Однако Маркс по крайней мере два раза прошел, что называется, по трупам, действуя с такой беспощадностью, которая заставляет усомниться в правомерности его притязания на наставничество и в его реализме. Я считаю Макса Штирнера и Бакунина такими соперниками Маркса, которые стояли ближе всего к нему, поскольку он просто не мог теоретически превзойти их и вынужден был, чтобы исключить из борьбы, прямо-таки раздавить их своей критикой. Ведь оба представляют в своих учениях не что иное, как логические и фактические альтернативы тем решениям проблем, которые дал Маркс: Штирнер - в вопросе о том, можно ли, а если можно, то как именно, прорвать отчуждение "в частном порядке", а Бакунин - в вопросе о том, можно ли, а если можно, то как именно, обрести в будущем "свободное от отчуждения общество". И того и другого Маркс подверг критике с ненавистью вивисектора, не оставив от их учения живого места. Известное произведение "Немецкая идеология", опубликованное после смерти своих авторов, по большей части направлено против Штирнера и представляет собой самую ожесточенную полемику по мельчайшим вопросам - такую полемику, в которую Маркс и Энгельс больше не вступали ни с кем из мыслителей; уничтожение же Бакунина было для Маркса делом, которым он занимался на протяжении многих лет. В ненависти Маркса к обоим, в его саркастических издевках и ни на чем не основанном презрении проявляется такая страсть, которую невозможно объяснить только его темпераментом и чувством соперничества. Оба противника указали ему на системные границы его подхода - и Маркс
уже не мог ни интегрировать полученное таким образом знание, ни просто отмахнуться от него, ведь они дошли до столь простых и неопровержимых идей, которым никак не находилось места в проекте Маркса - и не могло найтись в принципе. Больше того, в учении Штирнера, равно как и в учениях других представителей критической критики и "святого семейства", Маркс усмотрел нечто такое, что было свойственно и ему самому, но не мог признать этого открыто, намереваясь стать именно тем Марксом, каким хотел. Своей "правой" половиной, своей "реалистической", государствен-нической, реально-политической стороной, заставлявшей создавать великую теорию, он подавлял свою же "левую", бунтарскую, ви-тальную, чисто "критицистскую" сторону, которая противостояла ему в учениях других как "позиция-для-себя". Критически уничтожая Штирнера и Бакунина, он в какой-то мере убивал и самого себя, убивал конкретную, экзистенциальную, даже в конечном счете "женскую" часть своего интеллекта. Основываясь на ней, он еще со всем реализмом и конкретностью критически восставал против Гегеля; теперь же, выступив представителем властного, претендующего на господство мышления, он ополчился против этой стороны - за ее односторонность.
Штирнер, как и Маркс, принадлежал к тому молодому немецкому поколению, которое выросло в атмосфере гегелевской философии с ее весьма опасным для устоев общества, основанным на рефлексии и чрезвычайно натренированным чутьем на все, что "происходит в голове" (Фейербах, Бруно Бауэр, Арнольд Руге, Мозес Гесс, Карл Грюн, Генрих Гейне и др.).
Логика Гегеля завоевала пространство, которое не было ни просто бытием, ни просто сознанием, но имело в себе "что-то и от того, и от другого"; об этом свидетельствует мыслительная конструкция "опосредованной непосредственности". Волшебное слово новой логики - "опосредование". Мы вправе перевести его как "медиум", "посредствующее звено". Между бытием и сознанием существует нечто среднее, которое есть и то, и другое, но которое исчезает при ложном противопоставлении духа и материи; Маркс перенес это видение в свою теорию капитала.
Решимся на резкую формулировку: в головах людей работают исторически сформированные программы мышления и программы восприятия, которые "опосредуют" все, что идет извне вовнутрь и изнутри вовне. Человеческий аппарат познания - это, в известной мере, некоторое внутреннее реле, преобразователь, в котором запрограммированы схемы восприятия, формы суждения и логические структуры. Конкретное сознание не является чем-то непосредственным, оно всегда опосредовано "внутренней структурой". По отношению к этой передающейся по традиции внутренней структуре рефлексия может, в принципе, выбирать из трех отношений: попытаться уйти от нее, "депрограммируя" себя; двигаться в ее рамках,
сохраняя возможную осторожность; и капитулировать как рефлексия, приняв тезис, что структура - это все.
С этими тремя установками нам теперь и придется иметь дело. Идея Штирнера состояла в том, чтобы просто выбросить из своей головы все чужие программирования. После этого тотального самоочищения головы должен остаться голый, в известной мере пустой, отрефлексированный эгоизм. Если правда, что общество посредством дрессировки вставило в мою голову "шарики и винтики", то, недолго думая, можно решить, что мое освобождение будет состоять в демонтаже этих чужих запрограммированных механизмов во мне. Собственное в сознании Я желает, таким образом, как по мановению руки, избавиться от чужого. Штирнер нацеливает себя на освобождение от отчуждения в своем Внутреннем. Во мне угнездился Чужой; значит, я обрету "себя самого" снова, если выгоню из себя Чужого. Читая многие сотни страниц, можно убедиться, в какое возбуждение привела Маркса и Энгельса эта незатейливая в основе своей мысль. Они подвергли эту неоэгоистическую позицию уничтожающей критике, не моральной, а теоретико-познавательной - как новый самообман. Они показали, что штирне-ровское Я, тот "Единственный", который строит свои дела, опираясь на Ничто, и рассматривает сам себя как свое единственное достояние и собственность, впадает в новую наивность, которая в первую очередь выдает себя мелкобуржуазным бахвальством - позицией "только-лишь-Я".
В учении Штирнера впервые достигает кульминации теоретический анархизм XIX века. Штирнер осуществил "экзистенциалистскую" редукцию к чистому Я, однако при этом совершенно наивно представил Я как нечто такое, что "имеется", существует как данность. Стоит только мне, полагает Штирнер, выбросить из себя Чужое, идущее от общества, как останется прекрасное, собственное Я, которое будет наслаждаться тем, что "обладает" собою. Светясь наивностью, Штирнер говорит о "собственности" Я на себя самое. Но иметь в собственности можно только нечто такое, что существует реально. Действительно значимый опыт рефлексии и наивную мешанину здесь разделяет микроскопическая дистанция. Экзистенциалистская рефлексия на "собственное" сознание столь же реалистична, сколь ложен переход к представлению о собственности, в которой находится Я у самого себя. Саморефлексия не оставляет в итоге ничего предметного, чем можно было бы владеть как собственностью. Маркс и Энгельс разобрали всю эту конструкцию буквально на атомы. Окрыляемые испытываемым презрением, они устроили себе праздник сатирической рефлексии, которая со всей тщательностью, какая только возможна, проезжается по внутренней структуре сознания. Но, разрушая штирнеровскую иллюзию, они уничтожают нечто большее, чем только учение противника,- они уничтожают самих себя в его образе. То, как они это делают - строчка за строч-
кой, с отточенной логикой, педантизмом в филологии и суровой жаждой разрушения,- свидетельствует, что это нечто большее, чем просто критика; это заклятье, с помощью которого надеются избежать реально существующей опасности, это стремление напрочь исключить всякую "иную возможность". И в самом деле, марксизм никогда не мог полностью отделаться от той анархистской и экзистенциалистской тени, которая упала на Штирнера. Только у Сартра и Маркузе эта тень снова обрела большую "густоту" в мышлении, инспирированном марксизмом.
Маркс не принадлежит к типу тех наивно-гениальных людей, которые, подобно Шеллингу, "учатся на глазах у публики". "Немецкая идеология" так и осталась рукописью, не представленной авторами на суд общественности. Она не публиковалась до 1932 года, и лишь после этого обрела в марксоведении статус священного текста. Во время студенческих выступлений она была использована как оружие против субъективизма: "строгие" марксисты воевали с ее помощью против адептов спонтанности и университетских "детей-цветов". На самом деле, однако, сдержанное отношение Маркса и Энгельса к их наиболее резкой работе, посвященной критике идеологии, имеет под собой веские основания. "Немецкая идеология" разглашает важные секреты школы. Из нее можно извлечь урок: Маркс и Штирнер при решении вопроса о субъективности избирают симметрично ложные линии поведения. Оба признают, что сознание человека - в том виде, в каком оно существует вначале,- "отчуждено" и должно быть "присвоено" в ходе терпеливой и кропотливой рефлексии. Оба мыслят в русле диалектики Своего и Чужого, однако оба не находят посредствующего звена, а впадают в крайности. Штирнер избирает правый, а Маркс - левый путь. Штирнер полагает, что можно преодолеть отчуждение актом индивидуалистического очищения. "Единственный" научается, достигнув своего "возраста возмужания", отделять себя от своих внутренних программ чуждого происхождения, так, что он в результате имеет их и в то же время не имеет, "сохраняя их при себе", выступая, таким образом, в качестве свободного господина над ними и их владельца. В силу того, что он перестает признавать мысли и вещи как свои собственные, они утрачивают свою власть над ним. Реалистическая саморефлексия и идеологический культ Я у Штирнера переплетаются теснейшим образом. То, что могло стать продуктивным опытом внутреннего дистанцирования от сформированного дрессурой, догматически закоснев, превратилось у Штирнера в новый вариант "короткого мышления".
Марксистское исследование классового сознания в исходном пункте своем тоже реалистично. Классовое сознание, картина мира и идеология на самом деле могут пониматься как "программирование"; они есть опосредования, сформированно-формирующие схемы сознания, результаты всемирно-исторического процесса само-
образования и самоформирования всякого интеллекта. Этот способ рассмотрения открывает путь к плодотворному анализу структурных образований сознания, которые могут освободиться от проклятия наивного идеализма. Однако Маркс и Энгельс снова уходят с этого пути из-за своего "в конечном счете" догматического материализма. Они "снимают" субъективность в историческом процессе, "преодолевая" ее. Свидетельством тому оказываются жесткость и презрение, с которыми Маркс относится к учениям тех своих противников, которые ориентированы "экзистенциально". Эта суровость показывает, что Маркс приближается к иной, "господской" форме рефлексии. Там, где Штирнер выводит на общественную арену свое бунтарски-козыряющее Я, марксизм продуцирует некоего революционера, который, ощущая себя великим хитрецом и утонченным реалистом, использует себя самого как средство в историческом процессе. В смертельной схватке с ложным Единственным Штирнера в учении Маркса возникает представление о ложном Никто, о ре-j волюционере, который сам может стать только безжалостным инструментом, всецело подчинившим себя фетишу революции. Таков провал, который Альтюссер обнаружил в учении Маркса после "Немецкой идеологии". Уже достаточно рано - не позднее начала полемики с Штирнером - в мышлении Маркса появляется тенденция неразрывно связывать себя с процессом исторического развития, выступая как бы с позиций иезуита от революции, полагая, что это развитие можно как постичь, так и подчинить себе. Марксова теория сулит власть сама себе, мысля субъект теории как функцию развития. Она полагает, что сможет, превращая себя в нечто вещное, обрести власть над историей. Превращая себя в инструмент для достижения предполагаемого будущего, она надеется сделать будущее своим собственным инструментом.
Эта шизоидная логика господского цинизма не имеет исторического прецедента. Так может одурачить себя только исключительно высокоразвитое сознание. Единственным мыслителем, у которого саморефлексия достигала сопоставимых высот утонченного самоискажения и самоотрицания, был Фридрих Ницше, история влияния которого хорошо известна.
Озаренной философским значением вершины этого утонченного самоовеществления достигали те смелые старые коммунисты, которые во время московских показательных процессов давали грозившие им верной гибелью ложные показания, признаваясь в заговорщической деятельности против "революции"; это признание не просто вырывалось у них насильственно, но в какой-то мере делалось по собственной воле, потому что обвиняемые хотели этим признанием уберечь революцию от большего вреда, чем тот, который и без того уже был нанесен ей приговорами и казнями. Следуя расхожим представлениям о процессах как "трагедии", невозможно постичь всей тонкости возникавшей двойственности, когда "убийства
по закону" осложнялись еще и самоубийствами. Это были такие убийства, при которых только в биологическом плане можно было точно сказать, кто кого убивает на самом деле. Это - убийства и самоубийства в пределах одной шизофренической структуры, где Я, которое убивает, уже невозможно ясно отличить от Я, которое убивают. Ясно было только одно: все кончается трупами интеллигентных людей - задушенных, расстрелянных, забитых насмерть. Пожалуй, дело Альтюссера тоже является дополнением к психопатологии марксизма. Он убивает интеллигенцию, творя насилие на том социальном уровне, на котором революция пожирает самых одаренных своих детей, не говоря уже о тех миллионах, которые гибли, так и не зная точно, что у них, собственно, общего с этой революцией, и, вероятно, зная только одно: есть что-то неистинное в том, что революция убивает.
Логический корень этих извращений был выражен уже в 1843 году молодым Марксом в предельно ясном тезисе, который относился к тому времени, когда еще не произошло окостенения марксизма, но тем не менее он уже позволяет почувствовать тягу к цинизму: "...коммунизм видит, что другие социалистические учения... возникают против него не случайно, потому что он сам есть только особенная, односторонняя реализация социалистического принципа" (MEW. Bd. I. S. 344). В слове "односторонний" заключена великая ирония марксизма. Тот, кто говорит "односторонний", сознает, что есть и должны быть, по меньшей мере, две стороны, и придерживающийся только одной обманывает и себя, и других. Только то знание, которое терзается чудовищной волей к власти, может стремиться выдать за истину вполне сознаваемую односторонность. Тем самым оно напрочь опровергает свой собственный пафос познания. И, следовательно, коммунизм представляет собой то знание власти, которое пробалтывается о своих секретах еще до того, как добирается до руля общества. Это - и только это - на философском уровне создает его общность с фашизмом.
V. Чувство жизни в сумеречном свете
Самоопровержение Просвещения - это результат новейшей истории, которая уничтожила все прекрасные иллюзии о "разумном Ином". Просвещение неизбежно будет сходить с ума, избирая принцип Левизны,- до тех пор, пока он воплощается в действительность через системы деспотизма. Суть Просвещения - предпочитать принцип свободы принципу равенства. Просвещение не сможет упорно не замечать того факта, что социализм, которому принадлежали его симпатии, утратил невинность почти в той же мере, в какой ее утратило то, против чего он первоначально выступал. "Реально существующий социализм" в том виде, в каком он существует сегодня, в известной степени делает излишним вопрос о различии
левого и правого. Он, конечно, отличается от капитализма, существуя в доступных научному познанию формах, которые могут иметь свои преимущества и недостатки. Но с капитализмом - равно как и с любым политико-экономическим строем - его роднит нечто общее: почерк жестокой реальности, которая никогда не может быть левее или правее себя самой и которая даже тогда, когда она сотворена нами, всегда такова, какова она есть. "Левой" или "правой" по отношению к реальности может быть только мораль. Реальность же, в той мере, в какой она затрагивает нас, может быть приемлемой или ненавистной, сносной или невыносимой. И сознание имеет лишь два варианта для выбора - принимать реальность или не принимать. Говоря предельно просто, именно это и проясняет критика цинического разума. Однако не так-то просто понять, исходя из этого, смысл ныне происходящей деморализации. Деморализация может происходить только там, где существует мораль, пробуждение и освобождение от иллюзий и грез может наступить только после пребывания в их плену. Вопрос стоит так: не приближаемся ли мы, переживая деморализацию, к истине?
Мы и в самом деле оказались в сумерках, в которых не видны жизненные ориентиры. Чувство жизни у современной интеллигенции - это чувство людей, которые не способны понять моральность аморальности, потому что это кажется им "чересчур уж простым". А поэтому ни один человек не ведает, ориентируясь на свой внутренний опыт, каким образом и в каком направлении все будет развиваться дальше.
В циническом сумеречном свете, окружающем впавшее в недоверчивость Просвещение, возникает специфическое, уникальное чувство безвременья - чувство, в котором соединились стремление лихорадочно действовать и растерянность, желание что-то предпринять и уныние, чувство, которое не может вырваться из круговерти повседневной суеты, которое отчуждено от истории и отвыкло радоваться будущему. День завтрашний видится в двойственном свете. С одной стороны, он вроде бы не сулит ничего особенно нового, с другой - может обернуться катастрофой, а между этими двумя возможностями живет маленькая надежда на то, что все обойдется и образуется. Прошлое либо становится балованным ребенком, с которым носится академическая наука, либо приватизируется вместе с культурой и историей, превращаясь в лавку старьевщика, где собраны курьезные миниатюры, свидетельствующие, что когда-то уже все было. Самый большой интерес еще вызывают жизнеописания людей былых времен и давно забытые цари, а среди них в первую очередь фараоны - как вечно живые и комфортно устроенные трупы, с которыми мы можем отождествить себя.
Принципу надежды противопоставлен принцип "ловить момент", "жить здесь и сейчас". По пути на работу люди мурлыкают песенки типа "Не жди лучших времен" или "Бывают дни, когда я