– Признаюсь, я ожидал более сурового обхождения с вашей стороны.
– Ты хочешь сказать, что пришёл сюда за осуждением, а получил сострадание? Как видишь, наша религия полна неожиданностей. Я вовсе не говорю, что ты не будешь наказан. Но это наказание не должно идти со стороны мирских властей. Сдаётся мне, ты уже порядком наказан. Ведь отныне твоя жизнь будет отравлена вечным страхом и чувством вины. Разве этого не достаточно? Мне бы хотелось тебя успокоить, сказать, что со временем это бремя станет легче. Но я не вправе тебе лгать. Я не католик. Я не могу отпустить твои грехи и отправить тебя обратно в мир чистым. Но я буду за тебя молиться. За эти услуги церковь и платит мне стипендию. И раз уж ты здесь, не хотел бы ты покаяться заодно и в остальных грехах, которые завалялись у тебя на душе?
Уинфилд поразмыслил и решил, что мистеру Баркли хватит исповедей на один вечер. На фоне смерти МакЛейна остальные секреты казались мелочными.
– Я вижу, тебе больше нечем со мной поделиться, – заключил викарий.
Уинфилд поднял глаза, в которых теперь выражалось робкое любопытство.
– По правде говоря, у меня есть к вам несколько вопросов. Они не имеют никакого отношения к тому, что мы обсуждали минуту назад. Ничего, что я так резко меняю тему? Во-первых, я должен признаться, что всегда завидовал вам по-белому. У вас незаурядная жизнь.
– Не спорю, – подтвердил викарий с лёгким поклоном. – Мне выпала честь служить незаурядным людям.
– Я это сразу понял. Надеюсь, вас не затруднит мне кое-что объяснить. Вам эта книга знакома?
Уинфилд достал из-под куртки "Новую Республику" и положил её на стол перед викарием.
При виде книги Баркли просиял. Не было бы преувеличением сказать, что это была улыбка восточного мудреца, увидевшего звезду над Вифлеемом.
– Мальчик мой, я даже не смею спросить, как это сокровище попало тебе в руки. Их не так много осталось.
– Ну, скажем, это был знак расположения.
– Весьма глубокого расположения, осмелюсь добавить! Такими книгами не разбрасываются.
– Значит, вам она знакома?
– Более того. Я знал самого автора. Он был моим господином. Тот особняк в Вестминстере, который ты видел, когда-то принадлежал ему.
– И лорд Хангертон исповедовался вам?
– Все мои господа исповедовались мне. Бог благословил меня даром слушать и утешать всех: от рабочих до политиков. Когда человека грызёт совесть, его восприятие классовых различий притупляется. Он готов выплеснуть душу перед кем угодно. Мне потрясающе интересно наблюдать за людьми. Все, кто ко мне приходят, ведут себя одинаково. Все отводят глаза, неровно дышат и теребят пуговицы. За дверями моего кабинета нет ни лордов, ни слуг. Есть только неприкаянные, страдающие люди.
– Расскажите мне про лорда Хангертона, – попросил Уинфилд.
Викарий колебался.
– Я не имею права раскрывать чужие секреты. Это идёт против канонов моей профессии.
– Вы меня не так поняли. Меня совершенно не интересуют любовницы и незаконнорожденные дети этого человека. Вы мне лучше расскажите, каким он был на людях. Каким его запомнили? И почему его книга так ценится двадцать с лишним лет спустя?
– А что такое двадцать лет для книги? Это не срок! Некоторые писатели прославились только через несколько веков после смерти. Раз у тебя в руках книга моего бывшего господина, то, так уж и быть, сделаю исключение. Это не случайный подарок. А посему тебе не помешает узнать побольше о самом авторе. Устраивайся поудобнее.
* * *
Всё началось в 1830 году, когда Вильгельм Четвёртый перенял трон у покойного брата Георга Четвёртого. Англичане, слегка утомлённые изысками Георга, возлагали большие надежды на Вильгельма. Увы, вопреки их надеждам, новый король всего лишь продолжал традицию, начатую старшим братом. Они были двумя томами одной и той же саги. Если верить слухам, Георг соблазнил около семи тысяч женщин, а у Вильгельма было, по меньшей мере, десять внебрачных детей от ирландской актрисы по имени Дороти Джордан и бог знает сколько ещё от последующих любовниц.
Разумеется, за столь приятными занятиями братья-короли не успевали править страной. Англия находилась в руках пэров. В начале 1830-х годов их было около пятидесяти. Палата лордов представляла собой тесный, замкнутый круг тиранов. У них был свой юмор, свой этикет, свой жаргон. Они шутили о том, что "владели" вакансиями в палате общин. Так называемые выборы были чистой формальностью. Все прекрасно знали, каким образом зачастую бестолковые сыновья и племянники пэров попадали в палату общин. Это позволяло пэрам контролировать голоса в нижней палате и, таким образом, править государством. Джереми Джеймс Фокс пытался перестроить парламент в конце 1780-х годов, но после его смерти эта инициатива заглохла.
Вильгельм Четвёртый, на минуту оторвавшись от своих любовных приключений, решил воскресить мечту Фокса и влить свежую кровь в палату лордов. С любопытством ребёнка, зажигающего спичку в первый раз, он создал несколько новых дворянских титулов, к величайшему негодованию уже существующих лордов. Но Вильгельм Четвёртый не боялся обидеть дворянство. Ему было уже за шестьдесят, когда он взошёл на трон, а почтенный возраст, как правило, сопровождается здоровым безразличием. Позднее, в 1834 году, он дал Вильяму Лэму, виконту Мельбурнскому, должность премьер-министра, вопреки желанию парламента. А в 1830 году он объявил войну аристократии. Увеличив число лордов, он уменьшил влияние каждого из них.
Все новые пэры вышли из мира большой академии. Среди них был некий Линдон Хелмсли, профессор политической философии в Оксфорде. Хелмсли умел произвести впечатление. Природа создала его эффектным оратором. Бледный голубоглазый брюнет с высоким лбом и точёным профилем притягивал взгляды студентов. Его сильный чистый голос очаровывал слух, а его до неприличия смелые политические взгляды завоёвывали юные сердца. Он пользовался баснословным успехом в Оксфорде. Его классы были забиты на несколько семестров вперёд.
Невзирая на своё высокое положение, Хелмсли оставался на удивление доступным. Он то и дело приглашал студентов к себе домой на ужин и позволял им брать книги из своей личной библиотеки. Его коллекция воистину впечатляла. Некоторые экземпляры было невозможно найти даже в Оксфорде.
Будучи любителем театра, он нередко водил студентов на премьеры, а после представлений знакомил их с музыкантами и драматургами.
Коллеги Хелмсли недовольно взирали на такую фамильярность, считая, что он рушит традиционные барьеры между студентами и преподавателями. Избалованные щедростью Хелмсли, студенты теперь ожидали, что их другие профессора будут их приглашать к себе на дом и развлекать за свой счёт.
Возмущало и то, что Хелмсли осознавал свою привлекательность и частенько попирал установленный кодекс одежды ради того, чтобы подчеркнуть свои физические достоинства. Он вполне мог снять камзол во время лекций, чтобы продемонстрировать свою стройную фигуру, и оставлял верхние пуговицы рубашки расстёгнутыми, чтобы выставить длинную шею напоказ. Но больше всего возмущал его отказ отрастить бороду. Он не хотел прятать свою великолепно очерченную челюсть и считал, что с бородой он будет выглядеть на свои тридцать семь, в то время как чувствовал себя двадцатипятилетним. Он был живым доказательством того, что профессор не обязан быть седым и сморщенным, чтобы его уважали студенты. Моложавость не лишала его солидности. Наоборот, на фоне юношеской внешности его академические достижения казались ещё более впечатляющими. Трудно было поверить, что он успел написать столько статей и фолиантов.
Почтенные коллеги Хелмсли обвиняли его в том, что он поощряет тщеславие и незрелость. Мужчина, которому под сорок, должен быть женат на благочестивой даме, а не писать любовные сонеты семнадцатилетним балеринам.
Директор университета пытался было провести серьёзный разговор с Хелмсли по поводу его фривольного поведения.
– Сэр, я вынужден до вас донести единогласное мнение ваших коллег. Они считают, что вам вместо политических сочинений лучше писать анонимные статьи для джентльменских журналов. Неужели вашим студентам необходимо знать, у какого портного вы шьёте себе одежду, у какого цирюльника стрижётесь?
Хелмсли немедленно отпарировал.
– Я давно понял, что в Оксфорде традиция безвкусно одеваться и не следить за внешностью. Засаленные волосы, жёлтые зубы и нелепо пошитый костюм – вот вам портрет ветерана академии. Возможно, для человека, достигшего наполеоновских высот, внешность действительно не имеет значения. Но давайте трезво взглянем на будущее наших студентов. Большинству из них не стать такими, как Наполеон. Не может же каждый из них завоевать половину материка. Так почему бы не завоевать несколько женских сердец? Ничего с этими юношами не случится, если они научатся одеваться со вкусом и грамотно ухаживать за дамами.
Всё же назвать Хелмсли ловеласом было нельзя. Он слишком трепетно отзывался о прекрасном поле и влюблялся отчаянно и пылко, как подросток.
Зная, что Хелмсли предпочитал женщин в два раза моложе себя, никто особо не удивился, когда в 1829 году он женился на Энн Гриффин, сестре одной из студентов. Весь класс явился на свадьбу.
В 1830 году одно из политических эссе Хелмсли попало в руки Вильгельма Четвёртого. Между королём и профессором завязалась переписка. Его Величество имел привычку выезжать за пределы дворца без сопровождения. Несколько раз он наведался в Оксфорд с целью послушать лекцию Хелмсли, и с каждым разом всё больше убеждался, что такой человек необходим в парламенте. Через полгода король выслал новому другу официальное приглашение в палату лордов, предлагая ему титул барона и георгиевское поместье в Вестминстере. Так профессор Хелмсли стал лордом Хангертоном.
Студенты сокрушались, узнав, что им предстоит потерять любимого учителя, покидавшего академический мир ради политического. Хелмсли сам чуть не плакал на последней лекции. Ему устроили прощальное торжество с фейерверком и фонтаном шампанского. На празднике присутствовали его жена и маленький сын. Хелмсли не отделял домашнюю жизнь от общественной. Его очаровательное семейство представляло собой очередной трофей.
Коллеги Хелмсли были так рады его уходу, что пришли на праздник и пожелали ему удачи вполне искренне.
Оксфордский профессор в палате лордов – в теории идеальное сочетание. А на деле это формула для неприятности. Академики беспомощны за пределами университета. Что толку, что они умеют красноречиво изъясняться, если не способны ни слушать, ни наблюдать? Они могут писать длинные речи, но совершенно не умеют спорить, по крайней мере, с равными себе.
Перед выездом в парламент Хелмсли красовался перед зеркалом в своей красной мантии и приговаривал:
– Вот я настоящий пэр, ибо я заслужил свои полномочия, в то время как другие их просто унаследовали. Король, можно сказать, умолял меня принять титул и вступить в палату лордов. Англия ещё переймёт наполеоновские традиции. Скоро меритократия заменит аристократию.
Как и следовало ожидать, трения с новыми коллегами начались у Хелмсли уже с первых дней политической карьеры. Ему было свойственно превращать обычное королевское заседание в театральное представление.
Поначалу лорды были даже заинтригованы его красноречием, но их любопытство очень быстро перешло в вымученное терпение, которое с каждым разом слабело. Когда тирады Хелмсли стали невыносимыми, лорды обратились за помощью к Генриху Бругему, который в то время занимал должность канцлера. Бругем выслушал лордов, но не рвался на открытый конфликт с виновником всеобщего недовольства, ибо понимал желание Хелмсли выговориться. Он называл это "синдромом новичка". Когда Бругем сам занял место в парламенте в 1810 году, он дал себе клятву не открывать рот первый месяц с целью укрепить силу воли. Этот месяц словесного воздержания был самым трудным периодом в жизни Бругема. Он нажил больше седых волос за один месяц, чем за всю политическую карьеру. Сам будучи пэром первого поколения, он прекрасно понимал Хелмсли и потому хранил дипломатическое молчание. Хелмсли растолковал молчание канцлера как знак одобрения. Он и вовсе престал следить за языком и начал открыто набрасываться на коллег, обвиняя их в лени и необразованности. Атмосфера в палате лордов накалилась. Канцлер не удивился бы, если бы бархатные занавески внезапно вспыхнули. Однако он по-прежнему ничего не предпринимал, чтобы остановить Хелмсли. Пэры уже не знали, что им делать. Оставалось обратиться к самому королю. Они даже начали писать петицию Вильгельму Четвёртому, умоляя его выставить Хелмсли из парламента.
Напряжённая ситуация сама по себе разрешилась, когда в семье Хелмсли случилась неожиданная трагедия. Зимой 1831 года умерла его жена. Это было первой ощутимой потерей, которую Хелмсли пришлось перенести за сорок лет жизни. Его родители умерли, когда он ещё был ребёнком, и он не помнил ни похорон, ни собственных слёз. А тут он совершенно растерялся. Он не понимал, куда девалась Энн. Первые несколько недель после смерти жены он бродил по дому, проверяя каждый кабинет. По вечерам он требовал, чтобы стол накрывали на двоих, а потом спрашивал прислугу на полном серьёзе: "Где же леди Хангертон? Почему она не идёт?"
Когда он наконец осознал, что Энн уже никогда не сядет с ним за стол, его охватило такое отчаяние, что слуги ничуть не удивились бы, если бы он покончил с собой.
Разумеется, он совершенно забросил свои обязанности в парламенте. Пэры поспешно решили, что он исчез навсегда. Однако через какое-то время он всё-таки вернулся, неприятно удивив коллег. Когда он вошёл в палату лордов, все поняли, что скорбь необратимо пошатнула его рассудок. Рядом с Хелмсли ковылял его полуторагодовалый сын Джереми в крошечном камзоле из жёсткого сукна. Хотя лордам и разрешалось приводить своих наследников в парламент, ни одному из них не пришло бы в голову привести сосущего палец младенца.
Канцлер заговорил первым.
– С возвращением, лорд Хангертон. Мы все молились за вашу семью. Но вы понимаете, что парламент – не самое подходящее место для ребёнка его возраста. Будьте добры, отошлите его домой и присоединяйтесь к нам.
Тут Хелмсли взорвался.
– Как вы смеете отказывать моему сыну в его правах? Он здесь, чтобы наблюдать за отцом и учиться у него.
– При всём моём уважении, милорд, – продолжал Бругем уже более твёрдым тоном, – это палата лордов, а не игровая. Ваш сын слишком мал, чтобы извлечь что-либо из политики.
– А вы не судите о моём сыне, глядя на других детей. Джереми ещё двух лет нет, а у него словарный запас богаче, чем у многих присутствующих здесь.
Никто из наблюдавших за сценой и бровью не повёл. К тому времени все уже знали, чего можно ожидать от Лорда Хангертона. Он не первый раз отпускал нелестные замечания по поводу их интеллекта. Но следующей его выходки даже они не могли предугадать. Откинув голову назад и скрестив руки на груди, он приблизился к трону и сел на него.
– Я знаю, почему вы меня ненавидите, – сказал он. – Вы мне завидуете, потому что король мне благоволит. Я знаю, что пока я хоронил жену, вы злорадствовали, надеясь, что я не вернусь. Но я вернулся, и не один. У меня есть сын. Он – будущее Англии.
Пока Хелмсли устраивал своё коронное представление, малыш сосредоточенно изучал интерьер палаты. Крошечные пальчики водили по резному узору на скамьях. На малыша никто не обращал внимания. Все глаза были устремлены на его сумасшедшего отца, который продолжал сидеть на троне, скрестив ноги. Наконец Бругем решил, что настала пора воспользоваться его полномочиями канцлера.
– Встаньте немедленно, лорд Хангертон! – потребовал он, забыв про деликатность. – Мы достаточно долго терпели ваше поведение. Я вам даю ровно тридцать секунд покинуть палату лордов. Если вы не повинуетесь, мне придётся позвать стражников.
Хелмсли медленно встал с трона, взял сына за руку и сказал с поразительным спокойствием:
– Король не против разделить со мной трон. Если бы не идиотская традиция, он бы назначил меня своим преемником. Я знаю Вильгельма Четвёртого. Он заставит каждого из вас извиниться передо мной.
Он вышел из парламента гордый и сияющий, уверенный в своей правоте.
– Они расплатятся за свою дерзость, – шепнул он ребёнку. – Сегодня вечером, если не раньше, мы получим письмо.
И письмо пришло! Но его содержание оказалось не таким, как ожидал Хелмсли. Это был официальная справка, лишающая его парламентских полномочий. Вильгельм Четвёртый обошёлся с бывшим другом со всей позволительной терпимостью. Он изгнал Хелмсли из палаты лордов по причине душевной болезни, оставив за ним баронский титул вместе с имением. Моральный удар был достаточно сильным, чтобы заставить короля дважды передумать относительно реформы парламента. Как мог он, в своём преклонном возрасте, так ошибиться в человеке, который в самом начале показался ему таким надёжным? И вообще, кому нужны были эти политические импровизации? Не лучше ли было бы оставить страну в руках тех самых пятидесяти лордов? По крайней мере, можно было быть уверенным, что ни одному из них не вздумается залезть на трон. Король молился лишь о том, чтобы скандал поскорее утих и сумасшедший барон не объявился.
Но Хелмсли не собирался так легко сдаваться. Возмущённый нежеланием короля заступиться за него, он объявил себя республиканцем. Хотя ему был запрещён вход в палату лордов, он продолжал писать послания канцлеру. Каждое послание было миниатюрным манифестом, обличавшим английскую монархию. За три месяца Хелмсли написал около шестидесяти подобных манифестов. Поглощённый идеей, он заточился у себя дома и не выходил на улицу. Он держал окна закрытыми и занавески задёрнутыми, освещая кабинет свечами круглые сутки. В конце концов, он потерял счёт времени и забыл разницу между днём и ночью.
После трёх месяцев заточения ему стало нездоровиться. Его недуг начался с весьма расплывчатых симптомов вроде усталости, лихорадки, тошноты и головной боли. Любой врач сказал бы ему, что переживания подорвали его здоровье и что ему следовало бы провести несколько месяцев на берегу моря. Но Хелмсли так и не вызвал врача, потому как никому не доверял. Он сам себя лечил опийной настойкой, но она не помогала. Его состояние заметно ухудшалось. По всему телу пошли тёмные синяки. Твёрдые узлы набухли под кожей на шее. У него часто текла кровь из носа. Он убедил себя, что бесчисленные врачи пытались его медленно отравить. Кончилось тем, что он разогнал всех слуг и оставил одного дворецкого.
Когда стало ясно, что он не оправится, встал вопрос о том, кто будет воспитывать его сына. У самого Хелмсли не было кровных родственников, а близким своей покойной жены он не доверял, ибо они были слишком преданными роялистами. Даже на смертном одре он не мог отказаться от своих политических убеждений.