Критика цинического разума - Слотердайк Петер 36 стр.


Эти взаимосвязи столь же сложны, сколь и печальны. Они та­ковы потому, что отражают полную дезориентацию стремления со­хранить свою жизнь. Это стремление со своими надеждами и иден­тификациями неотступно связывает себя с милитаризованными на­циональными государствами, от которых на самом деле исходит наибольшая угроза надежде на жизнь. В шизоидном обществе ин­дивиды часто утрачивают представление о том, как они могут следо­вать своему собственному и подлинному жизненному интересу _ интересу жить, и тогда они сами превращают себя в составляю­щую оборонительно-разрушительной государственной и военной машинерии. Движимые желанием создать для себя защиту и бе­зопасность, они почти безнадежно и непоправимо связывают себя с военно-политическими механизмами, которые рано или поздно приводят к конфликту с соперниками или, по меньшей мере, спол­зают в этот конфликт.

Однако и сам солдатский фашизм оказывается далеко превзой­денным по части сложности поворотов военным цинизмом в эпоху атомной стратегии. С появлением глобальных средств массового унич­тожения, которые делают иллюзорным всякий вопрос о героизме, противоречие между героями, "выжидателями" и трусами полнос­тью вступает в фазу хаоса. Как представляется, приоритет обороны признается теперь абсолютно всеми. Каждая из ядерных сверхдер­жав открыто включает в свои стратегические расчеты героические, выжидательные и трусливые мотивы другой. Любой вынужден при­знать, что один противник строит свою стратегию, рассчитывая в конечном итоге на трусость другого, которая, разумеется, представ­ляет собой трусость вооруженную, располагающую изготовленным к бою героическим оружием. Международное положение привело сегодня к тому, что трусливо-героические "выжидатели" ни на миг не спускают друг с друга глаз, при этом отчаянно и стремительно во­оружаясь, чтобы показать противной стороне, что для нее трусость останется единственно разумной позицией и что она никогда больше не сможет проявить героизма, оставаясь, в лучшем случае, стороной "выжидающей". Место героя остается вакантным. Мир больше не увидит ни одного победителя. Их просто не будет. Это означает, что происходит революция в представлениях: дуэль обретает принципи-

ально иное качество, потому что все доныне существовавшие дуэ­лянты, как правило, относили друг друга к разряду потенциальных героев. Сегодня каждый знает о реальной и даже неизбежной трусо­сти противника. Мир еще жив потому, что и Восток, и Запад счита­ют друг друга трусливыми, вооруженными до зубов швейками, у которых, если отбросить в сторону все их широковещательные заявле­ния и бахвальство, на уме в конечном счете только одно: как бы еще немножко пожить на этой земле. Но с тех пор как военный процесс, в общем и целом, спустился на дно долины героически-трусливых "выжидателен", вся доныне существовавшая система ценностей рас­сыпалась в прах. Противоречие - по меньшей мере, теоретически - разрешилось в откровенную равноценность всех темпераментов. Возможно, геройство - дело хорошее, но склонность к выжиданию ничуть не менее хороша, а трусость, вероятно, и еще лучше. Пре­жнее негативное стало столь позитивным, сколь прежнее позитив­ное - негативным. Неужели теперь, когда военная эскалация дос­тигла пика, действительная война стала излишней? Это вопрос, на который не смогут ответить одни только военные, и уж тем более не в эпоху, которая повсюду провозгласила главенство (иллюзорное) политики над военным делом.

Опасность будет расти до тех пор, пока политические системы порождают средства, цели и идеи для того, чтобы вступать друг с другом в военную конкуренцию, соперничать в борьбе за гегемонию и состязаться в том, кто лучше уничтожит друг друга. Столь же сума­сбродная, как и прежде, динамика вооружений в стратегической и научной сферах доказывает, что ситуация ничуть не изменилась к лучшему. Каждая из сторон по-прежнему фантазирует, что способ­ность выжить - это способность защитить себя с оружием в руках; то, что именно готовность защищать себя с оружием в руках как та­ковая стала наибольшей угрозой для выживания, конечно, видят, но не прямо и не настолько ясно, чтобы сделать из этого надлежащие выводы, а как-то искоса, краем глаза. Каждый исходит из того, что только равновесие прогрессирующего устрашения может обеспечить так называемый мир. Это убеждение одновременно и реалистично, и абсолютно параноидно; реалистично, потому что сложилось как от­ражение взаимодействия параноидных систем; параноидно, потому что в перспективе и по сути своей полностью нереалистично. Стало быть, при таких правилах игры реализм требует быть недоверчивым, вплоть до постоянной готовности объявить боевую тревогу; но в то же время недоверие заставляет непрерывно продолжать вооружать­ся, словно большая вооруженность приведет к меньшему недоверию. Современная политика приучила нас считать гигантское взаимопро­воцирующее безумие вершиной реалистического сознания. Тот спо­соб, каким две или более державы в хитроумном и изощренном вза­имодействии доводят друг друга до безумия, формирует у человека нашего времени его модель действительности. Тот, кто всегда

приспосабливается к сегодняшнему обществу как оно есть, приспо­сабливается в конечном счете к этому параноидному реализму. А по­скольку нет, пожалуй, никого, кто не понимал бы этого, по меньшей мере в глубине души и в "час просветления"*, каждый оказывается впутанным в современный военный цинизм - если он только не противостоит ему отчетливо и сознательно. Тот же, кто противо­стоит, вынужден сегодня и, вероятно, еще долго будет вынужден сносить обвинения в мечтательности, в том, что он - возможно и руководствуясь наилучшими побуждениями ("Нагорная пропо­ведь") - бежит от действительности. Но это - неправда. Поня­тие "действительность" используется здесь совершенно неуместно. Наоборот, нам приходится бежать в действительность из наших повседневных миров, ставших параноидными системами.

Здесь, посреди наших военно-политических размышлений, вы­рисовывается терапевтическая проблема, которая в то же время име­ет политические и духовные аспекты. Как, спрашивается, больные недоверием - и все же способные к реализму - субъекты власти могут понизить свою деструктивность и интенсивность своих про­екций, переносящих на другого образ врага, если взаимодействие в этой системе до сих пор доказывало, что проявление слабости перед лицом противника всегда использовалось как удобный случай для нанесения удара? Каждый мыслит себя, по существу, как оборони­тельную силу и проецирует агрессивные потенциалы на Другого. В такой структуре снижение напряженности и разрядка невозмож­ны a priori. В условиях, когда все помешаны на обороне, "реалис­тично" оставаться в напряжении и в готовности к войне. Никто не может позволить себе продемонстрировать слабость, не провоцируя в Другом силу. Ценой бесконечно больших усилий противники вы­нуждены добиваться создания территории, на которой становится возможным нечто вроде самоограничения, то есть возникает возмож­ность проявить слабость при сознании своей силы, возможность усту­пить, чувствуя свою несгибаемость и непреклонность. Эта крохот­ная территория самоограничения до сих пор остается единственным плацдармом разума в военно-циническом процессе. От его расши­рения будет зависеть все. Когда-то человеку было достаточно труд­но научиться сражаться, вести борьбу, и все, чего он достиг на се­годняшний день, он достиг как борец, который отвечал на брошен­ные ему вызовы и, таким образом, развивался, приходя к себе самому (сравни понятие "вызов" у Тойнби). Но научиться не бороться еще труднее, потому что это - нечто совершенно новое. Военная исто­рия будущего будет писаться на совершенно новом фронте: там, где будет вестись борьба за прекращение всякой борьбы. Решающими ударами станут те, которые останутся ненанесенными. Они-то и со­крушат наши стратегические субъективности и наши оборонитель­ные идентичности.

2. Цинизм государства и власти

Je n'ai rien, je dois beaucoup, je donne le reste aux pauvres*. Завещание аристократа

Ходит ли кайзер в клозет? Вопрос этот очень зани­мает меня, и я бегу к матери. "Ты еще попадешь в тюрьму!" - говорит мать. Значит, он не ходит в клозет.

Эрнст Толлер. Молодость в Германии. 1933

Войне и подготовке к войне сопутствуют: диплома­тические увертки, исключение из оборота моральных понятий, каникулы для истины и обильная жатва для цинизма.

Джеймс Болдуин, британский премьер-министр,

1936

Субъектов политической действительности, государства и королев­ские власти, позволительно сравнить с тем, чем в сфере военной были герои. Чем дальше мы углубляемся в историю, тем больше образы героев и образы королей сближаются, вплоть до их полного слияния в идее героической монархии. В древности многие королевские дома и многие императоры, не долго думая, возводили свое родство к са­мим богам. Восхождение героев благодаря подвигам к монархичес­кой власти должно было дополняться в древних традициях боже­ственным нисхождением - как сошествием с небес и происхожде­нием от богов; король был, с одной стороны, героической силой, а с другой - королем "милостью божьей"; снизу его власть была за­воевана триумфами, а сверху освящалась космической легитимацией.

Ранние монархии не упрекнешь в том, что они скромничали, преподнося себя публике. Повсюду, где утверждалось дворянство, монархия и государственность, в семьях властителей начинался ин­тенсивный тренинг высокомерия. Только таким образом сознание обладания властью могло быть закреплено в душе власть имущих.

При этом величие стало психополитическим стилем. Произошел скачок от власти к великолепию, от голого превосходства в силе - к пышной славе суверена. Первые короли, фараоны, деспоты, цеза­ри и принцепсы укрепляли свое самосознание харизматической сим­воликой. В монархиях была в ходу весьма разумная в функциональ­ном отношении мания величия, то есть величие как структурный фактор власти. Посредством этой славы князья намечали контуры их символической власти, и только посредством этой славы - по­средника посредников - мы знаем о существовании некоторых империй и об именах их властителей. Потому можно сказать, что излучение, исходившее от высокомерия древних королей, не прекра­тилось полностью и по сей день. Александр Великий пронес свое имя не только до Индии, но и сквозь толщу времени - через посред­ство преданий. А вокруг некоторых держав и властителей образо-

вался нимб, который излучает энергию на протяжении тысяче­летий.

Но с появлением таких высо­ких политически-символических позиций в то же время была подго­товлена и та сцена, на которой мог разыгрываться цинизм власти. Ра­зумеется, и здесь он тоже начина­ется снизу, благодаря вызову, бро­шенному блеску власти дерзким Рабом. Субъектами первого поли­тического кинизма поэтому были обращенные в рабство народы или народы, которым это угрожало, на­роды, хотя и угнетенные, но обла­давшие еще не совсем разрушенным самосознанием. Для них было есте­ственно взирать на заносчивые позы власти без особого благогове­ния, вспоминая при этом о тех опу­стошениях и массовых убийствах, которые произвел победитель, прежде чем смог принять гордую и самодовольную позу. Во взгляде раба уже заложено сведение коро­левского права к голому насилию и к "величеству" жестокости.

Изобретателем первоначально­го политического кинизма является еврейский народ. Он и по сей день дает наиболее яркий в "нашей" ци­вилизации образец сопротивления властям, прибегающим к насилию.

DJVCLV,! JllVl, llpriu^.1 arwiJL^rnvi "л. nu.v-ii^v*"'-' •

Он отличается - или отличался - "дерзостью", склонностью к принятию самостоятельных решений, готовностью к борьбе и в то же время способностью переносить страдания, он Уленшпигель и Швейк среди других народов. По сей день в еврейской шутке жи­вет что-то от изначально-кинического, сложно и туго закрученного угнетенно-суверенного сознания - внезапная рефлексивная вспыш­ка, озаряющая тьму меланхолического знания, вспышка, которая хитро, рождая чувство собственного превосходства, настраивает про­тив властей и всяких проявлений высокомерия. Когда карлик-Израиль снова победил современного Голиафа, в глазах победителя опять вспыхнул огонек трехтысячелетней иронии: "Как это бестакт­но, Давид!"* Потомки Адама первым из народов вкусили плод с дре-

ва политического познания - и это кажется их проклятием. Ведь имея секрет самосохранения в голове, рискуешь, подобно Вечному Жиду Агасферу, быть обреченным на такую участь, когда не смо­жешь ни жить, ни умереть. На протяжении большей части своей истории евреи были вынуждены вести такую жизнь, которая пред­ставляла собой выживание в обороне.

Политический кинизм евреев опирался на одновременно ирони­ческое и меланхолическое знание о том, что все проходит - и дес­потии, и угнетатели - и что единственно непреходящим остается пакт избранного народа со своим богом. Поэтому евреи в известном смысле могут считаться изобретателями "политической идентичности"; ее суть - в вере, которая, будучи внутренне непреодолимой и не даю­щей сбить себя с толку, умела защитить себя и сохранить в неизмен­ности на протяжении тысячелетий с кинической отстраненностью и страстью. Еврейский народ первым открыл силу слабости, терпения и тяжкого вздоха; ведь от этой силы зависела его способность вы­жить в тысячелетних военных конфликтах, в которых он неизменно был слабейшей стороной. Великий перелом в еврейской истории, изгнание после 134 года нашей эры, с которого начинается эпоха диаспоры, приводит к смене того образа, на который ориентируется в своей жизни этот маленький мужественный народ. Первая поло­вина еврейской истории проходит под знаком Давида, который сра­зился с Голиафом и вошел в историю как первый представитель "ре­алистической" королевской власти без преувеличенных притязаний на пышность и славу. На этот образ короля - Уленшпигеля и героя одновременно - народ мог равняться в те моменты, когда возника­ла угроза его политическому Я. От него берет свое начало альтерна­тивный образ героя - героизм с человеческим лицом, героизм бо­лее слабого, который утверждает себя в противостоянии превосхо­дящей силе. От еврейства мир получает в наследство идею Сопротивления. Она жила в еврейском народе в виде традиции мессианства, заставлявшей с надеждой взирать в будущее, ожидая появления обещанного царя-спасителя из дома Давида, который вывел бы несчастный народ из всех неурядиц и злоключений и при­вел бы его к нему самому, на его родину, к его достоинству и его сво­боде. В изображении Иосифа Флавия ("Иудейская война") Иисус был никем иным, как одним из многочисленных представлявших себя мессией фрондеров и религиозных повстанцев, начавших движение сопротивления римскому владычеству*. Начиная с завоевания Па­лестины римлянами и вплоть до окончательного поражения восста­ния 134 года, которым руководил Бар-Кохба, мессианство было на­стоящей эпидемией на еврейской почве. Харизматический повста­нец Симон Бар Косеба (Бар-Кохба - "сын звезды") так же, как и Иисус, претендовал на происхождение от Давида.

С появлением Иисуса и созданием религии Христа традиция Давида получила продолжение в новом измерении. В то время как

еврейский народ был побежден, рассеян и вступил в горькую вто­рую стадию своей истории, на которой его символом мог быть ско­рее Агасфер, чем Давид, христианство перевело еврейское сопротив­ление против Римской империи в другую плоскость. Вначале хрис­тианство было великой школой сопротивления, мужества и воплощенной веры; если бы оно в те времена было тем же, что оно представляет собой сегодня в Европе, оно не продержалось бы и пятидесяти лет. Во времена римских императоров христиане были ядром внутреннего сопротивления, его основным отрядом. Быть хри­стианином некогда означало не симпатизировать ни одной власти, и уж тем более спесивой, творящей насилие и аморальной власти обо­жествлявшихся римских императоров, религиозно-политические маневры которой были шиты белыми нитками. Раннему христиан­ству, должно быть, помогало то, что оно унаследовало от евреев тот сформированный историческими познаниями кинизм, который мог сказать всем носителям власти, пышной славы и имперского само­мнения: "Мы уже видели крах дюжин вам подобных, и кости пре­жних деспотов гложут гиены и всемогущее время, которое повину­ется только нашему Богу; то же предстоит и вам". Таким образом, еврейский взгляд на историю имел взрывную политическую силу: он обнаруживал бренность других царств. Первичное "теоретическое" кинически-циническое сознание (и циническое тоже, потому что оно было связано с более властным принципом, то есть в данном случае с принципом исторической истины и "Богом") представляло собой сознание историческое - сознание того, что столь многие мощные и грандиозные империи распались, оставив после себя лишь прах и пепел. Еврейскому сознанию удалось развить его историческое зна­ние в рассказах о закате и гибели других и о собственном чудесном выживании. От евреев первые христиане наследуют знание о том, что творится в сердцах угнетателей, знание о наглой заносчивости голого насилия. В девятом псалме еврейское сознание переносит себя во внутренний мир злой власти и подслушивает ее спесивый разго­вор с самой собою:

По гордости своей нечестивый преследует бедного: да уловятся они ухищрениями, которые сами вымышляют.

Ибо нечестивый хвалится похотию души своей...

Говорит в сердце своем: "не поколеблюсь; в род и род не приключится мне зла".

Еврейский киник прослеживает фантазии военных деспотов о собственной неуязвимости, доходя до самой их сути. И дойдя до нее, он говорит свое "Нет". Он не будет среди тех, кто поклоняется Гос­подам, творящим насилие; и с тех пор деспотам приходится жить, мучаясь этим; отныне всегда будет существовать группа, не участву­ющая в обожествлении власть имущих. Так функционирует психо­политическая динамика "еврейского вопроса". Ведь еврейско-кини-ческое сознание чувствует на собственной испытавшей побои и обож-

женной огнем шкуре насильственную сущность пышной славы и великолепия власти. Спина, которая отсчитывала удары, наносимые по ней, правда, согнется в поклоне, потому что так будет умнее, но в этом ее поклоне будет такая ирония, которая приведет в бешенство жаждущих величия.

Назад Дальше