Эти взаимосвязи столь же сложны, сколь и печальны. Они таковы потому, что отражают полную дезориентацию стремления сохранить свою жизнь. Это стремление со своими надеждами и идентификациями неотступно связывает себя с милитаризованными национальными государствами, от которых на самом деле исходит наибольшая угроза надежде на жизнь. В шизоидном обществе индивиды часто утрачивают представление о том, как они могут следовать своему собственному и подлинному жизненному интересу _ интересу жить, и тогда они сами превращают себя в составляющую оборонительно-разрушительной государственной и военной машинерии. Движимые желанием создать для себя защиту и безопасность, они почти безнадежно и непоправимо связывают себя с военно-политическими механизмами, которые рано или поздно приводят к конфликту с соперниками или, по меньшей мере, сползают в этот конфликт.
Однако и сам солдатский фашизм оказывается далеко превзойденным по части сложности поворотов военным цинизмом в эпоху атомной стратегии. С появлением глобальных средств массового уничтожения, которые делают иллюзорным всякий вопрос о героизме, противоречие между героями, "выжидателями" и трусами полностью вступает в фазу хаоса. Как представляется, приоритет обороны признается теперь абсолютно всеми. Каждая из ядерных сверхдержав открыто включает в свои стратегические расчеты героические, выжидательные и трусливые мотивы другой. Любой вынужден признать, что один противник строит свою стратегию, рассчитывая в конечном итоге на трусость другого, которая, разумеется, представляет собой трусость вооруженную, располагающую изготовленным к бою героическим оружием. Международное положение привело сегодня к тому, что трусливо-героические "выжидатели" ни на миг не спускают друг с друга глаз, при этом отчаянно и стремительно вооружаясь, чтобы показать противной стороне, что для нее трусость останется единственно разумной позицией и что она никогда больше не сможет проявить героизма, оставаясь, в лучшем случае, стороной "выжидающей". Место героя остается вакантным. Мир больше не увидит ни одного победителя. Их просто не будет. Это означает, что происходит революция в представлениях: дуэль обретает принципи-
ально иное качество, потому что все доныне существовавшие дуэлянты, как правило, относили друг друга к разряду потенциальных героев. Сегодня каждый знает о реальной и даже неизбежной трусости противника. Мир еще жив потому, что и Восток, и Запад считают друг друга трусливыми, вооруженными до зубов швейками, у которых, если отбросить в сторону все их широковещательные заявления и бахвальство, на уме в конечном счете только одно: как бы еще немножко пожить на этой земле. Но с тех пор как военный процесс, в общем и целом, спустился на дно долины героически-трусливых "выжидателен", вся доныне существовавшая система ценностей рассыпалась в прах. Противоречие - по меньшей мере, теоретически - разрешилось в откровенную равноценность всех темпераментов. Возможно, геройство - дело хорошее, но склонность к выжиданию ничуть не менее хороша, а трусость, вероятно, и еще лучше. Прежнее негативное стало столь позитивным, сколь прежнее позитивное - негативным. Неужели теперь, когда военная эскалация достигла пика, действительная война стала излишней? Это вопрос, на который не смогут ответить одни только военные, и уж тем более не в эпоху, которая повсюду провозгласила главенство (иллюзорное) политики над военным делом.
Опасность будет расти до тех пор, пока политические системы порождают средства, цели и идеи для того, чтобы вступать друг с другом в военную конкуренцию, соперничать в борьбе за гегемонию и состязаться в том, кто лучше уничтожит друг друга. Столь же сумасбродная, как и прежде, динамика вооружений в стратегической и научной сферах доказывает, что ситуация ничуть не изменилась к лучшему. Каждая из сторон по-прежнему фантазирует, что способность выжить - это способность защитить себя с оружием в руках; то, что именно готовность защищать себя с оружием в руках как таковая стала наибольшей угрозой для выживания, конечно, видят, но не прямо и не настолько ясно, чтобы сделать из этого надлежащие выводы, а как-то искоса, краем глаза. Каждый исходит из того, что только равновесие прогрессирующего устрашения может обеспечить так называемый мир. Это убеждение одновременно и реалистично, и абсолютно параноидно; реалистично, потому что сложилось как отражение взаимодействия параноидных систем; параноидно, потому что в перспективе и по сути своей полностью нереалистично. Стало быть, при таких правилах игры реализм требует быть недоверчивым, вплоть до постоянной готовности объявить боевую тревогу; но в то же время недоверие заставляет непрерывно продолжать вооружаться, словно большая вооруженность приведет к меньшему недоверию. Современная политика приучила нас считать гигантское взаимопровоцирующее безумие вершиной реалистического сознания. Тот способ, каким две или более державы в хитроумном и изощренном взаимодействии доводят друг друга до безумия, формирует у человека нашего времени его модель действительности. Тот, кто всегда
приспосабливается к сегодняшнему обществу как оно есть, приспосабливается в конечном счете к этому параноидному реализму. А поскольку нет, пожалуй, никого, кто не понимал бы этого, по меньшей мере в глубине души и в "час просветления"*, каждый оказывается впутанным в современный военный цинизм - если он только не противостоит ему отчетливо и сознательно. Тот же, кто противостоит, вынужден сегодня и, вероятно, еще долго будет вынужден сносить обвинения в мечтательности, в том, что он - возможно и руководствуясь наилучшими побуждениями ("Нагорная проповедь") - бежит от действительности. Но это - неправда. Понятие "действительность" используется здесь совершенно неуместно. Наоборот, нам приходится бежать в действительность из наших повседневных миров, ставших параноидными системами.
Здесь, посреди наших военно-политических размышлений, вырисовывается терапевтическая проблема, которая в то же время имеет политические и духовные аспекты. Как, спрашивается, больные недоверием - и все же способные к реализму - субъекты власти могут понизить свою деструктивность и интенсивность своих проекций, переносящих на другого образ врага, если взаимодействие в этой системе до сих пор доказывало, что проявление слабости перед лицом противника всегда использовалось как удобный случай для нанесения удара? Каждый мыслит себя, по существу, как оборонительную силу и проецирует агрессивные потенциалы на Другого. В такой структуре снижение напряженности и разрядка невозможны a priori. В условиях, когда все помешаны на обороне, "реалистично" оставаться в напряжении и в готовности к войне. Никто не может позволить себе продемонстрировать слабость, не провоцируя в Другом силу. Ценой бесконечно больших усилий противники вынуждены добиваться создания территории, на которой становится возможным нечто вроде самоограничения, то есть возникает возможность проявить слабость при сознании своей силы, возможность уступить, чувствуя свою несгибаемость и непреклонность. Эта крохотная территория самоограничения до сих пор остается единственным плацдармом разума в военно-циническом процессе. От его расширения будет зависеть все. Когда-то человеку было достаточно трудно научиться сражаться, вести борьбу, и все, чего он достиг на сегодняшний день, он достиг как борец, который отвечал на брошенные ему вызовы и, таким образом, развивался, приходя к себе самому (сравни понятие "вызов" у Тойнби). Но научиться не бороться еще труднее, потому что это - нечто совершенно новое. Военная история будущего будет писаться на совершенно новом фронте: там, где будет вестись борьба за прекращение всякой борьбы. Решающими ударами станут те, которые останутся ненанесенными. Они-то и сокрушат наши стратегические субъективности и наши оборонительные идентичности.
2. Цинизм государства и власти
Je n'ai rien, je dois beaucoup, je donne le reste aux pauvres*. Завещание аристократа
Ходит ли кайзер в клозет? Вопрос этот очень занимает меня, и я бегу к матери. "Ты еще попадешь в тюрьму!" - говорит мать. Значит, он не ходит в клозет.
Эрнст Толлер. Молодость в Германии. 1933
Войне и подготовке к войне сопутствуют: дипломатические увертки, исключение из оборота моральных понятий, каникулы для истины и обильная жатва для цинизма.
Джеймс Болдуин, британский премьер-министр,
1936
Субъектов политической действительности, государства и королевские власти, позволительно сравнить с тем, чем в сфере военной были герои. Чем дальше мы углубляемся в историю, тем больше образы героев и образы королей сближаются, вплоть до их полного слияния в идее героической монархии. В древности многие королевские дома и многие императоры, не долго думая, возводили свое родство к самим богам. Восхождение героев благодаря подвигам к монархической власти должно было дополняться в древних традициях божественным нисхождением - как сошествием с небес и происхождением от богов; король был, с одной стороны, героической силой, а с другой - королем "милостью божьей"; снизу его власть была завоевана триумфами, а сверху освящалась космической легитимацией.
Ранние монархии не упрекнешь в том, что они скромничали, преподнося себя публике. Повсюду, где утверждалось дворянство, монархия и государственность, в семьях властителей начинался интенсивный тренинг высокомерия. Только таким образом сознание обладания властью могло быть закреплено в душе власть имущих.
При этом величие стало психополитическим стилем. Произошел скачок от власти к великолепию, от голого превосходства в силе - к пышной славе суверена. Первые короли, фараоны, деспоты, цезари и принцепсы укрепляли свое самосознание харизматической символикой. В монархиях была в ходу весьма разумная в функциональном отношении мания величия, то есть величие как структурный фактор власти. Посредством этой славы князья намечали контуры их символической власти, и только посредством этой славы - посредника посредников - мы знаем о существовании некоторых империй и об именах их властителей. Потому можно сказать, что излучение, исходившее от высокомерия древних королей, не прекратилось полностью и по сей день. Александр Великий пронес свое имя не только до Индии, но и сквозь толщу времени - через посредство преданий. А вокруг некоторых держав и властителей образо-
вался нимб, который излучает энергию на протяжении тысячелетий.
Но с появлением таких высоких политически-символических позиций в то же время была подготовлена и та сцена, на которой мог разыгрываться цинизм власти. Разумеется, и здесь он тоже начинается снизу, благодаря вызову, брошенному блеску власти дерзким Рабом. Субъектами первого политического кинизма поэтому были обращенные в рабство народы или народы, которым это угрожало, народы, хотя и угнетенные, но обладавшие еще не совсем разрушенным самосознанием. Для них было естественно взирать на заносчивые позы власти без особого благоговения, вспоминая при этом о тех опустошениях и массовых убийствах, которые произвел победитель, прежде чем смог принять гордую и самодовольную позу. Во взгляде раба уже заложено сведение королевского права к голому насилию и к "величеству" жестокости.
Изобретателем первоначального политического кинизма является еврейский народ. Он и по сей день дает наиболее яркий в "нашей" цивилизации образец сопротивления властям, прибегающим к насилию.
DJVCLV,! JllVl, llpriu^.1 arwiJL^rnvi "л. nu.v-ii^v*"'-' •
Он отличается - или отличался - "дерзостью", склонностью к принятию самостоятельных решений, готовностью к борьбе и в то же время способностью переносить страдания, он Уленшпигель и Швейк среди других народов. По сей день в еврейской шутке живет что-то от изначально-кинического, сложно и туго закрученного угнетенно-суверенного сознания - внезапная рефлексивная вспышка, озаряющая тьму меланхолического знания, вспышка, которая хитро, рождая чувство собственного превосходства, настраивает против властей и всяких проявлений высокомерия. Когда карлик-Израиль снова победил современного Голиафа, в глазах победителя опять вспыхнул огонек трехтысячелетней иронии: "Как это бестактно, Давид!"* Потомки Адама первым из народов вкусили плод с дре-
ва политического познания - и это кажется их проклятием. Ведь имея секрет самосохранения в голове, рискуешь, подобно Вечному Жиду Агасферу, быть обреченным на такую участь, когда не сможешь ни жить, ни умереть. На протяжении большей части своей истории евреи были вынуждены вести такую жизнь, которая представляла собой выживание в обороне.
Политический кинизм евреев опирался на одновременно ироническое и меланхолическое знание о том, что все проходит - и деспотии, и угнетатели - и что единственно непреходящим остается пакт избранного народа со своим богом. Поэтому евреи в известном смысле могут считаться изобретателями "политической идентичности"; ее суть - в вере, которая, будучи внутренне непреодолимой и не дающей сбить себя с толку, умела защитить себя и сохранить в неизменности на протяжении тысячелетий с кинической отстраненностью и страстью. Еврейский народ первым открыл силу слабости, терпения и тяжкого вздоха; ведь от этой силы зависела его способность выжить в тысячелетних военных конфликтах, в которых он неизменно был слабейшей стороной. Великий перелом в еврейской истории, изгнание после 134 года нашей эры, с которого начинается эпоха диаспоры, приводит к смене того образа, на который ориентируется в своей жизни этот маленький мужественный народ. Первая половина еврейской истории проходит под знаком Давида, который сразился с Голиафом и вошел в историю как первый представитель "реалистической" королевской власти без преувеличенных притязаний на пышность и славу. На этот образ короля - Уленшпигеля и героя одновременно - народ мог равняться в те моменты, когда возникала угроза его политическому Я. От него берет свое начало альтернативный образ героя - героизм с человеческим лицом, героизм более слабого, который утверждает себя в противостоянии превосходящей силе. От еврейства мир получает в наследство идею Сопротивления. Она жила в еврейском народе в виде традиции мессианства, заставлявшей с надеждой взирать в будущее, ожидая появления обещанного царя-спасителя из дома Давида, который вывел бы несчастный народ из всех неурядиц и злоключений и привел бы его к нему самому, на его родину, к его достоинству и его свободе. В изображении Иосифа Флавия ("Иудейская война") Иисус был никем иным, как одним из многочисленных представлявших себя мессией фрондеров и религиозных повстанцев, начавших движение сопротивления римскому владычеству*. Начиная с завоевания Палестины римлянами и вплоть до окончательного поражения восстания 134 года, которым руководил Бар-Кохба, мессианство было настоящей эпидемией на еврейской почве. Харизматический повстанец Симон Бар Косеба (Бар-Кохба - "сын звезды") так же, как и Иисус, претендовал на происхождение от Давида.
С появлением Иисуса и созданием религии Христа традиция Давида получила продолжение в новом измерении. В то время как
еврейский народ был побежден, рассеян и вступил в горькую вторую стадию своей истории, на которой его символом мог быть скорее Агасфер, чем Давид, христианство перевело еврейское сопротивление против Римской империи в другую плоскость. Вначале христианство было великой школой сопротивления, мужества и воплощенной веры; если бы оно в те времена было тем же, что оно представляет собой сегодня в Европе, оно не продержалось бы и пятидесяти лет. Во времена римских императоров христиане были ядром внутреннего сопротивления, его основным отрядом. Быть христианином некогда означало не симпатизировать ни одной власти, и уж тем более спесивой, творящей насилие и аморальной власти обожествлявшихся римских императоров, религиозно-политические маневры которой были шиты белыми нитками. Раннему христианству, должно быть, помогало то, что оно унаследовало от евреев тот сформированный историческими познаниями кинизм, который мог сказать всем носителям власти, пышной славы и имперского самомнения: "Мы уже видели крах дюжин вам подобных, и кости прежних деспотов гложут гиены и всемогущее время, которое повинуется только нашему Богу; то же предстоит и вам". Таким образом, еврейский взгляд на историю имел взрывную политическую силу: он обнаруживал бренность других царств. Первичное "теоретическое" кинически-циническое сознание (и циническое тоже, потому что оно было связано с более властным принципом, то есть в данном случае с принципом исторической истины и "Богом") представляло собой сознание историческое - сознание того, что столь многие мощные и грандиозные империи распались, оставив после себя лишь прах и пепел. Еврейскому сознанию удалось развить его историческое знание в рассказах о закате и гибели других и о собственном чудесном выживании. От евреев первые христиане наследуют знание о том, что творится в сердцах угнетателей, знание о наглой заносчивости голого насилия. В девятом псалме еврейское сознание переносит себя во внутренний мир злой власти и подслушивает ее спесивый разговор с самой собою:
По гордости своей нечестивый преследует бедного: да уловятся они ухищрениями, которые сами вымышляют.
Ибо нечестивый хвалится похотию души своей...
Говорит в сердце своем: "не поколеблюсь; в род и род не приключится мне зла".
Еврейский киник прослеживает фантазии военных деспотов о собственной неуязвимости, доходя до самой их сути. И дойдя до нее, он говорит свое "Нет". Он не будет среди тех, кто поклоняется Господам, творящим насилие; и с тех пор деспотам приходится жить, мучаясь этим; отныне всегда будет существовать группа, не участвующая в обожествлении власть имущих. Так функционирует психополитическая динамика "еврейского вопроса". Ведь еврейско-кини-ческое сознание чувствует на собственной испытавшей побои и обож-
женной огнем шкуре насильственную сущность пышной славы и великолепия власти. Спина, которая отсчитывала удары, наносимые по ней, правда, согнется в поклоне, потому что так будет умнее, но в этом ее поклоне будет такая ирония, которая приведет в бешенство жаждущих величия.