы модернизации. Конкретно это противостояние прослеживается на примере взаимного неприятия, скажем, Томаса Манна и Бертольда Брехта.
С исторической точки зрения буржуазия оказывается первым классом, который научился говорить "Я" и в то же время знает, что такое работа. Всякий более старый классовый нарциссизм мог "всего лишь" связывать себя с войной, военным героизмом и грандиозностью власти. Когда же буржуазия говорит "Я", в этом впервые проявляется идея гордости за свой труд, за достижения в сфере производства. Это Я "трудящегося класса" производит новый, доныне невиданный поворот к реализму в том, что касается чувства социального превосходства. Бесспорно, это не просматривается отчетливо с самого начала, потому что буржуазная культура была вынуждена делать различие между поэзией и прозой, между искусством и жизнью, между идеалом и реальностью. Сознание работы в буржуазном Я еще совершенно расколото - на идеалистическую и прагматическую фракции. Одним видом буржуа являются ремесленники, торговцы, чиновники, финансисты и предприниматели, которые все на свой лад вполне вправе притязать на знание, что такое работа. Им с самого начала противостоит фракция тех буржуа, которые занимаются научными исследованиями, поэзией, музицируют и философствуют, полагая, что этими формами деятельности они открывают мир, который является самодостаточным. Легко
понять, что обе фракции буржуазного Я лишь внешне соприкасаются друг с другом и объединяет их только достаточно неопределенно прослеживаемая связь между состоятельностью и образованностью. Они создают существовавшее на протяжении веков противоречие между добрым и злым буржуа, между идеалистом и эксплуататором, между духовидцем и прагматиком, между абсолютно свободным буржуа и буржуа работающим. Это противоречие остается столь же непреодолимым, сколь и противоречие между миром труда и "свободой" вообще: и социализм до сих пор был, по большей части, лишь возобновлением внутрибуржуазного конфликта между идеальным гражданином (Citoyen) и мерзким буржуа (Bourgeois).
Однако и обретенный буржуа опыт труда не был столь однозначным, сколь того хотела буржуазия. Буржуа, который говорит "Я" как субъект власти, потому что он тоже работает и занимается творчеством, высказывает лишь формальную и кажущуюся общую истину. Он хотел бы заставить всех забыть о том, что его способ трудиться весьма сомнителен. В особенности это касается буржуа, действительно связанных с трудом,- предпринимателей, капиталистов и финансистов. Их представление о труде столь непоследовательно, что с конца XIX века трудно не говорить о его лживости. Ведь если труд - это действительно то, что дает права притязать на политическое Я, то как быть с теми, кто трудится на этого буржуазного "трудящегося"? Поэтому бесправное положение пролетариата на протяжении большей части XIX века и многих периодов XX века не дает покоя буржуазному обществу. Именно принцип трудовых достижений - успех и преимущества для более прилежного- оказался выхолощенным в ходе развития. "Труд делает свободным" - этот тезис с каждым десятилетием звучал все более цинично, пока наконец не был помещен над воротами Освенцима.
Радость быть буржуа в XVIII и XIX веках соединилась с необходимостью заниматься политикой, что привело к возникновению нового комплекса политических чувств, который на протяжении почти двухсот лет казался бесчисленному множеству индивидов наиболее интимным и наиболее непроизвольным внутренним побуждением их собственного Я. Это - любовь к родине. То, что вначале было непроизвольным патриотическим движением души, в течение XIX века было планомерно превращено в политическую идеологию, а в XX веке обрело чрезвычайный накал и сделалось системой политического безумия. Различные виды национализма в Европе реально представляли собой комплексы убеждений и страстей, которые индивиды, казалось, обнаруживали в себе как нечто, появившееся совершенно естественно, "от природы", и в своей простодушной наивности честно могли сказать о них: это - Я, таковы самые глубокие и сокровенные чувства моего Я, таковы наиболее подлинные порывы моего собственного политического разума. Мы, немцы,
возможно, только тогда еще способны сопереживать столь прекраснодушным проявлениям патриотизма, когда замечаем их у пришельцев из дальних стран, где едва забрезжил первый свет патриотической рефлексии и царит невинность начала. Разве не появлялась у многих немецких левых задумчивая и вымученная улыбка, когда они слушали песни чилийских социалистов-эмигрантов с припевом: "Родина или смерть?" Давно минули те времена, когда эти слова могли ассоциироваться у нас с прогрессивны-
ми и патриотическими устремлениями; слишком долго национальное чувство было узурпировано реакцией.
Двести лет назад все выглядело несколько иначе. Первые поколения, испытывающие патриотические чувства,- французы, которые после революции ощутили угрозу своему национальному существованию, исходящую от наступающих на их страну европейских монархий; немцы, взявшиеся за оружие, чтобы противостоять наполеоновскому иноземному господству; греки, боровшиеся за свою свободу, против турецкого владычества; поляки, страна которых была разделена между несколькими державами, угнетавшими их; итальянцы времен Гарибальди - все они в своих национальных нарцис-сизмах отличались, в известной мере, невинностью начинающих *. Они, вероятно, еще не замечали того, что с каждым последующим десятилетием становилось все более и более очевидным,- того, что патриотизм и национализм превратились в сознательное самопрограммирование гордыни буржуазного Я и если воспринимались всерьез, то немедленно приводили к рискованным, даже непоправимым тенденциям в развитии.
Германия рано лишилась наивных иллюзий на этот счет. Еще во времена французского вторжения в Германию Жан Поль сумел распознать изощренный, рефлексивно фальшивый элемент в "Речах к немецкой нации" Фихте (1808), которые, если рассмотреть их детально, представляют собой не что иное, как предельно трезвое программирование сознания, не содержащее ни грана наивности, но претендующее на то, чтобы выглядеть наивным. То, что именно Фихте, один из величайших представителей логической рефлексии в философии Нового времени, проповедует немцам любовь к отечеству, выдает дурные, отличающиеся склонностью к самообману моменты уже в самом раннем немецком национальном чувстве. И Генрих Гейне ясно видел в немецком патриотизме то, что с первого же момента было отвратительно и отличалось аффектацией. Спонтанное национальное чувство на самом деле искусственно вызывалось педагогикой, дрессурой и пропагандой, что продолжалось до тех пор,
пока выращенный в идеологической реторте болтливый и напыщенный национальный нарциссизм не привел к военному взрыву в начале XX столетия. Свой величайший триумф он отпраздновал тогда, когда всю Европу в 1914 году охватило радостное буйство чувств по поводу начала войны.
Будучи искусственным, ненатуральным по своей природе, националистический менталитет плохо переносит, когда нарушают его националистическое самопрограммирование. Поэтому злоба буржуазии и мелкой буржуазии, загнавших себя в шовинистические рамки и вообразивших себя элитой общества, обращается на рефлексивный интеллект, обвиняя его в "разлагающем" воздействии. Противясь такому "разложению" своей деланной наивности, буржуазная идеология начинает маневрировать и в результате оказывается на таких позициях, которые приводят ее к конфликту с просветительством, некогда начатым ей самой. Должно быть, космополитическое хладнокровие и универсалистское благородство Просвещения действуют на политический нарциссизм патриотов подобно занозе. Если вспомнить название обильно цитируемой работы Лукача, то можно сказать, что "разрушение разума" в позднебуржуазном мышлении глубоко уходит своими корнями в нарциссическое самоутверждение буржуазного классового Я, сопротивляющееся воздействию на него рефлексии, которая лишает его иллюзий. В результате закономерно возник союз между Просвещением и социалистическими течениями, которые считали себя изнаначально свободными от намеренного самоослепления, свойственного менталитету власть имущих.
Главная сила, разрушающая национализм,- и это просто не могло быть иначе - исходила от политического движения прежнего "четвертого сословия", из рабочего движения. В нем опять-таки заявило о себе новое политическое Я, которое уже не было буржуазным, однако поначалу - и довольно долго - изъяснялось буржуазным языком. В идеологическом плане социализм первое время отнюдь не нуждался в своем "собственном" оружии. Ему было достаточно просто поймать на слове буржуазию: свобода, равенство, солидарность. Лишь когда выяснилось, что все это понималось вовсе не столь буквально, социализму потребовалось выковывать свое собственное критическое оружие против буржуазной идеологии, причем вначале ему приходилось использовать буржуазные идеалы для борьбы против двойной морали буржуазии. Только взяв на вооружение теорию классового сознания, социалистическая доктрина обрела более высокие, метаморальные позиции.
В нравственном отношении раннее рабочее движение имело на своей стороне все права - отсюда и то моральное превосходство, которым оно некогда обладало. Оно сильно ускорило развитие того процесса, который начался с появлением реалистических буржуазных представлений о труде. Ведь существует пролетарское представление о труде, которое явно отличается от буржуазного. В нем стремится
найти политическое выражение предельно реалистический опыт "низов": вкалываешь, не разгибая спины, всю свою жизнь, однако это не приносит тебе ровным счетом ничего, часто тебе даже нечего поесть, хотя совокупное богатство общества постоянно возрастает, что заметно по архитектуре жилищ власть имущих, созданию новых вооружений, потреблению предметов роскоши. Рабочий не получает ничего от растущего богатства, хотя он и кладет свою жизнь на его создание. Стоит только рабочему сказать "Я", как становится ясно, что так больше продолжаться не может.