К этой теме надо подходить без всяких церемоний - с ними будет еще хуже. Да простят меня чересчур восприимчивые читатели, но оставить без внимания пуканье никак нельзя. Тот, кто не желает говорить о нем, должен молчать и о заде. Этого требуют интересы дела, и после того как мы сказали об оральных вещах, наше изложение должно худо-бедно пройти и свою анальную фазу, прежде чем мы окажемся на стадии генитальной. Говорить о пуканье нетрудно потому, что оно представляет собой некий звук, который всегда что-то означает в социальных ситуациях. Тот, кто оказался свидетелем пуканья, непременно продуцирует определенную интерпретацию этого звука. В общем и целом семантика пуканья даже представляет собой весьма сложную проблему, рассмотрением которой злостно пренебрегают лингвистика и коммуникационные исследования. Шкала значений простирается от выражения тягостной неловкости до выражения презрения, от попыток пошутить до демонстрации непочтительности. Учителя, профессора, ораторы и участники конференций - все они знают ту муку, которую вызывает невозможность с шумом выпустить накопившиеся газы, поскольку этот звук выразил бы нечто такое, чего оратор на самом деле выразить отнюдь не хотел. Быть может, мы бы понимали и чувствовали политиков более тонко, если бы, слушая их речи, иногда задумывались о том, что они, возможно, в этот момент изо всех сил сдерживаются, чтобы не издать звук, который уже некоторое время грозит прервать доклад? Ведь искусство взвешенно-неопределенных формулировок тесно связано с искусством пускать ветры скромно и прилично - и то и другое есть дипломатия.
С точки зрения семиотики, мы относим пуканье к группе сигналов, то есть знаков, которые не есть ни символы, ни отражения, но представляют собой указание на некое обстоятельство. Когда, к примеру, локомотив испускает свисток, он предупреждает о своем приближении и возможных опасностях. Понятое как сигнал пуканье показывает, что чрево действует вовсю, и это может иметь фатальные последствия в ситуациях, в которых всякое указание на такие сферы абсолютно нежелательно. Эрнст Юнгер записал в своем "Парижском дневнике" впечатления от чтения "Иудейской войны" историка Иосифа Флавия:
Здесь я снова наткнулся на то место, где описывается начало беспорядков в Иерусалиме при наместнике Кумане (II, 12). Когда иудеи собрались на праздник опресноков, римляне выставили над колонным залом храма для наблюдения за толпой когорту. Один из солдат этой когорты задрал свое одеяние, издевательски наклонился, повернувшись к иудеям
задом, и "издал соответствующий позе неприличный звук". Это стало поводом для столкновения, которое стоило жизни десяти тысячам людей, так что представляло собой самое роковое пуканье в мировой истории (Strahlun-gen. II. S. 188-189).
Цинизму римского солдата*, который, политически провоцируя и "кощунствуя", пукнул в храме, вполне соответствует комментарий Юнгера, который переводит все в область цинизма теоретического t.
10. Дерьмо
Тут уж нам придется говорить обо всем в целом. Будучи детьми анальной культуры, мы все имеем более или менее нарушенное отношение к своему собственному дерьму. Отделение нашего сознания от своего собственного дерьма есть следствие глубочайшей дрессуры, нацеленной на поддержание порядка; она определяет то, что следует производить скрытым и приватным образом. Также отношение к собственным выделениям, которое вдалбливается в голову человеку, задает общую модель его отношения ко всем отходам своей жизнедеятельности. До сих пор они постоянно игнорировались. Только появление современного экологического мышления заставляет наше сознание обращать внимание на отходы собственной жизнедеятельности. Высокая теория открывает для себя категорию дерьма, тем самым возникает потребность в новой стадии развития натурфилософии, в критике человека как сверхпродуктивного в нагромождении куч дерьма индустриального животного. Диоген - единственный западный философ, о котором мы знаем, что он проделывал свои "животные" дела сознательно и публично, причем есть все основания интерпретировать это как составную часть пантомимической теории. Она свидетельствует о наличии такого сознания природы, которое оценивает животную сторону человеческого позитивно и не отделяет низменное или неприятное. Тот, кто упорно не желает сознавать, что продуцирует отходы, что это неизбежно и что иначе он не может, рискует в один прекрасный день утонуть в собственном дерьме. Все говорит за то, что можно поместить портрет Диогена Синопского в галерею прародителей экологического сознания. Великое достижение экологии в области духовной истории, простирающееся вплоть до сфер философии, этики и политики, состоит в том, что экология превратила в "высокую" теоретическую тему феномен отходов. Начиная с этого момента, он уже не расценивается как досадное побочное явление, а считается основополагающим по своему значению. Тем самым разрушаются последние скрытые позиции идеализма и дуализма. Теперь на дерьмо нужно смотреть иным взглядом. Нужно продумывать, как пустить в дело отбросы, как полезно использовать бесполезное и, философски выражаясь, выявить позитивность негативного, а также осознать, что непредна-
меренное, неожиданное, побочное тоже должно входить в сферу нашей компетенции. Кинический философ есть тот, кто не испытывает отвращения *. В этом он сродни маленькому ребенку, который тоже еще не ведает о негативности своих жизненных отходов.
11. Гениталии
Они - гении среди органов нижней половины тела. Обретя достаточный опыт, они могут пропеть песнь о том, как все происходит в большом и малом мире. Они подобны тем, кто потягивает проволочки во тьме,- тем, о которых Акула в "Трехгрошовой опере" поет, что их не видно. Однако к ним сходятся в конечном счете все нити. Фрейдовскому психоанализу поначалу бросали, среди прочих, упрек в цинизме, потому что он утверждал, что все, чем занимаются люди, в конечном счете сводится к сексуальным импульсам и их деформациям. Это, естественно, злонамеренное недоразумение, хотя и не без крупицы истины. Ведь и в самом деле в теоретическом подходе психоанализа есть нечто от кинического импульса - та решимость добраться до голой истины, которая скрыта за культурными облачениями. Пока сексуальность была в общем мнении чем-то низменным и грязным, вполне естественно было и смешение кинического стремления психоанализа к истине с цинизмом, желающим свести все "высокое" к самому низменному знаменателю. Тогда оказывалось, что цинизм - всего лишь разновидность нигилизма, а Фрейд проповедовал материализм, который непристойно подчеркивает в человеке животные черты л Однако, поскольку психоанализ представляет собой теорию, дружественную человеку и жизни, он вовсе не циничен, но старается, в духе Диогена, а еще больше - в духе Эпикура, залечить ту рану, которые идеалистические табу нанесли телесному наслаждению. Если сегодня фигура Фрейда почти заслонена возражениями и сомнениями в его теории и его личности, то все же нельзя забывать, какое освобождающее влияние он оказал.
После "сексуальной революции" вещи не стали более простыми, и именно "просвещенные гениталии" часто имеют несчастное сознание. Теперь они живут в двойственном, сумеречном свете свободы и убедились на опыте, что сексуальные акции и искусство любить - не одно и то же. После "взаимного использования половых органов" - именно так в духе Просвещения Иммануил Кант удачно описывает брачный договор - часто остается вопрос: и это - все? А если это все, то зачем весь театр?
Из либерального сексуального бродяжничества легко вырастает цинизм, для которого все едино, все одно и то же. Чем дольше тянется игра, тем острее чувство, что искомого в этом мире, собственно, нет. Гениталии, если они прошли школу неразборчивости, на свой лад познали современную "стужу свободы". Они начинают избегать излишеств. Порой даже может сложиться впечатление, что
они встают на путь исправления, обретая серьезность,- если считать серьезностью смесь рассудительности, цинизма и разочарования. Просвещение лишает иллюзий, а там, где лишенных иллюзий становится все больше, самопознание умирает - умирает в экстазе, который в минуты озарения показывает нам, какими мы, собственно, можем быть. Здесь - самый чувствительный пункт прогрессирующей цивилизации. Чем более приходят в упадок идеалы, чем больший крах терпят попытки насадить смысл "сверху", тем более мы вынуждены прислушиваться к тем жизненным энергиям, которые поддерживают нас. Весь вопрос в том, поддерживают ли они нас, ведь они способны давать нам опору в жизни только тогда, когда не встречают в своем течении никаких препятствий. Текут ли они? Живет ли жизнь? Действительно ли оргазмы указывают нам путь к тому "океанскому чувству", которое Ро-
мен Роллан описывал как основу религиозного сознания и которое отказывался признавать наш великий теоретик либидо Зигмунд Фрейд, потому что не испытывал его на собственном опыте?
Б. ПАНОПТИКУМ ЦИНИКОВ
В паноптикуме циников пред нами предстанут не индивидуализированные персоны, а типы, то есть характеры, репрезентирующие различные времена и социальные группы. Не будет большой беды, если мы в ходе нашего осмотра уподобим их восковым куклам в паноптикуме, где сходятся на рандеву известные исторические личности. Во время нашей экскурсии мы увидим и литературных персонажей, на примере которых можно представить себе архетипические черты цинического сознания. Лишь два первые персонажа паноптикума существовали реально, и оба из античных времен: Диоген Си-нопский, положивший начало всему этому роду, и Лукиан, насмешник из Самосаты на Евфрате. Два других персонажа из Нового времени - Мефистофель Гете и Великий Инквизитор Достоевского - это, напротив, фигуры, созданные художниками слова из материи цинического опыта. Они ничем не уступают в пластичности реальным историческим личностям. Как чистые типы, они обладают чем-то безличным, бессмертным, и в этом они сходны с Диогеном и Лукианом, от которых нам тоже остались лишь силуэты, но не детали, которые отличают реальных индивидов от обобщенного типа. В конце этого ряда мы находим фигуру из современности - фигуру, совершенно лишенную лица, похожую на всех - и ни на кого. Она именуется Man, ее абстрагировал и вывел во всем блеске Мартин Хайдеггер. Она слегка напоминает фигуру с картины Де Кири-ко, человечка с круглой головой и конечностями вроде протезов, оформленную геометрически,- фигуру, которая с виду напоминает человека, но только "напоминает с виду", потому что у нее отсутствует "подлинное".
Мы сделаем обход исторического паноптикума как можно более коротким: во-первых, потому, что музеи быстро утомляют, во-вторых, потому, что принципиальные вещи можно объяснить и на немногих примерах. Естественно, при таком осмотре перед нами должно с полным правом предстать и множеству других лиц: Антисфен, Кратет, Аристофан, Франсуа Вийон, Рабле, Макиавелли, Уленшпигель, Каструччио Кастракане, Санчо Панса,
племянник Рамо, Фридрих II Прусский, де Сад*, Талейран, Наполеон, Бюхнер, Граббе, Гейне, Флобер, Ницше, Чоран и многие другие. Некоторые из них упоминаются на других страницах этой книги. Немецким киникам и циникам начала XX века - косвенно _ посвящен весь исторический раздел книги.
Мы присоединимся к нашему экскурсоводу, который не преминет, останавливаясь перед отдельными фигурами, сделать выдающие его образованность замечания об историческом значении изображенных личностей. По нему будет заметно, что философия - его страсть и что он принадлежит к тому роду людей, которые не привыкли скрывать свою эрудицию. Отныне нам останется только стиснуть зубы и терпеть. Ведь этот человек действительно хочет сообщить нам что-то. Нет ничего хуже музейного экскурсовода, который желаетпоучать своих посетителей со всей серьезностью. У такого дилетанта отсутствует страх профессионального философа перед философией. Только одна храбрость. Но разве мы уже не перенесли, ничуть не пострадав, совсем иные попытки сделать нас умнее? Так вперед же, не ведая страха!
1. Диоген Синопский - человек-собака, философ, никчемный бездельник
Однажды он закричал: "Эй, люди!" - но, когда сбежался народ, напустился на него с палкой, приговаривая: "Я звал людей, а не мерзавцев"^
Подходить сюда с "понимающей" улыбкой уже было бы недоразумением. Диоген, которого мы видим перед собой, был отнюдь не идиллическим мечтателем в своей бочке, а собакой, которая кусает, если захочет*. Он принадлежал к тем, кто и лает, и кусает, вопреки поговорке. Его укус, нанесенный самому что ни на есть ценному в афинской цивилизации, был настолько глубоким, что с тех пор уже нет доверия ни одному сатирику. Воспоминание об укусах Диогена принадлежит к числу живейших впечатлений, сохранившихся со времен античности. Поэтому юмористическое согласие некоторых иронически настроенных граждан с этим философом почти всегда основано на недоразумении, при котором что-то приукрашивается, а что-то замалчивается. В каждом гражданине есть запертый в клетку волк, который симпатизирует кусачему философу. Однако этот последний видит в тех, кто ему симпатизирует, все же в первую очередь граждан и все равно то и дело кусает их. Теория и практика в его философии теснейшим и непредсказуемым образом переплетаются, и согласие с ним только лишь в области теории еще ничего не дает. И чисто практическое подражание тоже не понравилось бы ему, он, пожалуй, счел бы его глупостью. Впечатление на него произвели бы только характеры, которые восприняли от него присутствие духа, готовность наносить удары, способность постоянно быть
начеку и независимое чувство жизни. Успешное его влияние не в последнюю очередь основывается на том, что он был учителем, который не желал иметь учеников, подражающих ему. В этом он сходен с японскими наставниками дзен, влияние урока которых основывается на том, что никакого урока не дается.
Мы не могли бы сегодня составить себе представления о его внешнем виде, равно как и о его влиянии на окружающую афинскую среду, не имей мы в наши дни опыта наблюдения за хиппи, бродягами и городскими индейцами. Это дикий, склонный к шуткам и выходкам хитрый тип. Образ, донесенный до нас античной традицией, свидетельствует, что киникам приходилось обходиться без имущества - в большинстве случаев не по доброй воле, а с детства, затем это вошло в привычку и стало добровольной нищетой, создававшей впечатление полной независимости. Все, что им принадлежало, киники носили на собственном теле. Применительно к Дио-
гену и ему подобным это означало: плащ на все времена года; посох; котомка с разной мелочью, к числу которой, вероятно, принадлежали зубочистка, кусок пемзы для ухода за телом, деревянный сосуд для питья; на ногах - сандалии. Такой внешний вид, если он принимался свободным гражданином, несколько шокировал, тем более во времена, когда для афинянина было стыдно показываться на людях без сопровождения раба. То, что Диоген был с бородой, понятно само собой. Впрочем, речь идет не столько о настоящей бороде, сколько о десятилетней небритости *.
Степень влияния Диогена на современников определялась, однако, вовсе не эстетикой. Неухоженный внешний вид еще ни о чем не говорил, поскольку, с другой стороны, известно, что афинские благородные проститутки оказывали растрепанному и неухоженному философу бесплатно особые милости, о которых другие бедолаги только мечтали. Отношения Диогена с Лаис и Фриной, знаменитейшими гетерами аттической столицы, казалось, строились по таким законам, определявшим, что брать и что давать, которых просто не понять нормальному гражданину, получавшему все за наличную плату.
Называть Диогена аскетом было бы просто неточно, поскольку из-за существовавшего на протяжении столетий мазохистского недоразумения слово "аскеза" приобрело добавочный ложный смысл.
Нам следует мысленно отбросить христианский аспект этого слова, чтобы вновь обрести его основное значение. В своей лишенности потребностей Диоген мог, скорее, считаться первым человеком, реализовавшим идею помощи самому себе, то есть был аскетом в том смысле, что мог помочь себе, отрешаясь от потребностей и иронизируя над ними - от тех потребностей, за удовлетворение которых большинство людей расплачиваются своей свободой. Он, давший импульс кинизму, был тем, кто принес в западную философию изначальную связь между счастьем, нетребовательностью и интеллектом - мотив, который обнаруживается во всех движениях, выступающих за vita simplex * в мировых культурах. Как родоначальник и первый представитель хиппи и богемы, Диоген внес свой вклад в формирование европейской традиции разумной жизни. Его скандальная нищета была ценой свободы - это понимали правильно. Если бы он мог жить зажиточно, не поступаясь независимостью, он ничуть не возражал бы против этого. Однако непозволительно считать того, кто отказывается от так называемых потребностей, дураком. Диоген учил, что и мудрец ест пирог, если уже не может с легкостью без этого обойтись.
Дело не в обязательной бедности, превращенной в догму, дело, скорее, в том, чтобы освободиться от излишнего бремени ложного, от никчемных тяжестей, лишающих подвижности. Самоистязание для Диогена, бесспорно, глупость, но еще глупее, пожалуй, на его взгляд, тот, кто на протяжении всей жизни гоняется за чем-то, чем обладает и так; буржуа борется с химерами честолюбия и стремится к богатству, обретя которое, он в конечном счете достигнет не большего, чем кинический философ в его простых удовольствиях: тот считает само собой разумеющимся ежедневно нежиться на солнышке, наблюдать за коловращением мира, ухаживать за своим телом, радоваться жизни и не напрягаться, думая о будущем.
Так как Диоген принадлежал к числу философов жизни, которые считали жизнь более важной, чем писание трудов, понятно, почему от него не осталось ни одной строчки, несомненно принадлежащей ему. Зато с его именем связан пышный венок анекдотов, говорящих о его влиянии больше, чем могли бы сказать все его произведения. Создал ли он таковые на самом деле, в том числе "Политику" и семь пародий на трагедии, предание однозначно не говорит, да это и не столь важно для нас; его значение никоим образом не связано с письменными произведениями. Его жизнь полностью отразили те анекдоты, которые он инспирировал. В них он стал мифологической фигурой. Диоген буквально окружен целым роем шутливых и поучительных историй, как и его коллега мулла На-среддин в суфийской сатире. Именно это и доказывает, что он существовал реально. Люди, которые больше всех полны жизни, становятся для современников и тем более потомков образами, которые каждый примеряет на себя, эти люди "замыкают" на себя опреде-