бы хотел стать своей собакой". Вечером в кооперативных пивных на глаза попадается плакат, на котором написано: "Будущее отменяется из-за недостаточных капиталовложений и малого трудового участия". Плакат рядом гласит: "Мы - как раз те люди, с которыми нам не велели знаться родители". Циническое ощущение, которое вызывают нынешние времена, сродни ощущению туриста, отстранение озирающего чуждую реальность во время экскурсии; это - ощущение серой повседневности, ощущение пребывания в тисках между суровым реализмом и грезами о невозможном, ощущение присутствия и отсутствия одновременно, ощущение холодного безразличия или увлеченности, ощущение "down to earth"* или "far out"* - не так важно, здесь уж каждый волен выбирать сам. Одни - честолюбивы, другие - инертны. Тем не менее все ожидают чего-то такого, что оправдало бы предчувствие лучших дней, ощущение, будто есть что-то впереди. И весьма многие хотели бы активно включиться - не так важно, во что именно. Ощущают грядущий крах - и в то же время катастрофильно тянутся к нему, чувствуют приятную легкую горечь (как принято писать в рекламе шоколада) и всецело уходят в личные переживания, если еще удается держаться в шаге от более худшего. Хорошие фильмы, конечно, важны. Но добрым примерам следовать нелегко, поскольку всякая реальная жизнь отличается от показанной на экране, а в особенности - своя собственная. Еще продолжают дарить друг другу книги и слегка удивляются, когда в Германию прибывает с визитом папа римский - оказывается, он еще существует. Делают свою работу и говорят себе, что лучше было бы вообще ни с чем не связываться и ни от чего не зависеть. Живут от одного дня к другому, от отпуска до отпуска, от одного вечернего выпуска новостей до другого, от проблемы до проблемы, от оргазма до оргазма, в потоке личных катаклизмов и непродолжительных историй, в судорожном напряжении и в то же время вяло. Чувствуют, что какие-то вещи "задевают", но в большинстве случаев происходящее совершенно безразлично.
В газетах призывают снова готовиться к борьбе за выживание, туже затягивать ремни, смирять свои притязания, экологи твердят то же самое. Общество сплошных притязаний, черт бы его побрал! В минуты слабости жертвуют на голодающих в Эритрее или на судно для Вьетнама, но чтобы отправиться туда самому - избави Боже! Ведь так хочется еще многое повидать и вообще "хорошенько пожить". Мучаются, решая, чем заняться дальше и куда все катится. В фельетонах, публикуемых в "Цайт", критики культуры состязаются, чей пессимизм лучше. Один эмигрант с Востока говорит другому: "Я, как и ты, уже давным-давно вижу все в черном цвете. Но все же - несмотря ни на что и еще раз несмотря ни на что! Куда бы мы пришли, если бы каждый предавался унынию?" А другой отвечает ему: "Увы, и время Несмотря Ни На Что прошло тоже".
Одни уже давно борются с привычкой ходить к психоаналитику, другие же ищут себе оправдание, почему они еще не начали ходить к нему; так-то оно так, да ведь поневоле призадумаешься, во что это встанет и удастся ли дотягивать до получки, и вообще непонятно, можно ли теперь испытывать такое же чувство долга, которое было, когда едва сводил концы с концами, если по сей день нет уверенности, сохранилась ли прежняя способность хотеть. А тут еще вдобавок выяснилось, что хорошо питаться - вовсе не государственное преступление, да еще весь этот идиотский шум вокруг потребительства и помешательства на автомобилях, и вообще...
В такие времена всем известных секретов, когда безумная экономика, основанная на малых предприятиях, раскалывает мышление вдребезги, когда так называемое общество распадается на сотни тысяч нитей планирования и импровизации, упорно игнорирующих друг друга, но связанных друг с другом разного рода нелепостями,- в такие времена Просвещению, или что уж там от него осталось, не повредило бы заняться осмыслением собственных оснований. Уже давно существуют впечатляющие примеры такого осмысления. "Публичная открытость" уже превратилась в излюбленный мотив обновленного Просвещения, тем более в паре со словечком "опыт", а еще более - в паре с выражением "взаимосвязь жизни", о которой так полюбили писать потому, что при этом возникало ощущение, будто жизнь, выходит, есть что-то связное, а связность, как ни верти, есть нечто вроде обещания смысла.
Со временем, правда, интеллектуальная страсть к охоте на "взаимосвязь жизни" пошла на убыль, потому что она оказалась зверем, по меньшей мере, столь же редким, сколь и зверь вольпертингер - заяц с оленьими рогами, который водится в Баварии и про которого обожают рассказывать охотничьи истории бывалые баварские шутники, стоит прибывшим из Пруссии новичкам развесить уши. (И правда, как же их не поучить жизни?) Но только с тех пор, как пруссаки перестали приезжать, выведя у себя свою собственную "взаимосвязь жизни", охота на вольпертингера - специальное Просвещение для хитрых пруссаков - захирела точно так же, как и Просвещение вообще, в том числе - и не пруссакам предназначенное.
Что же теперь? В пятом предварительном размышлении, которое представляет собой введение в собственно исследование основ цинического разума, я хочу попытаться прямо указать на источник Просвещения, в котором кроется тайна его жизнеспособности - дерзость.
5. "В поисках утраченной дерзости"
Боязливый зад редко пукнет весело. Лютеровская сентенция
Возражение, прыжок в сторону, веселое недоверие, страсть к насмешкам - это признаки здоровья: все безусловно предопределенное относится к области патологии.
Ф. Ницше. По ту сторону добра и зла
Вы наложили свои руки на всю мою жизнь - так пора распрямиться во весь рост и выступить против вас...
Дантон на суде
I. Греческая философия дерзости: кинизм
Античный кинизм, по крайней мере в первоначальном, греческом варианте, дерзок принципиально. В его дерзости заключается метод, который заслуживает того, чтобы его исследовать. Совершенно несправедливо этот первый действительно "диалектический материализм", который был также экзистенциализмом и стоял вровень с великими системами греческой философии, созданными Платоном, Аристотелем и стоиками, рассматривается или оставляется без внимания как простая сатирическая выходка, как наполовину веселый, наполовину непристойный эпизод. Kynismos открыл вид аргументации, с которым серьезное мышление никак не может справиться по сей день. Разве не грубость и не гротеск - ковырять в носу, когда Сократ заклинает своего демона и говорит о божественной душе? Разве нельзя признать нетривиальным то, что Диоген в качестве возражения против платоновского учения об идеях с шумом пускает ветры - или, возможно, "пукливость" есть одна из идей, которую бог выпустил из себя в ходе своей космогонической медитации? И что скажешь, когда этот философствующий городской бродяга отвечает на утонченное по смыслу платоновское учение об эросе тем, что публично занимается онанизмом?
Для понимания этих, выглядящих извращенными и провокационными, выходок стоит поразмыслить над принципом, который вызывает к жизни учения о мудрости и который античность считала само собой разумеющимся до тех пор, пока ее не разрушили современные процессы развития. У философа, то есть у человека, которому свойственны любовь к истине и любовь к сознательной жизни, жизнь и учение должны находиться в соответствии друг с другом. Центральным пунктом всякого учения было то, что воплощается в реальность приверженцами этого учения. Это можно понять неправильно, в духе идеализма,- будто смысл философии состоит в том, чтобы направлять человека на путь, ведущий к недостижимым идеалам. Однако если философ самим собой призван жить так, как он
говорит, то его задача в критическом смысле является гораздо большей: ему надо говорить так, как он живет, говорить о том, что составляет его жизнь. С незапамятных времен каждому идеалу приходится материализоваться, а каждой материальности - идеализироваться, чтобы действительно быть для нас центральной сущностью. При таком элементарном взгляде разделение личности и вещи, теории и практики вообще оказывается вне поля зрения - ведь это было бы знаком омрачения истины. Воплотить учение в себе означает превратить себя в посредника, через которого оно говорит. Это как раз противоположность тому, чего требует речь с позиций морали в защиту строго руководствующейся идеалами деятельности. Пребывая в повиновении тому, что можно воплотить в собственной жизни, мы остаемся защищенными от моральной демагогии и от террора радикальных, нежизнеспособных абстракций. ("Что есть добродетель без террора?"- так вопрос не стоит, а стоит он так: "Что есть террор, если не последовательный идеализм?")
Появление на сцене Диогена означает драматичнейший момент в поиске истины раннеевропейской философии: в то время как "высокая теория", начиная с Платона, раз и навсегда обрезала нить, связывающую ее с материальным воплощением, чтобы за счет этого крепче привязать нить аргументации к логическим конструкциям, появляется подрывной вариант низкой теории, которая пантомимически-гротескно выдвигает на передний план именно практическое воплощение. Процесс постижения истины разветвляется: появляется фаланга мыслителей, занятых дискурсом и созданием великих теорий, и мелкая группа полемистов, занятых литературной сатирой. С Диогена в европейской философии начинается сопротивление игре "дискурса", расписанной заранее и разыгрываемой как по нотам. С отчаянной веселостью он обороняется от "объязыковле-ния" космического универсализма, к которому призывают в своем ведомстве философы. Что в монологической, что в диалогической "теории" Диоген за версту чует надувательство идеалистических абстракций и шизоидную бледную безвкусицу "чисто головного" мышления. Потому он, последний архаический софист и первый представитель традиции сатирического сопротивления, занимается Просвещением грубиянским. Он открывает неплатоновский диалог. Здесь Аполлон, бог озарений и просветлений, показывает свое иное лицо, которое укрылось от взгляда Ницше: лицо мыслящего сатира, мастера издевки, комедианта. Смертельные стрелы истины должны лететь туда, где ложь различного рода чувствует себя в полной безопасности, спрятавшись за авторитетами. "Низкая теория" здесь впервые заключает свой союз с нищетой и сатирой.
С этой позиции легко прояснить смысл дерзости. С тех пор как философия оказалась в состоянии лишь лицемерно-ханжески жить так, как она говорит, дерзость заключается в том, чтобы говорить так, как живут, и о том, что составляет жизнь. В культуре, в которой
закосневшие идеализмы сделали ложь формой жизни, процесс истины зависит от того, найдутся ли люди, которые окажутся достаточно агрессивными и свободными ("бесстыдными"), чтобы высказать истину. Власть имущие теряют свое действительное самосознание, сталкиваясь с шутами, клоунами, киниками; потому в анекдоте Александр Македонский и говорит, что он хотел бы быть Диогеном, если бы не был Александром. Если бы он не был шутом своих собственных политических амбиций, он бы разыгрывал из себя шута, чтобы сказать людям, равно как и самому себе, истину. (А если власть имущие, со своей стороны, начинают мыслить кинически, если они знают истину о себе и, несмотря на это, "продолжают делать то же самое" - то они полностью начинают соответствовать современной дефиниции цинизма.)
Впрочем, только на протяжении немногих последних веков слово "дерзкий" имеет негативное значение. Первоначально оно подразумевало, как в древнем верхнегерманском, продуктивную агрессивность, смелое выступление навстречу врагу: дерзкий - "храбрый, отважный, полный жизни, лихой, неподвластный чужой воле, страстно желающий чего-то". История этого слова отражает процесс девитализации культуры. У того, кто сохраняет дерзость еще и сегодня, не столь остыл материалистический пыл, как того хотели бы те, кому мешают реализовывать свои планы незамороженные люди. Прототип дерзкого человека - библейский Давид, который задирает Голиафа: "Подходи ближе, чтобы я точнее попал в тебя". Он показывает, что голова имеет не только уши, чтобы слушать и слушаться, но и мозг, чтобы устроить более сильному фронду, нанести ему афронт, атаковать по всему фронту.
Греческий кинизм открыл животное человеческое тело и его жесты как аргументацию; он развил пантомимический материализм. Диоген опровергает язык философов языком клоунов: "Когда Платон дал определение, имевшее большой успех: "Человек есть животное о двух ногах, лишенное перьев", Диоген ощипал петуха и принес к нему в школу, объявив: "Вот платоновский человек!". После этого к определению было добавлено: "С широкими ногтями""*. Именно это - а не аристотелизм - есть реалистическая философия, противостоящая Сократу и Платону. Господским мышлением отличаются оба - и Платон и Аристотель, пусть даже в платоновской иронии и диалектических скачках еще дает о себе знать искра сократовской плебейской уличной философии. Диоген и иже с ним, напротив, заняты в сущности плебейской рефлексией. Только теория этой дерзости может обеспечить подход к политической истории воюющих между собою рефлексий. Это позволяет писать историю философии как диалектическую социальную историю: она будет историей телесного воплощения и раскола сознания.
Но с того момента, как кинизм сделал высказывание истины зависимым от факторов мужества, дерзости и риска, процесс истины
оказался во власти доныне незнакомого морального противоречия; я называю его диалектикой растормаживания. Тот, кто берет на себя свободу выступать против господствующей лжи разного рода, провоцирует возникновение климата сатирической развязности, в которой и власть имущие, вкупе со своими господскими идеологиями, тоже аффективно растормаживаются - именно в ответ на критические выпады с кинической стороны. Но если киник подкрепляет свои "дерзости" своей аскетической жизнью, то подвергшийся атаке идеализм отвечает ему замаскированной под возмущение растор-моженностью, которая в наихудшем варианте доходит до полного физического уничтожения противника. К сущности власти относится то, что она может смеяться только своим собственным шуткам.
II. Писать против идеалистического ветра
Дерзость имеет, в принципе, две позиции: верх и низ, господствующая власть и противоборствующая ей сила,- выражаясь старомодно: господин и раб. Античный кинизм начинает представление "голых аргументов" с выступления в роли оппозиции, питаясь силой, идущей снизу. Киник пукает, какает, писает, мастурбирует на виду у всех на афинском рынке; он презирает славу, плевать хотел на архитектуру, отвергает респектабельность и уважение, пародирует истории о богах и героях, ест сырое мясо и сырые овощи, лежит на солнышке, зубоскалит с проститутками и говорит Александру Великому, чтобы тот отошел и не загораживал солнце *. Что бы это значило?
Кинизм - это первая реплика в ответ на афинский господский • идеализм, который выходит за рамки теоретических опровержений. Он не высказывается против идеализма, он живет против него. Диоген, возможно, был фигурой, появившейся из конкуренции с Сократом; странности его поведения, быть может, означали попытки комедийно превзойти хитрого диалектика. Однако этого недостаточно - кинизм по-новому ставит вопрос о том, как говорят истину.
Академическая беседа философов не оставляет надлежащего места для материалистической позиции - да, она не может отвести материалистической позиции надлежащего места, так как сам диалог уже имеет своей предпосылкой нечто вроде соглашения об идеализме. Там, где только говорят, экзистенциальный материализм чувствует себя непонятым с самого начала. Ведь в диалоге между головами всегда всплывают только головные теории, и из спора идеализма с "головным материализмом" легко извлекается "головная диалектика". С софистами и теоретическими материалистами Сократ справлялся легко, стоило ему только вовлечь их в разговор, в котором он как мастер возражений был непобедим. Но с Диогеном ни Сократ, ни Платон не справились - ведь он говорил с ними "также и иначе", прибегая к диалогу с участием живой плоти. Таким образом,
Платону оставалось только прибегать к диффамации своего страшного и неудобного противника. Он называл его "обезумевшим Сократом" (Sokrates mainomenos). Предполагалось, что это выражение уничтожит его, но оно стало выражением наивысшего признания. Платон, сам того не желая, ставит соперника на одну ступень с Сократом, величайшим диалектиком. Это платоновское указание пальцем дорогого стоит. Благодаря ему становится ясно, что у Диогена с философией происходит что-то тревожащее и все же неотвратимо-важное, а именно: в собачьей философии киника проявляет себя материалистическая позиция, которая ничуть не уступает идеалистической диалектике. Она отличается мудростью изначальной философии, реализмом базисной материалистической установки и^еселостью иронической религиозности. При всех своих резкостях и грубостях Диоген не скручен судорогой оппозиционности и не "зацикливается" на противоречиях; его жизнь отличается той юмористической уверенностью в себе, которой обладают только независимые умы *.
В идеализме, который оправдывает социальные и мировые порядки, идеи находятся наверху и сверкают в свете внимания, устремленного к ним; материя находится внизу и представляет собой лишь отблеск идеи, тень, грязь. Как может живая материя защитить себя от такого принижения? Ведь она исключена из академического диалога, допускается в него только как тема, но не как экзистенция, не как реальное существование. Что же делать? Материя, живое и полное энергии тело, активно начинает доказывать свою суверенность. Изгнанное Низменное отправляется на рыночную площадь и демонстративно бросает вызов Высшему. Фекалии, моча, сперма! "Прозябать", подобно собаке, но жить, смеяться и заботиться о том, чтобы создалось впечатление, что за всем этим стоит не безумие, а ясная рефлексия.