Критика цинического разума - Слотердайк Петер 26 стр.


ленное направление в развитии фантазии и мышления. Они будят у каждого любопытство: как было бы в "шкуре" такого философа. Благодаря этому они не только обретают учеников, но и просто при­тягивают людей, которые несут дальше их жизненный импульс. Это любопытство к жизни Диогена захватило даже величайшего воен­ного героя античности, Александра Македонского: традиция донес­ла до нас его высказывание о том, что он хотел бы быть Диоге­ном, если бы не был Александром. Это показывает, до каких высот поднималось влияние философа - политическое и экзистенци­альное*.

При попытке выразить намерения Диогена на современном язы­ке невольно приближаешься к философии экзистенциализма. Одна­ко Диоген говорит не о существовании, выборе, абсурдности, атеизме и тому подобных словах-паролях современного экзистенциализма. Античный Диоген иронизирует над своими коллегами-философами, устраивая розыгрыши и прохаживаясь как по поводу занимавших их проблем, так и по поводу их веры в понятия. Его экзистенциа­лизм проходит через голову не в первую очередь; он не воспринима­ет мир трагически и не находит его абсурдным. В нем нет ни малей­шего следа меланхолии, присущей всем экзистенциализмам Нового времени. Его оружие не столько анализ, сколько смех. Он исполь­зует свои философские знания, чтобы высмеивать серьезных коллег. От него как антитеоретика, антидогматика и антисхоласта исходит импульс, который вечно возвращается повсюду, где мыслители стре­мятся достичь "познания для свободного человека" - свободного также от принуждения к школярству, и, таким образом, с него начи­нается ряд, в котором далее стоят такие имена, как Монтень, Воль­тер, Ницше, Фейерабенд и другие. Это - линия философствова­ния, которая преодолевает esprit de serieux. To, как надо восприни­мать экзистенциализм Диогена, опять же показывают лучше всего анекдоты. Очень велика опасность недооценить философское содер­жание кинизма именно потому, что он передается по традиции "толь­ко" в анекдотах. В том, что этой опасности не избежали даже вели­кие умы масштаба Гегеля и Шопенгауэра, можно убедиться, читая их историко-философские произведения. Гегель прежде всего отли­чался слепотой по отношению к теоретическому содержанию фило­софии, которая считает вершиной мудрости не иметь никаких тео­рий о решающих вещах жизни, а вместо этого учит бодро и весело брать на себя риск жизни *.

1. Легенда повествует о том, что молодой Александр Македон­ский однажды посетил Диогена, слава которого вызвала у него лю­бопытство. Он нашел его загорающим, лениво лежащим на спине, вероятно, неподалеку от места, где в Афинах проходили спортивные состязания; другие утверждают, что он застал его клеящим книги. Юный правитель, желая показать свою щедрость, предложил фи­лософу исполнить любое его желание. На что тот якобы ответил:

"Отойди, не заслоняй мне солнце!"* Это, вероятно, самый извест­ный, и не без основания, анекдот об античном греческом философе. Он сразу дает представление о том, что античность понимала под философской мудростью не столько теоретическое знание, сколько не поддающийся искушениям суверенный дух. Мудрец тех времен лучше всего знал, что опасность знания заключается в страсти к тео­ретизированию, которая с легкостью завлекает интеллектуала на честолюбивый путь, где он поддается духовным рефлексам - вме­сто автаркии. Очарование и привлекательность этого анекдота в том, что он показывает освобождение философа от власти политика. Здесь мудрец не выступает, подобно современному интеллектуалу, сообщ­ником политика, а поворачивается спиной к субъективному принци­пу власти, к честолюбию и стремлению обрести вес и значимость. Он был первым, кто оказался достаточно свободным для того, что­бы говорить истину царям. Ответ Диогена есть отрицание не только желания власти, но и отрицание власти желания вообще. Можно интерпретировать его как ограничение теории общеста^нных потреб­ностей. Человек, сделавший себя общественным, потерял свою сво­боду с того момента, когда его воспитателям удалось взрастить в нем желания, проекты и амбиции. Эти последние отделяют человека от его внутреннего времени, которое знает только Сейчас, и вовлекают в ожидания и воспоминания.

Александр, которого жажда власти погнала до самых границ Индии, нашел себе наставника во внешне незаметном, даже опус­тившемся философе. Подлинная жизнь - не у самых активных, она - не в менталитете заботы и предусмотрительности. Здесь анек­дот об Александре примыкает к сравнению, которое проводит Иисус, говоря о птицах небесных, которые не сеют и не жнут, а все же жи­вут как наиболее свободные существа под небом Божьим. Диоген и Иисус едины в своем ироническом отношении к общественным тру­дам, которые выходят за пределы необходимой меры и служат про­стому расширению силы и власти. Тому, чему Иисуса учат птицы, Диогена учит мышь; она является у него примером непритязатель­ности *.

2. Как анекдот об Александре проясняет отношение философа к власть имущим и ненасытным в стремлении к ней, так и извест­ный эпизод с фонарем иллюстрирует его позицию по отношению к своим афинским согражданам. Однажды философ среди бела дня зажег фонарь, а когда его спросили по пути через город, зачем он это сделал, его ответ был таким: "Я ищу человека". Этот эпизод пред­ставляет собой великолепный пример его пантомимической филосо­фии. Вооруженный фонарем искатель человека не прячет свое уче­ние в сложном языке, на котором говорят образованные круги. При таком взгляде Диоген, несомненно, оказывается наиболее располо­женным к людям философом в нашей традиции - он выражает свои мысли популярно, он полон чувственности, экзотеричен и близок

плебсу. Но сколь прост и приветлив к людям Диоген в своем экзис­тенциальном способе учить, столь ехидной, даже презрительной ока­зывается по отношению к жителям полиса его этика. Уже Лаэрций отмечает особый талант нашего философа - выражать презрение, что есть явный признак высокой морально-критической восприим­чивости. Он придерживается идеи человечности, которая вряд ли может быть осуществлена в среде, окружающей его. Если истинный человек - тот, кто остается властелином своих страстей и живет разумно, в согласии с природой, то напрашивается вывод, что несу­щий на себе отпечаток города общественный человек ведет себя не­разумно и не по-человечески. Он и в самом деле нуждается в свете фонаря философа, чтобы ориентироваться в мире - даже среди бела дня. Как моралист, Диоген выступает в роли врачевателя общества. Его жестокие выходки и грубости с давних пор понимаются неодно­значно: с одной стороны, как яд, с другой - как лекарство. Там, где философ выступает в роли терапевта, он неизбежно вынужден вое­вать, обороняясь от тех, кто отвергает его помощь и, более того, до­носит на него как на нарушителя порядка и даже как на подлежаще­го лечению больного,- схема, которую мы и сегодня наблюдаем повсеместно там, где терапевты вступают в конфликт с вызывающи­ми болезни отношениями своего общества. Прибегая к способу, ко­торый не может не напомнить о Руссо, философ с фонарем объявля­ет своих сограждан социальными калеками, изуродованными, обу­реваемыми страстями существами, которые никоим образом не соответствуют представлению о независимом, владеющем собой и свободном индивидууме - то есть тому представлению, опираясь на которое, философ пытается представить и объяснить свою соб­ственную форму жизни. Это - терапевтический, лечебный образ, противопоставляемый общественному неразумию. В его излишней заостренности есть мизантропический аспект, но он в той же мере может на практике действовать компенсационно и гуманно. Эта амби­валентность не поддается теоретическому осмыслению, а сегодня, из исторического далека, тем более трудно разобраться, был ли Диоген как личность больше мизантропом или филантропом, было ли в его сатире больше цинизма или юмора, агрессии или веселья. Я пола­гаю, все говорит за то, чтобы особо выделить в фигуре Диогена чер­ты суверенного, обладающего большим чувством юмора представи­теля философии жизни, который, если использовать термин Эриха Фромма, доводит биофильное миропонимание до принципиально саркастического восприятия всех человеческих глупостей. Античное Просвещение склонно воплощаться в образах людей, которые все­гда готовы к спору и находят удовольствие в нем, а при виде ложной жизни способны отреагировать грубо.

Появление на сцене Диогена приходится на времена упадка Афин, оно совпадает с кануном македонского владычества, с кото­рого начинается переход к эллинизму. Старый патриотический,

замкнутый в узких рамках этнос полиса следует понимать в контек­сте распада - распада, который ослабляет привязанность индивида к его гражданству. То, что раньше было единственно мыслимым мес­том для наполненной смыслом жизни, обнаруживает свою оборот­ную сторону. Город становится тиг­лем, в котором выплавляются аб­сурдные обычаи, он превращается в пустой политический механизм, функционирование которого теперь можно наблюдать как бы со сторо­ны и видеть его насквозь. Тот, кто не слеп, должен признать, что срочно требуется новош этнос, но­вая антропология; себя следует по­нимать уже не узколобым гражда­нином какого-то случайного город­ского сообщества, а индивидом, пребывающим в расширившемся космосе. В географическом отно­шении этому соответствует новое, широкое пространство общения македонской мировой империи, ко­торая властно заявляет о себе; в культурном - великая эллинисти-

ческая цивилизация на побережье восточной части Средиземного моря; в экзистенциальном - опыт эмиграции, путешествий и стран­ствий, а также опыт аутсайдеров общества, не находящих в нем ме­ста для себя. У Диогена это выражается так: "На вопрос, откуда он... отвечал: "Я - гражданин мира!""* Эта грандиозная формула со­держит предельно смелый ответ античности на тот опыт, который она обрела и который в высшей степени беспокоил ее,- на познание того, что разум теряет родину в социальном мире, а идея истинной жизни отделяется от эмпирически данных сообществ. Там, где включенность человека в общество тождественна для философа неоправданному требованию довольствоваться частным разумом своей случайной культуры и присоединяться к коллективной иррациональности об­щества, кинический отказ от нее имеет утопический смысл. Своим притязанием на разумную жизненность совершающий такой отказ изолирует себя от объективных превратностей и бессмыслицы. Так киник жертвует своей социальной идентичностью и отказывается от психологического комфорта, который дает такая принадлежность к какой-либо политической группе, когда не требуется задавать ника-

ких вопросов. Он совершает свой отказ от социальной идентичности ради спасения идентичности экзистенциальной и космической. Он индивидуалистически защищает общее от того в лучшем случае полу­разумного коллективного особенного, которое мы именуем государ­ством и социумом. Формула "гражданин мира" - это ценнейший подарок античного кинизма мировой культуре. "Единственным ис­тинным государством он считал весь мир"*. В соответствии с этим мудрец-космополит как носитель живого разума может включить себя в общество, ничего не опасаясь, только тогда, когда оно станет миро­вым полисом. Вплоть до этого момента его роль - это всегда роль нарушителя спокойствия; он остается воплощенным угрызением со­вести, направленной против всякого господствующего самодоволь­ства, и наказанием за всякую местную ограниченность.

3. Легенда о Диогене, которая дает нам возможность предста­вить себе всякие живописные картинки, сообщает, что наш философ, чтобы доказать свою автаркию, устроил себе жилище в бочке - неважно, правдоподобно это звучит или нет. Объяснение, что, воз­можно, речь идет не о бочке в привычном для нас смысле слова, а о большой цистерне либо обнесенном каменными стенами хранилище для воды или зерна, не может сделать менее значимым смысл этой истории. Ведь какова бы ни была эта сомнительная бочка, решаю­щее значение имеет не ее конкретный внешний вид, а сам факт - то, что посреди всемирно известного города Афин некий человек, считающийся мудрым, решил в ней "жить". (Он якобы также спал и под крышей портика Зевса, иронически ссылаясь на то, что афи­няне воздвигли это здание, пожалуй, специально под его жилье.) Александр Великий, по преданию, остановился перед обитаемым сосудом философа и с удивлением воскликнул: "О, бочка, полная мудрости!" То, что Диоген демонстрировал афинянам своим обра­зом жизни, на языке Нового времени следовало бы назвать "воз­вращением на уровень животного". Афиняне (или жители Корин­фа) за это прозвали его "собакой", ведь Диоген снизил свои притя­зания до жизненного стандарта домашнего животного. При этом он отделался от целого ряда потребностей, без которых не может обхо­диться цивилизация. Он, таким образом, совершенно изменил смысл насмешливого прозвища, данного афинянами, и принял его, превра­тив в название своего философского направления *.

Стоит задуматься над этим, учитывая то, какую квинтэссенцию, по преданию же, извлек Диоген из своего учения: "На вопрос, что дала ему философия, он ответил: "По крайней мере готовность ко всякому повороту судьбы""*. Мудрец демонстрирует, что он может жить буквально везде, потому что он на любом месте живет в согла­сии с самим собой и с "законами природы". Это по сей день самый решительный аргумент против той идеологии, которая существует под девизом "Жить красивее!", и против комфортабельного отчуждения. Это не обязательно означает, что Диоген должен был испытывать

отвращение к комфорту и уютным жилищам. Однако тот, кто "го­тов к любым поворотам судьбы", должен был бы понимать комфорт как точно такой же случайный и преходящий эпизод, как и любое иное свое жизненное положение. То, что философ относился к этому убеждению с полной серьезностью, он мог, разумеется, действительно доказать своим согражданам только жизнью в бочке, так как ком­фортабельно устроенный Диоген никогда бы не произвел на них столь большого впечатления, сколь этот обнищавший, деклассированный мудрец, довольствующийся нулевым уровнем архитектуры. В более поздней школе стоиков, которые в том, что касалось имущества, все­цело опирались на кинические принципы (habere ut поп: иметь, как будто не имеешь), часто не знали, что именно это должно было озна­чать, ведь на самом деле имущество было, и стоицизм, взятый в це­лом, все же был философией комфортно устроившихся людей. Од­нако Диоген по-настоящему не имел собственности, и он смог ощу­тимо встряхнуть сознание своих современников, так же как позднее, основываясь на христианстве, это сделали монахи-францисканцы. Если передать современным языком то, что поражало современников в Диогене, то подходят слова "полное неприятие надстройки"*.

Под надстройкой в этом смысле следовало бы понимать все те комфортабельные соблазны, которые сулит цивилизация, чтобы зав­лечь человека на службу ради достижения ее целей: идеалы, пред­ставления о долге, обещания спасения души, надежды на бессмер­тие, честолюбивые цели, ступени власти, карьеры, искусства, богат­ства. С точки зрения киника, все это компенсации за то, чего Диоген и ему подобные как раз и не позволяют у себя отнять: за свободу, сознательный характер и радость жизни. Очарование киническому образу жизни придает его необыкновенная, почти невероятная весе­лость. Человек, "подчинивший себя принципу реальности", выгля­дит растерянным и рассерженным одновременно, но при этом также потрясенным и очарованным действиями тех, кто, как кажется, про­ложил более короткий путь к подлинной жизни и избежал долгого окольного пути к удовлетворению потребностей, который предлага­ет культура,- "как Диоген, заявлявший, что богам дано не нуж­даться ни в чем, а мужам, достигшим сходства с богами,- доволь­ствоваться немногим". Принцип удовольствия функционирует у мудрецов так же, как и у обычных смертных, однако он проявляется не в удовольствии от обладания объектами, а в том, что они видят, что без этого обладания можно обойтись, и благодаря этому пребы­вают в постоянстве довольства жизнью. Для Диогена совершенно очевидна эта пирамида удовольствий, при которой более низкая форма наслаждения оставляется только ради более высокой. И в то же вре­мя из-за этого пункта кинической этики, который понимается совер­шенно неправильно*, она легко находит своих приверженцев среди людей, предрасположенных к мазохизму, которые благодаря аске­тизму обретают шанс продемонстрировать во всей полноте свою не-

приязнь ко всем проявлениям жизни. Этой амбивалентностью отме­чен весь дальнейший путь кинической секты. У Диогена еще прояв­ляется киническая веселость. Она - загадка, над которой ломают голову те, кто страдает от слишком хорошо известной "неприязни к культуре", и среди них Зигмунд Фрейд, который зашел столь дале­ко, что утверждал, что счастье не было предусмотрено планом со­творения мира. Разве не Диогену, протокинику, более всего подоба­ет выступить живым свидетелем против разочарованности - мяг­кого варианта цинизма? - которая свойственна великому психологу?

4. Политическая заостренность кинической атаки обнаружива­ет себя только в последней группе анекдотов, которые повествуют о Диогене - бесстыднике, о Диогене - "политическом животном". Это, однако, совсем не то, что понимает под zoon politikon Аристо­тель, не человек как общественное существо, которое может постичь свою индивидуальность только в отношении к обществу. "Живот­ное" следует понимать здесь буквально, как то допускает перевод слова "zoon",- живое существо. Акцент делается на животное, на животную сторону и животную основу человеческого существования. "Политическое животное": эта формула характеризует платформу для экзистенциальной антиполитики *. Диоген, не ведающее стыда по­литическое животное, любит жизнь и требует отводить животному не чрезмерно преувеличенное, но достойное место. Там, где анима­листическое ни подавляется, ни преувеличивается, нет никакого по­вода для возникновения "неприязни к культуре". Жизненная энер­гия должна подниматься снизу вверх и течь беспрепятственно, даже у мудреца. У того, кто любит жизнь, как Диоген, так называемый "принцип реальности" обретает иную форму. Ведь обыкновенный реализм проистекает из боязливости и угрюмого смирения с необхо­димостью, которое задает "систему потребностей" "обобществлен­ного" человека. Диоген, если верить преданию *, дожил до глубокой старости; сам этот факт жизни философа, который был этиком и при­знавал только то, что имело телесное воплощение, равносилен аргу­менту в пользу его учения. Одни сообщают, что Диоген отравился, обгладывая сырую бычью кость; можно быть уверенным, что это вер­сия недругов, которые злорадно подчеркивают риск простой жизни; возможно, они тем самым дают нам знать, что Диоген распространил свой пафос критики цивилизации и на обычаи питания, противопо­ставляя сырое вареному, и, таким образом, мог быть прародителем современных сторонников сыроедения и приверженцев натуральных диет. По версии, распространявшейся его учениками, Диоген умер, задержав дыхание, что, естественно, было выдающимся доказатель­ством его превосходства как в жизни, так и в смерти.

Суть бесстыдства Диогена становится понятной не сразу. Если, как кажется, оно, с одной стороны, объясняется натурфилософски - naturalia поп sunt turpia, то, с другой - свои наивысшие проявле­ния оно обретает, на самом деле, в области политики и в области

Назад Дальше