Критика цинического разума - Слотердайк Петер 14 стр.


циссизма могла бы исходить культурная гегемония производящего человека. Напротив, культурная система, которая основана на гру­бой идеологии труда, не способна воспринять ценнейшее наследие аристократической и буржуазной культур: полную радости полити­ку творческой жизни. То, каким образом отнесся к этому наследству социализм, привело к усугублению его старых недостатков и к утра­те прежних достоинств. Идея воспринять в цивилизацию "хорошей жизни" наследство, доставшееся от дворянства и буржуазии, может означать только одно - отказаться от недостатков предшественни­ков и взять их сильные стороны. В противном случае дело просто не стоит труда.

Я не склонен изображать формирование внутреннего мира в других областях -- в сфере эротики, этики, эстетики - точно так же, как я попытался это сделать вкратце, говоря о парадоксальном внутреннем мире классовых нарциссизмов. Во всяком случае, схема критики могла бы быть точно такой же: исследование коллективных программировании и самопрограммировании. У всех на устах сегод­ня социокультурная техника дрессировки полов. Наивная мужествен­ность и женственность у представителей слаборазвитых культур могут показаться нам прелестными и трогательными; в контексте же на­шего общества'камнем преткновения становится фактор "глупости" как результат такой дрессуры. Сегодня каждый догадывается, что мужественность и женственность формируются в ходе продолжи­тельных социальных приемов дрессировки, точно так же, как и клас­совое сознание, профессиональная этика, характеры и особенности вкуса. Каждый человек на протяжении многих лет учится формиро­вать свой внутренний мир, каждый новорожденный пройдет много­летнюю "школу", чтобы обрести способность отождествлять себя с определенным полом. Позднее, пробуждаясь и обретая способность чувствовать самих себя, мужчина и женщина обнаруживают в себе спонтанность чувства, которое было сформировано именно таким, а не иным образом: она мне нравится; он мне несимпатичен; это - мои собственные импульсы; это приводит меня в возбуждение; это - мои собственные желания; я могу их удовлетворить так-то и так-то. Полагаясь, как нам кажется на первый взгляд, на наше собственное опытное познание, мы решаем, что способны сказать, каковы мы. Второй же взгляд дает возможность заметить, что за каждым так-бытием неявно стоит воспитание. То, что кажется природой, при более близком рассмотрении оказывается кодом. Для чего важно отчетли­во сознавать все это? Разумеется, тот, кто извлекает преимущества и выгоды из своей собственной запрограммированности и из запро­граммированности других, не чувствует ни малейшего стимула к реф­лексии. Но тот, кто оказался обделен, в перспективе будет укло­няться от принесения всех тех жертв, которые основаны на дрессу­ре, привившей ему несвободу. Тот, кто обделен, прямо заинтересован

в мышлении. Позволительно утверждать, что общее неприятное ощущение, которое вызывают сегодняшние отношения между пола­ми, привело к тому, что склонность к рефлексии над причинами су­ществования проблем сильно возросла, причем у обоих полов. Везде, где только ни начинают "вникать" в проблемы, обнаруживают, что обе стороны в отношениях между полами пребывают в раздумьях о них.

А что будет после раздумий? Ну, лично я не знаю никого, кто находился бы в состоянии "после раздумий". "Работа" рефлексии еще нигде не проделана до конца. Похоже, она бесконечна,- ко­нечно, я имею в виду не "дурную бесконечность", а "хорошую", ту, которая сулит развитие и обретение зрелости. Есть тысяча причин, заставляющих человека лучше знакомиться с самим собой. Что бы мы ни представляли собой, как доброго, так и злого, мы прежде всего и "по натуре" являемся "идиотами в семье", если толковать это в самом широком смысле, то есть людьми, подвергшимися вос­питанию. Идиотизмом Я Просвещение может заняться, только до­стигнув последней инстанции. Трудно ликвидировать внутренние автоматизмы; тяжело проникнуть в бессознательное. Наконец, не­прерывное самопостижение было бы необходимо для того, чтобы препятствовать тяге к погружению в новое бессознательное, в новые ! автоматизмы, в новые слепые идентификации. Жизнь, которая ищет \ новых постоянных, принципиально тяготеет к инертности, несмотря ! на то, что в ней случаются перевороты и бывают моменты живой активности. Поэтому может возникнуть впечатление, что духовная история представляет собой просто череду идеологий, а не являю­щийся результатом систематического труда процесс выхода челове­ческой культуры из состояния несовершеннолетия и незрелости, из состояния ослепления и околдованности. В двойственном сумереч­ном свете "постпросвещения" идиотизм множества Я впутывается . во все более изощренные и все более извращенные ситуации - в сознательную бессознательность, в идентичность, сохраняемую и под­держиваемую в оборонительных целях.

Кажется, что страстная тяга к сохранению "идентичности" - это наиболее глубокое из бессознательно запрограммированного в нас, настолько скрытое, что долго ускользает даже от внимательной рефлексии. В нас как бы встроен какой-то формальный Некто - как носитель наших социальных идентификаций. Он везде и всюду надежно обеспечивает приоритет Чужого по отношению к Собствен­ному; там, где мне казалось, что я существую как Я, на моем месте мне то и дело предшествовали другие, стремясь запрограммировать меня как автомат, посредством моей социализации делая меня досто­янием общества. В нашем мире остается под запретом наше подлин­ное самопознание - познание себя в изначальном еще-никем-не-бытие. Оно похоронено под множеством табу, оно просто вызывает панику. Но, в принципе, ни одна жизнь не имеет имени. Сознаю­щий себя и уверенный в себе Никто в нас - тот Никто, который

обретает свое имя и свои идентичности только со своим "социальным рождением",- и есть то начало, которое является живым источником свободы. Полный жизни Никто - это тот, кто, несмотря на мер­зость социализации, заставляет вспомнить об изобилии энергии, скрытом под личинами личностей. Его жизненная основа - созна­ющее себя и уверенное в себе тело, которое мы должны называть не nobody, a yesbody, не "нет-тело", а "да-тело"; это тело, которое в процессе индивидуализации способно пройти путь развития от ли­шенного рефлексивности "нарциссизма" к рефлектированному "от­крытию себя в мировом целом". В нем и обретает свое завершение последнее Просвещение - как критика видимости приватного, кри­тика эгоистической кажимости. Но если доныне мистические про­рывы в такие "интимнейшие" зоны доиндивидуальной пустоты были уделом лишь склонных к медитации меньшинств, то сегодня есть хорошие основания надеяться на то, что в нашем разорванном на части противоборствующими идентификациями мире такое Просве­щение в конце концов станет и уделом большинства.

Нередко умение быть Никем требуется для того, чтобы просто выжить. Автор "Одиссеи" знал это и выразил свое знание в гран­диознейшем, самом юмористическом фрагменте своего произведе­ния. Одиссей, хитроумный греческий герой, в самый критический момент своих скитаний, убежав из пещеры ослепленного циклопа, кричит ему: "Того, кто ослепил тебя, зовут Никто!" Именно таким образом могут быть преодолены одноглазость и идентичность. Та­ким выкриком Одиссей, мастер умного самосохранения, достигает вершины своего хитроумия. Он покидает сферу примитивных мо­ральных каузальностей, выпутываясь из сети мести. С этого момен­та он может не опасаться "зависти богов". Боги смеются над цикло­пом, когда он требует от них отомстить за него. Кто же заслуживает мести? Никто.

Утопия сознательной жизни была и остается миром, в котором каждый может претендовать на право быть Одиссеем и позволить себе жить, становясь Никем - вопреки истории, вопреки полити­ке, вопреки гражданству, вопреки принуждению быть Кем-То. В образе своего живого и бдительного тела он должен пуститься в скита­ния по жизни, от которой можно ждать всего, что угодно. Оказавшись в опасности, Хитроумный снова открывает в себе способность быть Никем. Между полюсами Бытия-Никем и Бытия-Кем-То и разво­рачиваются все приключения, все меняющиеся ситуации сознатель­ной жизни. В ней в конечном счете и преодолевается фикция Я. По этой причине именно Одиссей, а не Гамлет является прародителем сегодняшней и вечно сущей интеллигенции.

4. После разоблачении:

сумерки цинизма.

Зарисовки самоопровержения

этоса просветительства

Вы здесь еще! Нет, вынести нет сил!

Исчезните! Ведь я же разъяснил.

Но эти черти к просвещенью глухи.

Мы так умны,- а в Тегеле * есть духи!

И. В. Гете. Фауст. Вальпургиева ночь (перевод Н. Холодковского)

- Я стараюсь, разве это ничего не значит?

- Кому это помогло?

- А кому стоит помогать? - спросил Фабиан. Эрих Кёстнер. Фабиан. 1931

Ибо они ведают, что творят. Эрнст Оттвальд. 1931

Эти восемь лихих, как вихрь, атак рефлексивного Просвещения, от­ражавшиеся с большим трудом, сыграли такую же эпохальную роль в истории, как и великие прорывы естествознания и техники, с кото­рыми они соединились добрых двести пятьдесят лет назад, породив перманентную индустриальную и культурную революцию. Точно так же, как урбанизация, моторизация, электрификация и информати­зация осуществили переворот в жизни обществ, работа рефлексии и критики сломала структуру сознаний и вынудила их обрести новую динамичную конституцию. "Больше нет ничего прочного и устойчи­вого". Они сделали рыхлой интеллектуально-психическую почву, на которой уже не могут обрести прочной опоры старые формы тради­ции, идентичности и характера. Их воздействия дали в сумме тот сложный комплекс современности, в котором жизнь ощущает себя протяженностью кризисов.

I. Просвещенное препятствование Просвещению

Несомненно, Просвещение достигло великих успехов. В его арсена­лах теперь хранится наготове оружие для критики; тот, кто будет глядеть только на его запас, неизбежно сочтет, что столь хорошо вооруженная сторона непременно победит в "борьбе мнений". Од­нако никто не может рассчитывать на монопольное владение этим оружием. Критика не имеет какого-то единого носителя, ею занима­ется множество разрозненных школ, фракций, течений, авангардов. В принципе, нет никакого единого и однозначного просветительско­го "движения". Одна из особенностей диалектики Просвещения - то, что оно никогда не было в состоянии образовать единый и не­рушимый фронт; скорее, уже в ранние времена своего существова-

ния оно в известной степени пре­вратилось в своего собственного противника.

Как показывает второе предва­рительное размышление, Просве­щение начинает с борьбы против сил, сопротивляющихся ему (гос­подствующей власти, традиций, предрассудков). Поскольку зна­ние - это сила и власть, каждая из господствующих властей, кото­рой был брошен вызов "другим зна­нием", поневоле должна попытать­ся сохранить свое центральное по­ложение, вокруг которого будет группироваться знание. Однако не всякая власть - истинный центр

любого знания. Рефлексивное знание неотделимо от субъекта этого знания. Таким образом, у господствующей власти остается лишь одно средство: отделить субъектов, которые являются потенциальными противниками власти, от средств их саморефлексии. В этом причина истории "гонений идей", восходящей к столь древним временам; эти гонения не были ни насилием против каких-то личностей, ни насилием против чего-то реально существующего - в обычном смыс­ле этого слова; они были насилием, направленным против само­познания и самовыражения личностей, которым грозила опасность научиться тому, что им знать не положено. Эта формула охватывает всю историю цензуры. Это - история политики, направленной против рефлексии. С незапамятных времен именно в тот момент, когда люди созревали для познания истины о самих себе и своих социальных отношениях, власть имущие пытались разбить то зер­кало, глядя в которое люди узнали бы, кто они есть и что с ними происходит.

Просвещение, которое может показаться таким бессильным, если рассматривать его только как средство разума, столь же утонченно-непреодолимо, сколь и свет, по имени которого оно назвало себя по доброй мистической традиции: les lumieres, иллюминация. Свет не может проникнуть только туда, где на пути луча встают препятствия. Таким образом, для Просвещения суть дела вначале заключается в том, чтобы зажечь светильник, а затем - в том, чтобы устранить препятствия, которые мешают распространению света. Свет "сам по себе" не может иметь никаких врагов. Он и сам мыслит себя как мирную освещающую энергию. Светло становится там, где по­верхности, на которые попадает свет, отражают его. Встает такой вопрос: действительно ли эти отражающие поверхности есть конечные цели, которых должен достигнуть луч, или же эти

поверхности не позволяют лучу дойти от источника света до его дей­ствительного адресата? На языке вольных каменщиков XVIII века препятствия, которые мешают распространению света знания или блокируют его, имеют три названия: суеверие, ошибка, незнание. Их называли также тремя "монстрами". Эти монстры были реаль­ными силами, с которыми нужно было считаться и которым Просвещение собиралось бросить вызов, чтобы одолеть их. В наивном порыве ранние просветители выступали под знаменем своей светоносной борьбы против этих сил и требовали не вставать на их пути.

Однако они обрели своим противником и "четвертого монст­ра", самого серьезного и самого тяжелого врага, который недоста­точно ясно виделся их взору. Они атаковали власть имущих, но не их знание. Они неоднократно упускали возможность систематичес­ки исследовать знание властвующих о власти, которое всегда обла­дает двойственной структурой: во-первых, это знание о правилах, на которых строится искусство властвовать; во-вторых, это знание о нормах общего сознания.

Сознание власть имущих и есть та "отражающая плоскость", которая определяет, куда пойдет и как будет распространяться свет Просвещения. Таким образом, на самом деле Просвещение в пер­вую очередь приводит в состояние "рефлексии" власть. Она реф­лектирует в двояком смысле слова - рассматривает саму себя и отражает свет Просвещения, направляя его обратно.

Власть имущие, если они не отличаются "одним только" высоко­мерием, вынуждены, обучаясь, ставить себя между Просвещением и его адресатами, чтобы воспрепятствовать распространению нового "знания-силы" и возникновению нового субъекта "власти-знания". Государство должно знать истину, прежде чем подвергнуть ее цен­зуре. Трагедия старой социал-демократии состояла в том, что из сотни значений, которые имеет формула "знание - сила и власть", она поняла лишь очень немногие. Она хронически не осознавала, каково то знание, которое действительно дает власть, и какой властью надо быть, чтобы достичь знания, расширяющего власть.

Представители французского консерватизма и роялизма XIX и XX веков частенько рассуждали, пребывая в расстроенных чувствах, о том, как можно было "избежать" революции 1789 года. Эта реак­ционная болтовня имела, по крайней мере, один очень интересный аспект; монархический консерватизм попал в самый нерв циничес­кой политики правящих властей, проходящих школу Просвещения. Ход мысли был весьма прост: если бы монархия полностью исполь­зовала свой потенциал реформ, если бы она научилась более гибко обходиться с реалиями буржуазного экономического строя, если бы она сделала новую экономическую науку основой своей хозяйствен­ной политики и т. д., то, вероятно, все и не произошло бы таким образом, каким оно произошло. Роялисты, будучи людьми интелли-

гентными, могли первыми согласиться с тем, что Людовик XV и Людовик XVI, допустившие множество ошибок и продемонстри­ровавшие политическое бессилие, тоже отчасти повинны в катастро­фе. Но по этой причине роялисты никоим образом не собирались отказываться от идеи монархии как таковой, потому что с полным основанием допускали возможность существования "деспотии, спо­собной к обучению". Пустая в политическом плане голова Франции XVIII века допускала, что власть знания может иметь какой-то центр вне монархии.

Если приглядеться, то окажется, что цепь подлинно революци­онных событий началась с трогательного и удручающего лицедей­ства: власть в последний момент попыталась приблизиться к тому знанию о проблемах, которое существовало у народа, чтобы еще раз взять в свои руки ускользавшие бразды правления. В этом был смысл тех знаменитых "жалобных тетрадей", которые в преддверии рево­люции по указу короля требовалось составить в каждой общине и городке, сколь бы отдаленными они ни были, чтобы "на самом вер­ху" узнали наконец, в чем состоят действительные нужды и жела­ния народа. В этом действии патриархального смирения, когда на­род сыграл свою роль с великой надеждой и политически-эротичес­ким биением сердца, монархия призналась в том, что она нуждается в обучении. Она дала понять, что отныне намеревается стать также центром того знания и тех политических потребностей, отделение которых от нее и присоединение к революционному центру она тер­пела слишком долго. Но именно этим шагом королевская власть привела в движение вызвавшую революцию лавину причин, остано­вить которую с помощью средств, имманентных системе, оказалось невозможно.

В великих континентальных монархиях XVIII века сложился иной стиль правления - "патриархальное просвещение". Монар­хии Пруссии, Австрии и России возглавлялись людьми, обнаружив­шими желание учиться. Так, говорят о петровском, фридриховском и иосифовском просвещении, тогда как о людовиковском просвеще­нии при всем желании говорить невозможно. В странах "просве­щенного деспотизма" осуществлялось полуконсервативное плани­рование прогресса сверху; в конечном счете именно от него исходит импульс, породивший современные идеи планирования, которые повсеместно пытаются связать максимум социальной стабильности с максимумом расширения власти и производства. Современные "социалистические" системы все еще функционируют полностью в стиле просвещенного абсолютизма, который, однако, именуется "демократическим централизмом" или "диктатурой пролетариата" и тому подобными пустыми словами.

Немецкий пример в этом отношении представляет двоякий ин­терес. Как-никак немецкое Просвещение представлено не только Лессингом и Кантом, но и Фридрихом II Прусским, одним из лучших

умов своего века. Ему, который, будучи принцем, воспитывался впол­не-как дитя просвещенного века, ему, написавшему трактат, кото­рый опровергал учение Макиавелли и отвергал откровенно цинич­ную технику власти, отличавшую прежнее искусство управления государством, пришлось, сделавшись монархом, стать рефлек-сивнейшим воплощением модернизированного знания о власти. В его политической философии были скроены новые облачения для власти, а искусство репрессий было приведено в соответствие с духом времени*. Новый цинизм Фридриха был прикрыт меланхолией, поскольку он пытался стать безупречной личностью, применяя прусско-аскетическую политику повиновения к себе самому. Следуя формально-логическим и отчасти также экзистенциальным выводам, он перенес идею служения на королевскую власть, называя короля "первым слугой государства". Здесь деперсонализация власти находит тот выход, который доведен до совершенства современной бюрократией.

Назад Дальше