Критика цинического разума - Слотердайк Петер 16 стр.


Многое из этого с давних пор было ведомо откровенному и по­следовательному консерватизму. При всех его причитаниях о зло­вещей сущности прогресса, зачастую представлявших собой чис­тейшую демагогию, он всегда знал, что вид знания, сложившийся в Новое время, имеет весьма мало общего с тем состоянием челове­ческой зрелости, которую традиция всех великих учителей именует мудростью. Мудрость не зависит от степени технического покоре­ния мира; напротив, последняя предполагает, что необходима пер­вая, особенно тогда, когда процесс развития науки и техники ведет к безумным последствиям - как мы это наблюдаем сегодня. С помо­щью буддистского, даосского, раннехристианского, индийского и ин­дейского интеллектов невозможно построить никаких конвейеров и космических спутников. Однако в современном типе знания сошло на нет то неусыпное внимание к жизни, которое порождало древние учения мудрости, заставляя их вести речь о жизни и смерти, любви и ненависти, противоположности и единстве, индивидуальности и вселенной, мужском и женском. Один из важнейших мотивов в про­изведениях, посвященных мудрости,- предостережение от ложно­го ума, от чисто "головного" знания и учености, от мышления, наце­ленного на обретение власти и силы, а также от интеллектуального зазнайства.

III. Попытки ломиться в полуоткрытую дверь

Несмотря на все торможения, провалы и сомнения в собственных силах, Просвещение в ходе развития высвободило мощный потен­циал рефлексии. Это невозможно не признать даже на сегодняшней фазе его развития, которая характеризуется деморализацией. Сци-ентизация, психологизация и влияние школьного образования на значительные сферы общественной жизни перенесли мощные сред­ства рефлексии прежде всего в головы интеллигентных слоев и в головы представителей средних этажей государственного здания. Диффузия власти в современном государстве привела к чрезвычай­ному распространению властного знания, которое, как это было изоб­ражено выше, в то же время возвело в ранг диффузного коллектив­ного менталитета цинизм знания о власти, то есть самоопроверже­ние морали и отбрасывание воззрений, далеких от жизни. Здесь мы снова приходим к исходному тезису: неприязнь к культуре проявля­ется сегодня как универсальный диффузный цинизм.

С диффузией цинизма, превратившегося в коллективный мен­талитет интеллигенции, в поле тяготения государства и властного знания, терпят крах прежние моральные основания для критики идео­логий. Как констатирует Вальтер Беньямин в афоризме 1928 года (см. предисловие), критики уже давно слились воедино с критикуе­мыми и всякая дистанция между ними, которая могла бы обеспечи­ваться благодаря морали, была утрачена из-за всеобщего расслабле­ния и сползания в не-мораль, полумораль и мораль "выбора мень­шего зла". Образованные и информированные субъекты сегодня спокойно, не испытывая никаких потрясений, просто принимают к сведению основные образцы критики и способы разоблачения. На­личие таких образцов критики воспринимается сегодня скорее как лишнее доказательство удручающей сложности мировых связей, чем как импульс для экзистенциального самопостижения. Спрашивает­ся: кто же еще продолжает оставаться просветителем сегодня? Воп­рос чересчур прямой, чтобы быть приличным.

Одним словом, приходится констатировать существование не только кризиса Просвещения, не только кризиса просветителей, но в конечном счете и кризиса всей просветительской практики, всей просветительской ангажированности. Когда сегодня произносится слово "ангажированный", интонация выдает не только признание, но и некоторый оттенок снисходительности, словно речь идет о хруп­ких реликтовых остатках прежде существовавшего психологическо­го слоя, касаться которого можно только при соблюдении величай­ших мер предосторожности. Впечатление таково, что наши симпа­тии при этом принадлежат не столько объекту, который вызывает у кого-то ангажированность, сколько самой ангажированности - по причине ее крайней редкости и хрупкой наивности. Кто не испыты­вал этого чувства, глядя, к примеру, на представителей так называе-

мых "альтернативных движений"? Похожее чувство распространя­ется во Франции, где молодое поколение интеллектуалов, apres Sartre, чувствует разрушение старого фундамента политического морализ­ма, конституировавшего левую идентичность. Ангажированность? "Пребывайте в башне из слоновой кости. Все ангажированные дея­тельно там засели" (Людвиг Маркузе).

После распада морального фундамента Просвещения5858посколь- , ку современное государство ломает просвещенных и в то же время превращает их в своих чиновников, перспективы того, что ранее на­зывалось ангажированностью, оказываются весьма размытыми. Если кто-то намеревается просветительски "агитировать" меня, то моя первая реакция будет, по сути, цинизмом: а не лучше ли тебе позабо­титься о своем собственном дерьме? И это - в порядке вещей. Разумеется, не следует без причины оскорблять добрую волю, но эта добрая воля могла бы быть чуточку поумнее и не заставлять меня с досадой говорить: "Все это мне прекрасно известно". Ведь тогда я был бы избавлен и от вопроса: "Так почему же ты бездействуешь?"

Так оно и происходит с тех пор: "ангажированный" просвети­тель ломится в двери, которые, конечно, не распахнуты настежь, но и не заперты так, чтобы в них ломиться. Может даже статься, что циник больше искушен в моральной стороне дела, чем ангажирован­ный просветитель. Рефлексия заставляет современную просветитель­скую сатиру, начиная с Эриха Кёстнера, "брать на полтона ниже", она подает себя публике меланхолично-кокетливо, если у нее вооб­ще возникает желание выступать публично. Сегодняшние профес­сиональные шутники являются всем, чем угодно, только не ангажи­рованными людьми, и они могут иметь коммерческий успех потому, что смех дорожает, подобно редкому товару, поскольку всякая гали­матья гораздо больше отвечает духу времени, чем "добрая старая" злая сатира; последние рыцари критики идеологии - это те, кто вдохновенно мелет чушь, как, например, Отто, у которого обнару­живается мало социологии, зато в изобилии находчивого зубоскальства.

В наших воспоминаниях мы находим, наряду с "ангажирован­ностью", еще одно относительно недавнее геологическое напласто­вание, сливающееся с ней воедино,- довольно свежий опыт сту­денческого движения со всеми его взлетами и падениями, мужеством и депрессией. Это самое позднее отложение в истории политической витальности являет собой дополнительный покров, за которым та­ится старое чувство, что с этим миром должно было что-то произой­ти. Разложение студенческого движения должно заинтересовать нас по той причине, что оно являет собой сложную метаморфозу - пере­ход от надежды к реализму, от бунта - к умной меланхолии, от великого политического Нет - к тысячам мелких субполитических Да, от радикализма политики - к центристскому курсу интелли­гентского существования. Я полагаю, не стоит говорить о конце Про­свещения только потому, что закончился шумный и скандальный

спектакль. Если сегодня столь многие разочарованные просветители предались хандре, то это означает всего лишь, что они извергают из себя в плевательницу публичности всю ту злость и скорбь, которые помешали бы им заниматься Просвещением и дальше. Только му­жественные люди могут почувствовать, что мужество оставило их; только просветители могут заметить, что наступила тьма; только мо­ралисты могут быть деморализованы. Одним словом, списывать нас еще рано. Лирическая строчка Леонарда Коэна могла бы стать бое­вой песнью Просвещения, голос которого сделался заметно тише: "Well, never mind: we are ugly, but we have the music"* (Chelsea Hotel № 2).

В таком сумеречном состоянии, когда двери приотворены, тай­ны исчезли, а маски наполовину сняты - и, несмотря на все это, ощущение недовольства ничуть не ослабевает - немецкая про­светительская интеллигенция оказывается не в первый раз. В ис­торическом разделе этой книги я намерен описать "Веймарский симптом" как ближайшее к нам по времени зеркало эпохи, в кото­ром мы можем увидеть себя. Уже в Веймарской республике продви­нутая интеллигенция достигла той стадии рефлексии, на которой критика идеологии превратилась в одну из возможных обществен­ных игр, в которой каждый мог заглянуть под маску каждого друго­го ее участника. На этой стадии развития возникает уже опыт "то­тального подозрения в идеологизированности", о котором позднее, после второй мировой войны, говорилось так много, а так много го­ворилось потому, что было большое желание увильнуть от серьез­ной игры этой критики.

Если однажды на минуту натянуть на себя черную футболку рефери, можно увидеть перед собой четко размеченное игровое поле с хорошо известными тебе игроками, стандартными игровыми ситу­ациями и типичными нарушениями правил. У каждой из команд есть наигранные комбинации для критических атак; сторонники религии прессингуют ее противников и наоборот, причем у каждой из ко­манд заготовлена и метакритика в ответ на критику идеологии, если ее поведет соперник; наиграны и комбинации в диалоге между мар­ксистами и либералами, равно как и в матчах марксистов и анархис­тов, анархистов и либералов; в этом диалоге заранее известно при­близительное штрафное время за нарушение правил анархистами, а также предсказуемо уныние либералов и марксистов, которое насту­пит, когда они узнают, сколько лет штрафного времени заработали они; достаточно хорошо известно, какие упреки выставят друг другу "естественники" и "гуманитарии", настолько пассивна, угрожая за­стоем, критика идеологий в споре между военными и пацифиста­ми - во всяком случае в том, что касается творческих черт этой критики. Следовательно, для описания состояния критики идеологий вполне годится название фильма, поставленного по Сартру, пусть даже и полвека назад: "Игра закончена".

IV. Марксистская элегия: Альтюссер и "провал" в Марксе

Однако Просвещение как было, так и осталось неудовлетворенным результатами. Вторым крупным фактором, вызвавшим его самооп­ровержение, стало разочарование в марксизме. Зрелище того, что сталось с "ортодоксальными" марксистскими движениями - с ле­нинизмом, сталинизмом, Вьетконгом, Кубой и движением красных кхмеров,- и вызвало в значительной мере сегодняшний сумереч­ный свет цинизма. Глядя на участь марксизма, мы видим крах того, что сулило стать "разумным иным". Развитие марксизма вогнало в комплекс связей Просвещения клин принципа левизны - клин, извлечь который уже невозможно. Вырождение марксизма в идео­логию легитимации скрыто националистических либо открыто геге-монистских и деспотических систем разрушило столь много восхва­лявшийся принцип надежды, испортив радость, которая и без того достигается в истории с превеликим трудом. И левые тоже с трудом начинают понимать, что о коммунизме уже нельзя говорить с таким видом, будто еще не было ни одной попытки реализовать его на прак­тике и можно непринужденно начинать с чистого листа.

Уникальная двойственная структура марксистского знания была продемонстрирована мной в четвертом разоблачении: оно представ­ляет собой сложную теорию, которая одновременно освобождает и превращает человека в нечто подобное вещи. Овеществление стано­вится отличительным признаком всякого знания, которое стремится властвовать над вещами. В этом смысле знание Маркса с самого начала было знанием, стремящимся к власти. Задолго до того, как марксизм теоретически или практически добился господствующего положения, он уже избирал - вполне в стиле "реальной полити­ки" - тактику силы, которой предстоит захватить власть. Он всегда чересчур недвусмысленно навязывал "правильную линию". Он все­гда, приходя в неистовство, уничтожал всякую практическую альтер­нативу. Он всегда говорил сознанию масс: "Я твой Господь и осво­бодитель, у тебя не должно быть никаких иных освободителей, кро­ме меня. Всякая свобода, которую ты найдешь где-то в другом месте, есть мелкобуржуазный уклон". По отношению к другим просвети­тельским течениям марксизм тоже стал играть роль "отражающей свет плоскости". Интеллектуальные наставники марксизма вели себя точно так же, как цензоры из буржуазных министерств внутренних дел и полиции: они, конечно, внимательно изучали все, что предла­гали немарксистские просветители, однако подвергали цензуре то, что вызывало даже малейшее подозрение в нонконформизме.

Луи Альтюссер, прежний главный теоретик французской комму­нистической партии, вызвал десять с лишним лет тому назад немалый шум, заявив, что в учении Маркса можно констатировать "научно-теоретический провал", пропасть, отделяющую гуманистическую

идеологию от антигуманистической структурной науки,- пропасть, которая отделяет раннее и зрелое творчество Маркса. Этот глубокий разрыв, который Альтюссер, один из лучших современных знато­ков Маркса, обнаружил в теории, кажется, перекочевал в его соб­ственную личность. В какой-то мере он заразился тем, что обнару­жил. Он не смог избавиться от этой разорванности ни в науке, ни в политике, ни в личной жизни. Поскольку Альтюссер понимал Мар­кса симпатически, глубокий разрыв в теории и жизни Маркса нало­жил отпечаток на его собственное учение и его собственную жизнь _ отпечаток настолько глубокий, что он возможен только при истин­ном симбиозе. Можно решиться на утверждение, что этот конфликт и привел Альтюссера к его краху. На протяжении многих лет противо­речие между философскими взглядами и лояльностью коммунисти­ческой партии оказывало разрушительное воздействие как на его теоретическую работу, так и на его жизнь. Его жена была предста­вительницей социологии "большевистского направления", и конф­ликт между ортодоксией и познанием, между верностью и свободой преследовал его везде, даже в семейной жизни. Альтюссер постиг, что Маркс в известном смысле и сам перестал быть Марксом и что разрыв, сделавший его учение неоднозначным, постоянно затрудня­ет его влияние в теории и на практике. Сохраняя верность истине и коммунистической партии, Альтюссер тоже оказался не в состоянии оставаться Альтюссером. В итоге всемирно известный философ-марксист, как было объявлено, в "психопатическом" припадке убил 16 ноября 1980 года свою жену Елену - вероятно, в одном из тех состояний отчаяния, когда уже неизвестно, где кончается Я и начи­нается другой, где пролегает граница между самоутверждением и слепым разрушением.

Кто же убийца? Альтюссер - философ, убивший самого себя в образе жены, приверженной "догматизму", чтобы покончить с со­стоянием внутреннего раскола, в котором он никогда не смог бы при­близиться к жизни? Что это? Убийство, совершенное жаждавшим вырваться на свободу заключенным, который, защищая себя, вы­нужден был убить то, что убивало его? А может, это было убийство самого Альтюссера, убийство знаменитости, которая могла разру­шить свою ложную идентичность, свою ложную славу, ложное пред­ставление о себе, только окунувшись в циническую сферу преступ­ности? Так же как психология знает самоубийц, которые являются убийцами кого-то другого в собственном обличье, существуют и убий­цы, которые, по существу, оказываются самоубийцами, уничтожая в другом самого себя.

Я хочу сделать попытку интерпретировать альтюссеровский "провал" иначе, чем он это сделал сам, и хочу сделать это, вгляды­ваясь в его поступок и вслушиваясь в язык его деяния. Я хотел бы поставить памятник этому философу, произведя реконструкцию его постижения Маркса - реконструкцию действительного провала в

теории Маркса. Это - памятник убийце, который насилием, совершенным в состоянии полной потерянности, привлек внимание к той пропасти, преодолеть которую не в состоянии никакое стрем­ление к наведению мостов, никакая лояльность и никакая боязнь раскола.

В учении Маркса имеет место не пропасть между "идеологи­ческой" и "научной" фазами, а разрыв между двумя модальностями рефлексии - между наступательно-кинической, гуманистической, освободительной рефлексией и рефлексией объективистской,, господско-цинической, издевающейся и насмехающейся над стрем­лением к свободе у других в стиле функционалистической критики идеологий. С одной стороны, в Марксе есть что-то от бунтаря, с другой - что-то от монарха; его левая сторона напоминает Данто­на, а правая - Бисмарка. Как и Гегель, который также отличался двойственной внутренней природой революционера и государствен­ного мужа, он является одним из величайших мыслителей-диалек­тиков, потому что в нем происходила плодотворная внутренняя по­лемика по меньшей мере двух изнуряющих друг друга мыслящих душ. Теоретическая и жизненная трагедия Альтюссера начинается с того, что он принимает сторону "истинного" Маркса, которого он открыл в произведениях после так называемого эпистемологическо-го поворота (coupure epistemologique); это тот "реальный политик" Маркс, которому Альтюссер приписывает абсолютно "научную", очищенную от всех гуманистических сантиментов "реальную тео­рию" "Капитала". В этом и заключается смысл его "структуралис­тского прочтения".

Произведения молодого Маркса основываются на впечатлени­ях от "Логики" Гегеля, вооружившись которой, он выступает в по­ход против самого гегелевского идеализма. Труд и практика - это ключевые понятия, которые позволяют вполне по-гегельянски вый­ти за пределы тесной оболочки системы. Они сулят научный подход нового типа - обретение такой эмпирии, которая ни в чем не будет уступать высшим позициям философской рефлексии. С этими поня­тиями труда и практики, которые объединились в патетическом по­нятии о политике, поколение левогегельянцев пошло дальше своего учителя. Из этого духа выросла мощная, веселая атакующая соци­альная критика, которая понимала себя как "реальный гуманизм", как поворот к "действительному человеку".

Гениальность молодого Маркса проявилась в том, что он не удо­вольствовался поворотом от гегелевской "системы" к послегегелев-ской гуманистической "критике". Поэтому его самая резкая и ак­тивная полемика была направлена, в первую очередь" против наи­большего искушения, которое было свойственно ему так же, как всей современной ему интеллигенции - искушения ограничиться только "критической критикой". Он вначале почувствовал, а затем рацио­нально постиг, что сильная критическая теория вынуждена будет

завоевать предметный мир и саму действительность, чтобы понять ее как позитивно, так и критически. Этот импульс, наряду с другими, становится причиной его обращения к политической экономии, ко­торую он первоначально берет в ее наивном буржуазном виде, чтобы затем превзойти с помощью отрефлектированной теории. Слова "про­цесс учения" слишком бесцветны, чтобы передать эту драму твор­ческой рефлексии. Марксово мышление движется от гегелевской системы к критике политической экономии, от созерцательного по­нимания теории к пониманию теории как того, что движет миром, от сферы идей к открытию труда, от абстрактной антропологии к ант­ропологии конкретной, от ссылок на природу к истории сотворе­ния человечеством самого себя. Как теория социального освобожде­ния, марксистское знание могло обрести значимость только в том случае, если бы оно при этом четко определило и назвало то массо­вое Я, которому предназначено было постичь в зеркале этой теории возможность своей свободы. Здесь Маркс определил себе роль ис­торического и логического наставника и покровителя пролетариата, которому, по его мнению, было предопределено изучить эту теорию. Маркс хотел стать его великим освободителем, обеспечивая себе как наставнику рабочего движения возможность влиять на ход европей­ской истории.

Назад Дальше