Кавказ - Александр Дюма 41 стр.


Горцы же имели на сей счет иное мнение и оценили труп старухи в шестьсот рублей. Дочь, сколько ни просила, сколько ни умоляла их, не получила желаемого. Тогда она, поклявшись всем, что есть святого, обещала горцам доставить требуемый выкуп или возвратиться к ним невольницей. Те отказались, объявив, что они согласятся отдать ей тело матери только с тем условием, если она оставит им в залог своего ребенка. Любовь дочери превозмогла материнскую любовь. Она покидала своего ребенка с горькими слезами и с глубокой тоской, но наконец все-таки оставила его, прибыла в Тифлис, похоронила мать в родной земле, согласно желанию старухи, и так как ее семейство совершенно разорилось от первого выкупа, она, одевшись в траур, стала ходить из дома в дом и просить подаяния, чтобы таким образом собрать шестьсот рублей, которые требовали от нее лезгины для возвращения дочери.

Эта сумма была собрана в одну неделю. Она не хотела медлить ни одного часа и, отправившись пешком, прибыла в аул, где находился ребенок. Но там от глубокой душевной печали и сильного телесного изнурения она упала, чтобы больше никогда уже не встать. Мученица скончалась на третий день. Лезгины, верные своему обещанию, взяли шестьсот рублей и возвратили мать и дочь русскому кордонному начальнику. Мать была похоронена, а ребенок передан экзарху .

Вот это - та самая сиротка, которую вы видели у княгини Орбелиани, взявшей ее к себе в дочери.

Глава XXXIX
Письмо

Ровно в три часа мы явились к князю Барятинскому. Князь носит одно из самых славных русских имен; он ведет свой род от святого Михаила Черниговского - Рюрикова потомка в двенадцатом колене и святого Владимира - в восьмом.

Но князь Барятинский всем обязан самому себе.

При императоре Николае он впал в немилость - может быть, из-за особой дружбы с наследником престола.

В звании поручика Барятинский прибыл на Кавказ, где ему было предназначено судьбой со временем сделаться полномочным правителем, командовал сотней линейных казаков, потом батальоном, а после Кабардинским полком. В бытность свою командиром этого полка, он выучил тех знаменитых кабардинских охотников, с которыми в Хасав-Юрте мы предприняли уже рассказанную нами ночную экспедицию - сделался начальником штаба при Муравьеве , затем уехал в Санкт-Петербург и наконец, с восшествием на престол нового государя, возвратился в Тифлис полным генералом и кавказским наместником.

Ему сорок два года, у него красивая внешность и чрезвычайно приятный голос, которым он очень остроумно рассказывал нам, как свои собственные воспоминания, так и всякие анекдоты; он приветлив и милостив, хотя и очень большой боярин, - я должен это подчеркнуть, потому что он на самом деле большой боярин. Эта кротость не исключает в нем громадной энергии, когда представляется к тому случай, как сейчас это увидим.

Еще полковником князь Барятинский предпринял экспедицию против одного аула. Как правило, эти походы планируют на лето, но тут князь отправился в поход зимой при пятнадцати градусах мороза, и он имел на то свои причины. Летом горцы удаляются в лес и спокойно выжидают, пока русские очистят их аулы, что русские всегда в таких случаях делают; потом горцы снова возвращаются и восстанавливают аул, если русские сожгли или разрушили его. Зимой же при пятнадцатиградусном морозе случилось иначе. Горцы, побыв с неделю на биваках в лесу, пришли в крайнее изнеможение и заявили о своей покорности.

Князь Барятинский принял их предложение. На площади аула горцы сложили ружья, кинжалы и шашки - получилась здоровенная куча. Потом горцев, этих непримиримых дотоле врагов, собрали вместе и предложили им принять присягу на верность русскому императору. После этого князь велел возвратить им оружие, что и было выполнено.

Но это еще не все; князь произнес такую речь "Вот уже целая неделя, как по вашей милости ни мои солдаты, ни я не спим; я хочу спать, а так как мои люди утомлены, то вы будете охранять меня". И князь Барятинский отпускает русских часовых, ставит чеченских часовых у входа и внутри своего жилища и спит или притворяется спящим на протяжении шести часов, под защитой своих врагов. Ни один из них не осмелился изменить данной клятве.

Князь принял нас в небольшом зале, убранном по-персидски с необыкновенным вкусом одним из лучших русских писателей графом Соллогубом, зале, украшенном чудным оружием, серебряными вазами самой красивой формы и дорогой цены, грузинскими музыкальными инструментами, оправленными в золото и серебро, и притом все это сияет подушками и коврами, вышитыми грузинскими дамами, теми прелестными ленивицами, которые берут иглу в руки только для того, чтобы украсить золотыми и серебряными звездами седла и пистолетные чехлы своих мужей.

Князь давно ожидал меня. Я уже сказал, что было дано приказание по всему краю принимать меня либо как аристократа царских кровей, либо как артиста - как заблагорассудится. Когда мы прибыли к князю, то были еще более вознесены в глазах окружающих графинею Ростопчиной, от которой он передал мне письмо или, лучше сказать, целый пакет. Князь продержал нас у себя целый час и пригласил к себе на обед на тот же день.

Было уже четыре часа, - а обед должен был начаться в шесть. Я едва имел время прийти домой и прочитать то, что писала несчастная графиня. Я находился в творческой переписке с графиней еще до моего знакомства с ней в Москве. Когда ей сообщили о моем приезде, она специально прибыла из деревни и прислала сказать мне, что ожидает меня. Я поспешил к ней и нашел ее очень больной и в мрачном расположении духа, в первую очередь из-за того, что болезнь, которой она страдала, была смертельна. Признаюсь, что она произвела на меня грустное впечатление: ее лицо, всегда прелестное, уже несло первый отпечаток, которым смерть заранее обозначает свои жертвы, - жертвы, к которым она, по-видимому, питает тем большую жадность, чем драгоценнее их жизнь.

Я пришел к ней с альбомом и карандашом, желая записать политические и литературные воспоминания: политические - о ее свекре, знаменитом графе Ростопчине, который всю жизнь боролся с обвинением в сожжении Москвы, обвинением, которое, хотя он его постоянно отражал, вновь, как Сизифов камень, обрушивалось на него. Однако я не получил никаких заметок, а проговорил с ней все свидание. Разговор почтенной больной был увлекателен. Она обещала прислать мне все, что считала достойным моего любопытства; и так как я по прошествии почти двух часов хотел удалиться, видя, что она утомлена этим продолжительным разговором, она взяла мой альбом и на первой странице написала следующие слова:

"Никогда не забывайте русских друзей и в числе их Евдокию Ростопчину. Москва. 14/26 августа 1858".

И на самом деле, через несколько дней она прислала мне свои записки из деревни, куда она возвратилась на другой день после нашего свидания. Эти записки сопровождались письмом, которое привожу полностью, дабы дать представление об уме этой доброй, тонкой и поэтичной души, с которой я общался всего лишь день, но которую не забуду никогда.

Она писала по-французски в стихах и в прозе, как наши самые известные писательницы.

"Вороново, понедельник, 18/30 августа 1858.

Душечка моя, Дюма! (что означает это маленькое сугубо русское слово, я вам, разумеется, не скажу хотя бы для того, чтобы заставить вас поискать его в словарях.)

Вы видите, что я женщина, которая держит слово и владеет пером, ибо сообщаю вам новости о себе и повторяю слова в оправдание моего свекра касательно пожара Москвы, пламя которого так жестоко жгло его в этом мире, что, надеюсь, через это он удостоился права избавиться от пламени ада. Остальное придет в свое время.

При моем возвращении сюда, я была принята почти как Каин после приключения с Авелем. Семейство бросилось ко мне, спрашивая меня, где вы были, что я с вами сделала и почему не привезла к себе - до такой степени все были убеждены, что это желанное похищение непременно должно было совершиться. Муж и дочь крайне сожалеют, что не могли видеться с вами; мне позволили ехать только с условием, что я возвращусь с вами, - признаюсь вам в этом теперь: так было плачевно состояние моего здоровья.

У меня просили всевозможных подробностей о вашей личности: хотят знать, похожи ли вы на свои портреты, свои книги и на образ, который они составили о вас; в общем, все мое семейство, подобно мне, очень занято нашим знаменитым и дорогим путешественником.

Дорога очень расстроила меня, и лихорадка идет своим чередом, что, однако, не мешает мне сжать всеми моими слабыми силами ту могучую руку, которая в открытом состоянии сделала столько добра, а в закрытом написала столько прекрасного, и возвратить собрату, и даже брату, поцелуй, который он запечатлел на моем челе.

До непременного свидания, если не на этом свете, то в будущем.

Ваш друг с тридцатилетним стажем. Евдокия Ростопчина ".

Письмо, которое она мне обещала, записки, которые она в свое время должна была прислать мне передал мне с очаровательной простотой князь Барятинский императорский наместник, взявшийся быть посредником между двумя художниками.

Второе письмо было еще более меланхолическим, нежели первое. Между 18/30 августа и 27/10 сентября несчастная графиня еще на несколько шагов приблизилась к могиле.

"Вороново, 27/10 сентября 1858 г.

Вот, милый Дюма, обещанные записки: во всякое другое время для меня было бы очень приятно составить их для вас и передать новому другу мои воспоминания о двух старых друзьях; но в эту минуту нужны особые усилия, чтобы я могла окончить это маранье. Вообразите, что я более чем когда-либо не здорова, чувствую такую слабость, что не могу вставать с постели и ощущаю такой хаос в голове, что едва сознаю себя. Впрочем, не сомневайтесь в правдивости даже малейших подробностей, сообщаемых мной - они были продиктованы памятью сердца, которая, поверьте мне, переживет память ума. Рука, которая передаст вам это письмо, будет служить вам доказательством того, что я вас отрекомендовала.

Прощайте! Не забывайте меня. Евдокия.

Я перечитываю свое письмо и нахожу его глупым. Можно ли писать вам о таких незначительных вещах? Вероятно, вы найдете меня достойной извинения, а именно потому, что не буду более существовать или буду при смерти, когда вы получите это письмо".

Признаюсь, что это письмо болезненно сжало мое сердце. Входя к добрым друзьям, у которых я жил в Петровском парке, я сказал: "Бедная графиня Ростопчина! Через два месяца она умрет".

Горестное пророчество! Не знаю, сбылось ли оно в точности?

Я тяжело и печально вздохнул о несчастной графине и стал читать присланные ею записки, которые касались преимущественно Лермонтова - первого русского поэта после Пушкина, некоторые даже ставят его выше Пушкина. Так как Лермонтов, в основном, поэт Кавказа, куда он был сослан, где он писал, сражался и, наконец, был убит, то мы воспользуемся этим случаем, чтобы сказать несколько слов об гениальном человеке, которого я первый познакомил с моими соотечественниками во Франции, издав в "Мушкетере" перевод его лучшего романа: "Печорин, или Герой нашего времени" .

Вот текст записок, присланных мне в Тифлис графиней Ростопчиной: стихи же, помещенные там, будут переведены мной позже.

"Михаил Юрьевич Лермонтов.

Лермонтов родился в 1814 или 1815 году в богатом и почтенном семействе. Потеряв в малолетстве отца и мать, он был воспитан бабушкой со стороны матери; г-жа Арсеньева женщина умная и достойная, питала к своему внуку самую безграничную любовь; она ничего не жалела для его образования; четырнадцати или пятнадцати лет он уже писал стихи, которые далеко еще не предвещали будущего блестящего и могучего таланта.

Созрев рано, как и все современное ему поколение, он уже имел умозрительные представления о жизни, не зная о ней ничего реального: вот пример, когда теория вредила практике. Он не пользовался ни прелестями, ни счастьем молодости. Помимо этого, одно обстоятельство оказало влияние на его характер и продолжало иметь печальное и огромное влияние на всю его будущность. Он был очень безобразен собой и это внешнее безобразие, которое позже уступило власти внутренней сущности личности и почти исчезало, когда вдохновение озаряло его простые черты, было главнейшим фактором, повлиявшим на него в отрочестве. Это же безобразие дало направление уму, вкусу и манерам молодого человека с пылкой головой и с безмерным честолюбием. Зная, что он не может нравиться, он хотел прельстить или устрашить, и представлял себя Байроном, бывшим тогда в моде. Дон Жуан был не только его героем, но и образцом: таинственное, мрачное, саркастическое было предметом его стремлений. Эта детская забава оставила неизгладимые следы в его стремительном, впечатлительном воображении; постоянно мня себя Ларой и Манфредом, он свыкся с этим положением. Я два раза видела его в то время на детских балах, где я прыгала, как настоящий ребенок, между тем, как он, в моем возрасте или даже моложе меня, любезничал с моей кузиной, большой кокеткой, с которой он находился, как говорят, в игре вдвоем.

Никогда не забуду еще то страшное впечатление, какое произвел на меня этот мальчик, морщившийся, как старик, и опередивший возраст страстей посредством трудолюбивого подражания им. Я была наперсницей этой кузины , которая показывала мне стихи, написанные Лермонтовым в ее альбом. Я находила их дурными, в первую очередь потому, что они были несправедливы.

Я была тогда в восторге от Шиллера, Жуковского, Байрона, Пушкина, и сама делала попытки в поэзии. Я написала оду Шарлотте Корде , но имела благоразумие спустя некоторое время сжечь ее.

Тогда я вовсе не искала знакомства с Лермонтовым, который казался мне мало симпатичным. Он значился в благородном пансионе, фактически являвшимся приготовительной школой при Московском университете. Потом он вступил в школу гвардейских подпрапорщиков. Там его жизнь приняла другой оборот.

Будучи колким, насмешливым и хитроумным, он усердно занимался всякого рода проказами, шутками и насмешками. Вместе с тем, одаренный самым блистательным умом в разговоре, богатый и независимый, он сделался душой общества знатной молодежи. Он был затейником удовольствий, веселой болтовни, сумасбродных гуляний и всего того, что составляет жизнь в этом возрасте.

Из школы он поступил в гвардейский стрелковый полк, один из самых блистательных и отборных. И там живость, ум, пыл, озорство вновь поставили Лермонтова во главе его сотоварищей. Он легко сочинял стихи о самых обыкновенных предметах своей лагерной или казарменной жизни. Эти сочинения, которых я не читала, так как они писались не для женщин, отличаются всей горячностью и всем сверкающим пылом. Так как он давал всем прозвища, то справедливо было, чтобы и он имел свое: общеизвестный тип, с которым он имел большое сходство, прибыл к нам из Парижа, откуда все к нам приходит. Этот тип был горбатый Майо. Лермонтова назвали Майо по причине его маленького роста и большой головы, что придавало ему некоторое сходство с горбуном.

Веселая молодецкая жизнь, которую он вел довольно размашисто, не препятствовала ему бывать в обществах, где он получал удовольствие кружить головки, оставлять их, расстраивать будущие браки, вмешиваясь в них с притворной страстью. Казалось, он старался доказать самому себе, что женщины могли любить его, несмотря на его малый рост и безобразие. Я имела случай слышать признания многих из его жертв и не могла не смеяться даже в лицо над словами моих подруг, над оригинальным оборотом и комической развязкой, которые он давал своим дон-жуанским и даже злодейским экспериментам.

Однажды, помнится мне, вздумалось ему отбить одного богатого жениха, и когда, по отъезде последнего, думали, что Лермонтов готов заступить его место, родственники невесты вдруг получили анонимное письмо, которое заклинало их не пускать в будущем к себе Лермонтова в дом и рассказывало о нем тысячи мерзостей. Это письмо было написано им самим и с тех пор он не показывался в этом доме.

Тем временем Пушкина не стало. Лермонтов, раздраженный, как и вся русская молодежь, против дурной части света, натравливавшей соперников друг на друга, написал стихотворение, посредственное, но очень горячее, и адресовал его самому императору. В это время умы были возбуждены и поэтому поступок, естественный для этого молодого человека, был истолкован предосудительно. В результате начинающий поэт, вступившийся за погибшего собрата по перу, был посажен на гауптвахту, а затем переведен в полк на Кавказе. В конечном итоге, это несчастье, вызвавшее столько переживаний у лермонтовских друзей, принесло ему пользу.

Вырванный из среды бесцельной петербургской жизни, имевший перед собой строгую обязанность и постоянную опасность, перенесенный на театр постоянной войны, в новую страну, прекрасную до великолепия, принужденный погрузиться в самого себя, поэт вырос вдруг и сильно развился. До тех пор его опыты, хотя и многочисленные, не выходили из ряда обыкновенных; с этой минуты он трудился и по вдохновению и из честолюбия для того, чтобы представить свету что-либо капитальное, - свету, знавшему его только по ссылке, и который еще ничего не читал из его творений. Здесь надо провести параллель между Пушкиным и Лермонтовым - поэтами.

Пушкин - весь порыв, весь - всплеск; мысль, вполне оформившаяся, выходит или лучше сказать, брызжет из его души и мозга. Потом он ее переделывает, исправляет и очищает, но она все-таки остается целой и совершенно определенной. Лермонтов же ищет, составляет, изобретает; рассудок, вкус, искусство указывают ему способы округлить свою фразу, усовершенствовать свои стихи, но первая мысль его всегда нестройная, неполная и истерзанная; даже ныне, в полном издании его стихотворений, встречается один и тот же стих, одна и та же идея, одно и то же четверостишие, вставленное в два совершенно различные произведения.

Назад Дальше