В тот раз погода не обещала никаких каверз. Стояло ровное жаркое вёдро. Каждый день уходил на покой в малиновом одеянии. Не было ветра, не было тяжелых облаков, луна по–прежнему приходила ясно и добро, но старик недвусмысленно нарек на третий день громкую грозовую погоду с ветрами. Рисковать или не рисковать? Еще раз обращаться к старику было некогда, и за отсутствием живого предсказателя я обратился к барометру. Барометр стоял на положительной отметке, и я все‑таки рискнул осуществить в течение ближайших дней великое переселение.
В переселениях, которые я в шутку называл великими, не обойтись без вьюков. Вьюки мне неплохо заменял тяжелый рюкзак, а носильщиков и вьючных животных заменяли собственная спина и ноги. На этот раз целью переселения было новое озеро… Во время такого переселения меня и остановила гроза.
Барометр начал падать всего лишь к первому грому. Старик оказался прав. Но что предупредило старика? Ревматическая боль? Нет, тонкие, разреженные облачка, которые появились на чистом небе еще за три дня до грозового шквала. И эти облачка сообщили внимательному человеку о близкой грозе еще задолго до того, как начал падать барометр…
Рассказывая о прогнозе погоды, я старался перечислить те внешние признаки, по которым сам учился узнавать о завтрашнем, о послезавтрашнем дне. Но однажды цвет облаков, направление ветра, движение туч и, наконец, цвет воды и запах болота перестали существовать для меня… Все осталось: и закаты, и волны, но теперь я редко присматривался к ним, редко отмечал вслух цвет вечерней луны, редко сравнивал полутона утренних и закатных облаков, но в то же время мои сводки стали более точными. Появилось новое качество - предчувствие. Человек стал тоньше, внимательнее относиться к окружающему, и со временем это окружающее как бы само по себе, без особых усилий со стороны человека стало помогать ему узнавать погоду вперед.
Теперь я уже не отмечал в дневнике сроки пролета гусей или лебедей, я просто помнил, что в эту осень птицы летели поздно и не очень дружно и что следом за таким перелетом редко сразу сваливаются крепкие холода… Летающие у земли ласточки, пузыри на лужах, плачущие окна и рамы, сырая соль, цыплята, собравшиеся под наседку, неожиданный выход рыбы на кормежку среди сухой жары, легкие полоски на чистом небе или видимая тяжесть облаков - все это, и как бы между прочим, оставалось в памяти и помогало мне предчувствовать погоду.
А что, если помнить из года в год и облака, и ветер, и серебристое сияние, и темные разводы на светлой воде озера? Может быть, тогда и я смогу, как и тот старик–ветродуй, точно обещать сенокосцам вперед на месяц хорошую погоду почти без дождей, а если и с дождем, то указывая, после скольких дней вёдра пройдет спорый дождь северного лета?
Это было верхом лесного мастерства - знать наперед не один следующий шаг, а всю дорогу. Мастерство порой поражало, казалось фантазией или случайным совпадением, но совпадения исправно повторялись, как признание большого внимания и богатого опыта человека. Опыт собирался яркий и богатый. Он оборачивался баснословными уловами, удачной охотой, сухим сеном, вовремя убранным ячменным снопом и легкой таежной тропой…
Сейчас я вспоминаю собственный небольшой опыт, который пришел ко мне после двух лет промысла рыбы… Тогда я не любил сетей, не знал их так хорошо, как крючковую снасть, и больше промышлял простой удочкой. Но искусство удильщика, к сожалению, было знакомо со значительным риском. И величина этого риска прежде всего определялась твоими знаниями воды и рыбы. Но однажды я вдруг почувствовал, что могу больше не рисковать… Теперь я начал выезжать на озеро только тогда, когда меня ждала рыба. И рыба, действительно, ждала… Совпадение, фантазия? Об этом я задумывался и там, на берегу отхожего озера, но сейчас я совсем точно знаю, что мое нежелание ехать сегодня, сейчас в тот или иной залив не было результатом каких‑то неуправляемых процессов - в том заливе в тот час рыба не ловилась! Это можно было проверять изо дня в день, и факт оставался фактом: мы встречались с подводными жителями будто по заранее составленному расписанию. Правда, это расписание постоянно менялось, но оно было и позволяло мне говорить о том, что теперь я живу с окунями и щуками как бы одним настроением.
А может быть, все‑таки что‑то было не так, может, какой‑то удачный час я пропускал, сославшись на свое неподходящее настроение? И я снова обращался к опыту живущих в лесу людей, сравнивал их и свои уловы и снова приходил к выводу, что ни щукам, ни окуням, которых я навещал, почти никогда не приходилось бесцельно дожидаться меня: уловы местных рыбаков и мои "производственные показатели" на Долгом озере совпадали - я ловил не меньше.
Было ли что‑нибудь странное в таких небольших открытиях? Вряд ли. Просто жизнь преподносила свои уроки, я старался честно запоминать их. Уроков было много, всех их не перечислишь на страницах даже очень большой книги, как не поместятся пока на страницах самого объемистого научного труда все математические выкладки, которыми мы постараемся описать те пути, что приводили потомка лесных язычников, внимательно прожившего жизнь, к точным и долгосрочным прогнозам погоды… Да вряд ли и удастся сейчас даже при очень большом желании строго и полно описать теорию предчувствия лесного ветродуя, которая помогала ему не раз подправлять газетные сообщения о преимущественных осадках и преобладающей облачности.
Газетные сообщения о погоде в нашем лесу никто, кроме меня, и не читал. Я читал их по старой городской привычке и всегда немного сожалел, что там, где составляют эти сообщения, не было в качестве самого последнего консультанта человека, жившего долго и небезрезультатно один на один с природой…
Глава десятая
СУШНИК
Пожалуй, краски неба над вечерней водой стоят того, чтобы их искать и бережно и долго помнить. Я собирал закаты. Я видел малиновое и вишневое небо, видел фиолетовые перья вечерних облаков перед завтрашним инеем. Эти перья неслышно опускались на испуганную воду и холодно светились на середине озера. Помню я и небо мороза, небо в белых съежившихся лапках, какие бывают зимой на оконном стекле. А приходилось ли видеть вам настоящий пожар неба, огненные, живые краски заката, вдруг взметнувшиеся из‑под тяжелых свинцовых туч, сдавивших уходящее солнце? Эти тучи погасили солнце, погасили вечерний свет неба, и на озеро опустилась мутная, беспокойная хмарь… Тогда я сидел в лодчонке посреди Домашнего озера и проверял перемет. Я сидел спиной к закату и видел только воду впереди себя. И эта серая, почти ночная вода, вода цвета холодного, мертвого пепла вдруг вспыхнула красками пожара. Я обернулся и увидел, как последний огонь солнца все‑таки вырвался из‑под тяжести свинца и зло полыхнул по небу. Небо походило на костер, на груду сырых, брошенных на горячие угли дров. Казалось, дрова уже погасили костер, казалось, огню никогда не вырваться из‑под тяжести поленьев, но он ждал, копился, молча воевал с сыростью и вдруг взметнулся широким, сердитым, всепожирающим языком…
Вслед за багровым огнем с запада сорвался тупой, громкий удар ветра. Ветер швырнул лодку, и я повис на шнуре перемета. Шнур резал грудь и уходил к якорям двумя звенящими струнами. Якоря не могли подвести, они держали прочно, а лодка металась из стороны в сторону, грозя вырваться, умчаться и оставить меня одного посреди кипящей воды… Конечно, можно было бросить снасть, отвести от груди шнур, поднять его над головой и отпустить звенящую струну. Тогда весло, волны и скорый берег… Но бросать работу было нельзя. На перемете была рыба, ее надо было снять сегодня, чтобы она не погибла, чтобы не пропала дневная работа и чтобы к завтрашнему утру можно было вынуть из печи очередные килограммы высушенных окуней и щук…
За моей лодкой с берега беспокойно следили люди. Они стояли у самой воды и ждали, как ждут на земле, не имея возможности помочь попавшему в беду парашютисту, его товарищи… Помочь мне люди не могли. Шквал закрыл озеро для лодок, и людям на берегу осталось только надеяться на счастье и способности попавшего в беду.
Лодку отнесло далеко от деревушки, к счастью, протащило мимо камней, к счастью, не перевернуло. Переворачиваться не хотелось: на мне были ватник, высокие сапоги, теплая одежда… Уже на берегу я долго вспоминал, как отшвыривал ветер занесенное для гребка весло. Но сушник на следующее утро все‑таки был.
Сушник - это сухая рыба, рыба, высушенная в печи. Из пяти килограммов крупной рыбы выходит один килограмм сухой. Свежую рыбу из леса не вынесешь - далеко и тяжело. На первый взгляд получается, что сушник - это вынужденная необходимость, но если разобраться глубже, то сушник выглядит уже незаменимым продуктом. Сухая рыба хранится месяцами, годами, ее легко и просто взять с собой на охотничий промысел зимой. А сенокос, когда работа проходит далеко от дома, когда людям нужна крепкая здоровая пища и когда летом нет мяса?
Вам приходилось когда‑нибудь отведать картофельный суп со снетками? Мелкая сухая рыбешка доставлена вам на стол с какого‑нибудь Лекшм- или Викшозера. Красивыми снежными дольками нарезан картофель. Можно добавить и лук, и перец, и лавровый лист. Вот мелкая, медленная закипь появляется по стенкам кастрюли, пузырьки чаще, больше, потом полчаса кипения, и по тарелкам разливается темно–янтарная жидкость, а во рту приятно с мягким неслышным хрустом рассыпается то, что совсем недавно называлось сухим снетком.
Суп из сухой плотвы готовится по такому же рецепту. Вкус бульона и рыбы повторяют собой вкус супа из снетка, но блюдо, приготовленное из сухой плотвы, ярче цветом и запахом. Суп из сухого окуня слаще и крепче. Оставленный в кастрюле не очень близко от печи, он застывает к утру и употребляется уже в холодном виде. Суп из сухих щучьих голов застывает в бледно–желтое заливное, и такое заливное по–своему аппетитно даже после классических рыбных блюд.
Сравнивать неизвестное с известным и таким путем объяснять непосвященному человеку ценность новых открытий - путь простой, но не всегда правильный… Сейчас я вспоминаю необыкновенные белые лилии, которые встретил однажды и о которых очень хотел рассказать другим. Тогда я жил на Долгом озере и ловил зеленых окуней…
Зеленые окуни были толстыми, жирными рыбами. Они жили в мелких, заросших заливах, подолгу копались в торфе, выискивая самый непотребный корм, и ловить этого зеленого окуня можно было всегда на любую насадку. Зеленые окуни были ленивыми болотными рыбами, и уха из них никогда не казалась такой прозрачной и легкой, как из голубых окуней.
Голубые окуни представлялись мне гордыми и быстрыми рыбами. Они жили на глубине среди камней и даже на поиски пищи никогда не заходили в мелкие, заросшие заливы. Голубые окуни не в пример зеленым никогда не сдавались без боя. Их трудно было найти, а когда и удавалось пересечь путь отважной стае, то встреча с ней длилась всего несколько минут.
По ночам и в густую летнюю жару голубые окуни опускались на самое дно, а с утренним солнцем снова выстраивались в свои быстрые походные колонны и направлялись в рейд к лудам…
Лудами на северных озерах называют приподнятости дна. Чаще луды не выходят на поверхность, чаще они скрыты под водой, и тогда о них узнаешь лишь по широким листьям, что поднялись вдруг посреди озера длинными зелеными островами. Когда нет ветра, когда молчалива вода и далеко видны на этой воде блестящие листья, рыбак вряд ли ошибется, если повернет свою лодку в их сторону. Там в глубину круто падает песчаный или каменистый скат, там держится малек, и туда в первых лучах пробудившегося солнца вырвется азартная стая голубых окуней.
На луду выезжаешь еще в тумане, осторожно привязываешь к колу лодку и ждешь. Туман постепенно уходит. Из тумана вода и листья будущих лилий появляются сначала мутными, потом светлеют и занимаются тихим огнем утренней зари. Когда совсем наступает лето, когда отцветает рябина и появляются первые стайки суматошных утят, луды узнать и увидеть проще… Черная вода, вода без дна, вода, пришедшая сюда из елового лога, такого же черного и таинственного, как само озеро. Такая вода молчит глубиной и тайной, и над этой тайной цвета воронова крыла вдруг раскрываются белые огни лилий. Огонь лилий кажется остановившимся, остановившимся навсегда. Вначале он тоже жил, разгорался новыми лепестками, расходился шире и ярче, но вот достиг чего–то очень большого и остановился, будто испугался своей таинственной силой погубить вокруг все живое…
Тогда на Долгом озере я очень ждал цветы белых лилий. Эти цветы должны были стать сигналом, известием, что теперь около луд появится голубой окунь. Я ждал голубого окуня, ждал первые цветы на лудах, объезжал на лодке все заливы и ручьи, посещал другие озера и вот тогда‑то и встретил на речке Окштомке необычные лилии…
По берегу бочажка росла высокая густая трава. Траву еще не успели скосить, она еще была и прятала собой воду и необычные цветы. Я раздвинул траву и увидел лилии. Цветы, наверное, не уместились бы на ладони. Их нельзя было сорвать, взять с собой, на них можно было только смотреть, забыв, что где‑то есть еще что‑то более прекрасное.
На обратном пути я долго придумывал, как рассказать об этих лилиях другим людям. Рассказать можно было, только найдя что‑то такое, что люди хорошо знали, а потом сравнить с этим известным мои лилии… Но о лилиях я так никому и не рассказал. Эти лилии не с чем было сравнить, их надо было видеть, они были первозданными…
И сейчас, перечисляя самые разные блюда, приготовленные из сухой рыбы, и делая попытку сравнить эти блюда с заливным из осетрины или с супом из головизны, я снова прихожу к выводу, что сравнивать можно только что‑то близкое между собой. Осетр, севрюга, белуга - эту рыбу когда‑то называли красной, то есть самой хорошей. Заливные, жаркое, супы, отварные блюда, кулебяки с вязигой - все это давала красная рыба, рыба редкая, а оттого и дорогая. Здесь был свой вкус, свой запах, свои поклонники и гурманы… Когда‑то давно красная рыба была для меня чем‑то несбыточным, а потому и ценным. Но вот рядом оказались неторопливые костры волжских рыбаков. У этих костров я учился готовить зернистую икру, учился вынимать вязигу и разделывать на балык тяжелых серо–голубых рыбин. Но даже у волжских костров рыбаки чаще говорили не об отварной осетрине, а об ухе из окуней, о жареных карасях или о сушеной тарашке. Окунь и здесь, рядом с красной рыбой, оставался продуктом желанным и никогда не надоедавшим. Осетрина приедалась, приедалась икра, приедались горбуша и сиги, но окуневую уху можно было варить каждый день, и каждый день она была необыкновенно приятна и обыкновенно нужна, как хорошо выпеченный хлеб. И наверное, эта необыкновенная обыкновенность окуня, чередующегося в рыбацком котелке или котле с лещом, плотвой или щукой, и была той преградой, которая не позволяла сравнивать заливное из сушника с фирменным заливным из осетрины.
Но на заливном и супах перечень блюд из сушника еще не оканчивался. Я не помню, какой это был праздник, но он остался в моей памяти не богатством стола, не радушием хозяев, не мягким северным многоголосием застольных песен - я запомнил низкую глиняную плошку, в которой гостям была подана сухая щука, предварительно выжаренная в молоке.
Пусть простят меня те, кто усмотрит в моем рассказе о сушнике излишний плотоядный интерес, за которым будто бы были забыты и душевные качества людей, пригласивших меня в гости, и чудесные народные песни. Я не боюсь еще и еще раз говорить о пище, об угощениях, в которые хозяйка вкладывает себя порой более полно, чем в послеобеденную песню. Наверное, в пище надо соблюдать не только положенные количества витаминов, белков, углеводов - пищу надо уметь готовить, уметь исполнить и преподнести, как хорошую песню, и тогда за столом и сама песня будет звучать шире и добрей, и совсем не потому, что запоется она на сытый желудок.
Искусство песни - это искусство исполнителя жить, быть человеком, уметь в каждый шаг вкладывать себя, будь то созданная сказка или простая пшенная каша с молоком. Даже самую простую кашу и ту надо знать: надо знать, когда поставить ее к огню, когда пододвинуть поглубже в печь, когда достать и подать к столу. Может быть, именно поэтому еще тогда, когда не было супружеских анкет, лицо будущей хозяйки оценивалось сначала по ее умению приготовить пищу… Не сердитесь на меня те хозяйки, которые предпочитают пользоваться домовыми кухнями, я совсем не хотел сказать, что удел женщины - стоять с ухватом у печи, но с этого самого ухвата когда‑то и начинались очень хорошие песни. Неудачливый человек не исполнит хорошей песни, песни не может быть, не может быть искусства, когда исполнитель не умеет искусно подойти даже к обеденному столу. Пускай простят меня и создатели песен, но не такие уж последние песни создавались непосредственно у печи. Что помогало женщине, взявшей в руки ухват, сложить хорошую песню или добрую сказку? То ли игра огня, то ли шепот остывающих углей, а может быть, и ожидание доброй улыбки на лицах людей, которые отведают искусно приготовленную хозяйкой сухую щуку, выжаренную в молоке.
Природа Севера никогда не отличалась особой щедростью. Скупость природы оставила свой след и на разносолах лесного стола. У нас редко когда поднесут гостю яичницу на сале со сметаной, почти никогда не предложат огурцов и помидоров, не удивят ни жареным гусем, ни жареными белыми грибами. Белый гриб не растет в наших сырых еловых местах, но зато на столе вас всегда встретят соленые рыжики и волнушки, пироги с черникой и брусникой, выжаренная сметана, отменная простокваша, то самое сливочное масло, отдаленного родственника которого мы называем вологодским, и, конечно, рыба… Рыба в ухе, уха из свежей рыбы и рыбы–сушника, рыба в пироге и просто рыба, вынутая из супа. И может быть, именно из‑за этой самой рыбы и ждали меня с полудня на Меневом ручье женщины…
До людей мне оставалось еще с час пути. За плечами, как всегда, была ноша. Но на этот раз моя ноша была необычной - я выносил к людям сушник…