Критика цинического разума - Слотердайк Петер 35 стр.


По отношению к этому идеалу, призванному существовать в душе, есть три позиции сознания, всякий раз избираемые в зависи­мости от того, кем являешься ты сам. Сам герой, если благодаря ус­пеху он поднялся выше сомнений в себе, сознает себя тем, кто жи­вет, достигнув зенита собственного идеала, чувствует себя блестящим и уверенным в себе человеком, способным исполнить свои собствен­ные мечты и мечты общества; он на своем опыте знает, что такое "великолепие" полубога; ему никогда не приходит на ум мысль о возможном поражении, отсюда захватывающее дух хвастовство уве­ренных в своей непобедимости героев в начале войны и после побе­ды. О психологии искушенных в войнах римлян многое говорит то обстоятельство, что они устраивали возвращающемуся из похода победоносному полководцу триумфальное шествие через свой город, где он мог быть специальным государственным решением объявлен богоподобным, а вместе с ним и народ, который таким образом при­учался "любить удавшееся"; но об их психологии многое говорило и то, что они помещали рядом с героем на триумфальную колесницу раба, который должен был постоянно повторять ему: "Помни, три­умфатор, что ты - смертный!" Этот апофеоз победителя, культ ус­пеха, культ военного божества и культ удавшегося принадлежит к социально-психологическому наследию человечества, доставшемуся ему от античности - и сегодня еще этот опыт снова и снова инсце­нируется, вызываясь из тьмы забвения, на спортивных аренах, вплоть до вершины триумфа - чествования победителей олимпиад. На картинах герои почти всегда изображаются молодыми; их невезение в том, что они рано умирают.

Вторую позицию по отношению к идеалу занимает склонный выжидать, то есть относительный герой. Пожалуй, он сознает себя человеком, который исполняет требования героической морали, но на которого не падает отблеск успеха. Идеал господствует и над ним, но не делает из него высокий образец для подражания. Он сражает­ся и гибнет, потому что так надо, и может довольствоваться уверен­ностью, что он готов совершить то, что необходимо. Он не чувству­ет, что постоянно должен что-то доказывать, подобно ярко выражен­ному герою, которому приходится даже специально искать опасности, чтобы не оказаться недостойным своего собственного образа *. Но за это склонный к выжиданию расплачивается тем, что оказывается "середнячком"; он ни в самом верху, ни в самом низу, и если дело кончается гибелью, то его имя упоминается только в общем списке погибших героев. Вероятно, надо усматривать хороший знак в том, что в современных армиях солдат - вплоть до самого высокого ран­га - воспитывается как воин, склонный выжидать (повиновение плюс самостоятельное мышление, "гражданин государства в воен­ной форме"), который не стремится завязать борьбу без всякого повода. Только в определенных военных и политических группиров­ках, отличающихся крайней ориентацией, еще сохраняется характер­ный агрессивный менталитет - таковы "ястребы", герои гонки во­оружений, те, кто тоскует по гегемонии.

Третью позицию по отношению к героическому идеалу занима­ет трус. Конечно, он пытается уклониться от того неумолимого дав­ления, которое оказывает на него образ героя, и стремится затерять­ся в массе мужественно выжидающих. Он вынужден скрывать, что он, собственно, антигерой; ему приходится надевать маску и по мере возможностей оставаться незаметным. Но, будучи импровизатором и молчуном, всегда способным тихой сапой добиваться своего, он не может допустить и того, чтобы образ героя беспрепятственно, без всякого сопротивления с его стороны вошел в его душу, поскольку в этом случае его угнетало бы чувство презрения к самому себе. У него уже потихоньку начинается разложение "Сверх-Я". В сознании труса содержится толика военного кинизма - и в то же время толика высокого критического реализма! Весь опыт собственных наблюде­ний и опыт самопознания вынуждают труса размышлять и смотреть в оба. Он не может во всеуслышание признаться в своей трусости - тогда его и подавно удостоили бы всеобщего презрения,- но точно так же не может просто взять и освободиться от нее. В нем начинает копиться - наверняка отравленный каплей презрения к самому себе - критический потенциал, направленный против героической этики. Поскольку трус вынужден притворяться сам, он становится более чувствительным к притворству других. Когда герои и склон­ные выжидать гибнут под ударами превосходящего противника, толь­ко трус, позволивший себе бегство, выживает. Отсюда сарказм: ло-шади - это то, что остается от героев.

Мы сейчас должны освободиться от иллюзии, что говорим о социально однородной армии. Чрезвычайно актуальным для солдат­ского цинизма является учет военных иерархий, которые в общем и целом соответствуют классовой структуре общества. В структуре феодальной армии мы видим, наряду с отрядами рыцарей-героев, большую ее часть - навербованных за плату рыцарей или наемни­ков, а кроме них - вооруженных слуг и помощников. Каждая из этих групп имеет и свою собственную, особую боевую мораль, разно­видности которой примерно соответствуют трем военным темпера­ментам. Рыцарю подобает сражаться, пусть даже он и сражается за весьма определенные материальные интересы, за социальный статус и за собственный образ аристократа; поэтому в его боевой морали особую роль должен играть мотив "чести"; там, где поставлена на карту честь, налицо избыточная мотивация, поднимающаяся много выше мелких и конкретных поводов, вплоть до того, что войну ве­дут ради самой войны. Иначе - с наемниками, которые превратили войну в профессию. Тут перед нами пестрое скопище времен ландс­кнехтов: часть в нем составляют наемники-рыцари, но главным об­разом - пехота, вплоть до нанятых для войны крестьянских сыно­вей из Швейцарии и т. п. Их мотив, заставляющий воевать, не мо­жет быть героическим, потому что наемный солдат (итальянское soldi означает "деньги") смотрит на войну как на свое рабочее место, а не как на арену, где'надо выказывать геройство, что не исключает уча­стия в солдатском героическом спектакле и даже некоторой героики, приниженной ремесленничеством. Наемники - это профессиональ­ные "выжидатели", они ведут войну, потому что война кормит их, и рассчитывают выйти живыми из боев. Этот род занятий как тако­вой и без того достаточно опасен, чтобы еще бросать вызов судьбе различными геройскими выходками. Наконец, на самой низшей сту­пеньке иерархии стоит слуга-оруженосец, воюющий прежде всего потому, что ему волею случая выпало родиться крепостным рыцаря, который не может без него ни забраться на коня, ни слезть с него, равно как и выбраться без посторонней помощи из своих доспехов. Оруженосцы выступали в роли своего рода военного пролетариата, невидимый и никогда не удостаивавшийся признания труд которого включался в победы господ, создавая их, подобно незаметной для глаза и присваиваемой господами прибавочной стоимости. Если не принимать во внимание коллизий, определяемых принадлежностью к мужскому полу и его идеологией, у слуги не было никакого "соб­ственного" мотива сражаться, кроме стремления сохранить, пока это удается, свою собственную жизнь. Для него было бы реалистично трусить всем сердцем.

Тут-то и возникает возможность для возникновения и развития военного цинизма, которая открывается, как это всегда бывает, на самой нижней, кинически-реалистической позиции. Его первый "великий" представитель - Санчо Панса. Не нуждаясь в долгих

раздумьях, этот маленький умный крестьянин знает, что имеет право на трусость, точно так же, как его бедный благородный гос­подин Дон Кихот исполняет долг быть героем. Но тот, кто смот­рит глазами Санчо Пансы на героизм его господина, с неизбеж­ностью видит сумасбродство и слепоту героического сознания. Это дерзкое военное Просвещение, которое неумолимо осуществляет Сервантес, позволяет постичь, что древняя страсть к героическим подвигам есть ставшая анахронизмом дрессура и что все представ­ляющиеся благородными поводы для вступления в борьбу не что иное, как чистые проекции, исходящие из рыцарской головы. Тогда ветряные мельницы оказываются великанами, проститут­ка - дамой, заслуживающей любви героя, и т. п. Чтобы оказаться в состоянии увидеть это, самому рассказчику нужен реалистичес­кий, пехотный, плебейский взгляд, а сверх того - социальное дозволение говорить на том языке, который соответствует этому "взгляду". Такое не могло произойти до начала позднего Средне­вековья, когда рыцари утратили свое превосходство в оружии и технике боя перед плебейской пехотой и когда вооруженные груп­пы крестьян все чаще стали одерживать полные победы над ры­царскими отрядами, состоящими из героев; с XIV века героичес­кая звезда закованного в железо рыцарства закатилась. Тем са­мым наступил момент, когда антигероизм обрел свой язык и когда стало возможным публично выразить взгляд труда на геройство. Стоило господам молча проглотить свои первые поражения, как слуги почувствовали свою реальную силу. Теперь можно было и реалистически посмеяться.

Устройство армии после Средневековья и вплоть до наполе­оновского, да, впрочем, и до нынешнего времени обнаруживает парадоксальное переворачивание изначально существовавшей вза­имосвязи между военной моралью и родом оружия. Античный герой вел бой в одиночку, точно так же, как при феодализме в одиночку сражался рыцарь; он утверждал свой героизм в сраже­нии один на один, а еще лучше - в бою, который он один вел против многих противников. Новый способ ведения войны, од­нако, постепенно обесценивает бой в одиночку; победа достига­ется благодаря строю и массовым передвижениям. Восходя к бо­евым порядкам римских легионов, современная организация войск резко понижает значение подлинно героических функций - от­чаянной атаки, удерживания любой ценой занимаемой позиции, боя один на один и т. п. Это означает, что требования быть геро­ем предъявляются все чаще и все больше к тем, кто по натуре своей и по мотивациям является скорее выжидающими или трусами. В современной пехоте поэтому приходится прибегать к шизоид­ной муштре, призванной воспитывать героев,- дрессуре, приуча­ющей к анонимной и неблагодарной храбрости перед лицом смер­ти. Высшие офицеры, которые в силу занимаемой ими стратеги-

ческой позиции подвергаются меньшей опасности, все более пере­кладывают геройский риск смерти на передовой на тех, кому "под­линно" нечего искать на войне, на тех, кто зачастую лишь слу­чайно или по принуждению был призван в армию (насильствен­ная мобилизация, шантаж бедных, вербовка с помощью алкоголя, служба в армии как выход для крестьянских сыновей, оказавшихся лишними в семье, и т. д.)*.

Как только в солдатской массе Нового времени нашлось мес­течко для обоснованного реализма трусов (кинизм), процесс разви­тия военного цинизма поднялся на новую ступень: он ответил на это современной разновидностью цинического королевского реа­лизма. Этому реализму, конечно, тоже известно, что у бедняг в военной форме не может быть никаких героических мотивов; но они все же должны быть героями и смотреть в лицо так называе­мой геройской смерти - так, как обычно это делали только ари­стократы. Поэтому армии, возникшие после Средневековья,- это первые социальные органы, которые методично практикова­ли шизофрению как коллективное состояние. В этом состоянии солдат есть не "он сам", а Другой - частица героической маши­ны. Время от времени случалось и так, что командующий армией приподнимал маску и давал возможность заметить, что он скорее отнимет у бедняг желание жить, чем позволит ему сохраниться. "Собаки, вы что же, собрались жить вечно?" Циник вполне по­нимает своих кинических собак, но тем не менее умирать все-таки нужно. Когда Фридрих II так, в патриархально-юмористическом тоне, говорит о пруссаках, мы слышим речь просвещенного гос­подского сознания на второй ступени его развития; оно разобла­чило надувательство с героизмом, но до поры до времени нужда­ется в героической смерти как в политическом инструменте, в данном случае - ради славы Пруссии. И в этом смысле - сдох­ни красиво! С этого момента такое циническое самоопровержение сводит на нет все благородные анонсы сражений.

Современное развитие видов вооружений прямо и косвенно оказывает сильное влияние на противоречие между сознанием героя и сознанием труса. Это противоречие оказало свое скрытое, неосознаваемое воздействие на спор о приоритете между кавале­рией, пехотой и артиллерией. Ведь в общем и целом может быть верно следующее правило: чем губительнее действует какое-либо оружие на расстоянии, тем трусливее может быть тот, кто им во­оружен.

Начиная с позднего Средневековья мы наблюдаем рост зна­чения видов оружия, убивающего на расстоянии, и превращение их в системы, предрешающие исход войны. С помощью ружья пе­хотинец без излишнего риска мог уложить наиблагороднейшего из рыцарей; в этом причина всемирно-исторического выбора в пользу огнестрельного оружия - в противовес вооружению

кавалериста; при помощи полевой пушки, в свою очередь, можно разнести в клочья целую толпу пехотинцев. Это в конечном счете и определило стратегический при­оритет артиллерии, то есть "науч­ного" вида вооружений, который, в наилучшей шизоидной манере, с закрытых позиций и на большой дистанции способен произвести наикошмарнейший эффект*. Се­годняшние военная авиация и ра­кетные системы - это, в свою очередь, лишь развитие идеи ар­тиллерии, последние логические следствия того же технического принципа - стрельбы. Наполеон

не зря был приверженцем этого "интеллектуального" рода вооруже­ний, и не случайно война - начиная с Первой мировой - проходит под знаком артиллерийских материальных сражений. Современная литература после Первой мировой войны так и ходит в недоумении вокруг загадки шизофрении "безымянного героя", который перено­сил ужасы войны и при этом, по сути дела, все же был больше техни­ком, чем бойцом, больше государственным чиновником, чем героем.

То, что мы описали как "первый раунд" в состязании между солдатским кинизмом и полководческим цинизмом, повторяется на­чиная с "буржуазных времен" на более высоком уровне и в сильно возросшем объеме. Буржуазия унаследовала из феодальной эры ча­стицу героизма, чтобы нести ее в широкие патриотически настроен­ные массы. "Буржуа как герой" - такова стандартная проблема последних двух веков. Возможен ли буржуазный героизм? Мы на­ходим ответы на этот вопрос в солдатских традициях последних сто­летий: понятно, что милитаризованная буржуазия ставила на карту все, чтобы развить собственную героику; и столь же естественно неокиническое буржуазно-пролетарское течение пыталось утвердить свой собственный взгляд, прямо противоположный этому. Так на одной стороне оказалось изобилие "подлинного идеализма", "прус­ского духа", а также бахвальства и лжи, а на другой - изобилие критического реализма, смеха, иронии, сатиры, горечи и сопротивления.

Каким же образом все это происходило? В наполеоновскую эру в Европе начинается такая милитаризация масс, которую доныне просто невозможно было себе представить: буржуазное общество возникает не только как следствие распространения капиталистичес­ких форм торговли и производства, но в то же время, если смотреть со стороны государства, как следствие широкого, "патриотически" мотивированного саморекрутирования общества в армию. Нация

становится вооруженным отечеством, она превращается в род супер­вооружения и сверхвооруженный род, который сплачивает полити­ческие Я. Принято говорить, что в революционных войнах девянос­тых годов XVIII столетия впервые появилось нечто подобное нацио­нальной добровольческой армии, то есть, практически, массовый героизм, который мобилизовал оружие душ, оружие патриотических сердец. "Национализация масс" (Моссе *) означает не только иде­ологическое, но и прежде всего величайшее военно -историческое со­бытие Нового времени. При этом коллективная шизофрения дости­гает нового исторического уровня; целые нации сами приводят себя в движение в своих внешнеполитических войнах. Отсюда возникает тенденция к тотальной войне, в которой вся общественная жизнь имплицитно или эксплицитно может стать средством для ведения войны - от университетов до госпиталей, от церквей до фабрик, от искусства до детских садов. На этой ступени, однако, кинизм труса и цинизм героя-буржуа вступают в еще более сложные и запутан­ные противоречия. "Трусливое" желание остаться в живых нашло в национальном государстве новые формы выражения: эксплицитно оно выступило в форме пацифизма или интернационализма (например, социалистического или анархистского типа), имплицитно - как принцип Швейка, как исполнение своего долга спустя рукава, как симуляция и уклонение от службы ("система D"'). Скажем так: тот, кто в Европе между 1914 и 1945 годами хотел представлять "партию собственного выживания", неизбежно должен был воспринять что-то от социалистов, пацифистов или Швейка.

То, до каких запутанных коллизий могла довести киническая и циническая позиция по отношению к солдатчине, показывает при­мер из германской жизни. Осенью 1918 года немецкий рейх потер­пел крах, утонув в анархистском гаме. Все выделенные нами типы были представлены в полной мере, наперебой выкрикивая свои мне­ния: солдаты-националисты - как герои, которые упорно не жела­ли видеть, что война действительно проиграна; партии Веймарской республики - как гражданские сторонники средней позиции и вы­жидающие, которые желали предотвратить худшее и попытаться начать все с начала; и наконец, "спартаковцы", коммунисты, эксп­рессионисты, пацифисты, дадаисты и т. д.- как перешедшая в на­ступление "трусливая" фракция, проклинавшая войну вообще и тре­бовавшая нового общества, построенного на новых принципах. Нужно знать эти коллизии, чтобы понять, как немецкий фашизм в форме гитлеровского движения обрел свое очевидное, точно локализуемое в истории качество. Гитлер принадлежит к фанатическим адептам мелкобуржуазного героизма, который приобрел остроту в постоян­ных стычках с абсолютно негероическими течениями, представлен­ными желавшими выжить "трусами", и с образом мыслей перелом­ного времени между 1917 и 1919 годами, превратившись в позицию, ставшую результатом наибольшего прогресса военного цинизма,-

в фашизм как реакцию немецких солдат, вернувшихся домой с ми­ровой войны, на всю совокупность "разрушительных" реализмов тогдашних швейков, пацифистов, "проклятых штатских", социали­стов, "большевиков" и т. п.* Фашистский военный цинизм - это последняя глава книги "Буржуа как герой". Он имеет своей предпо­сылкой высокий уровень шизоидных извращений, приведших в ко­нечном счете к тому, что даже деклассированные мелкие буржуа типа Гитлера смогли уцепиться за образ героя - к тому же за такой образ героя, который был нигилистически изнурен войной,- и захотели утратить в нем свои Я.

Назад Дальше