Утром, после разговора с Афоней, перелистал я в тоске свою записную книжку, залитую не однажды водкой, из-за чего многие записи расплылись, выудил телефон Жоры Бердянского, который, хоть и не был моим другом, занимался когда-то, как и Вовка Антух, в моей поэтической студии, а теперь живет здесь, в Омске.
- Жора, привет! Давай вечером встретимся.
Я себя нарочно не назвал, но приятель узнал меня по голосу, хотя лет пять не виделись:
- Костя! Ты приехал? Вот это класс!.. Обязательно встретимся!..
А потом, после сумбурно-тривиального трепа "за жизнь", сообщил неожиданно:
- А знаешь, Маринка-то Полевьева здесь, в Омске!.. Ага, к матери из Питера вернулась… Здесь и родила. Девчонку!.. Забыл, как назвала…
Я уже слышал от кого-то, что Марина, звезда моей поэтической студии, не прижилась в Ленинграде, куда поехала ладить диссертацию (в области биофизики, кажется), а заодно покорять питерский Парнас. Но ни то, ни другое у нее, похоже, не вышло… А муж в Томске устал ждать.
Года три назад Маринка приезжала разводиться и забрать кое-какие вещи. Заглянула ко мне "ненадолго" - просидела полдня. Смеялась, но видно было, что больше ей хочется разреветься. Говорила, что в Питере тошнит ее от жлобов и снобов. Я с ней тогда говорил в основном о стихах, старательно избегая больные темы, хотя знал, что бывшего мужа Маринка не очень-то жаловала.
Когда-то у нас с ней было что-то вроде сумбурного романа. Меня тогда как раз с первого захода не приняли в Союз писателей, с треском прокатили в Москве. Сейчас-то я мог бы этим даже гордиться: не признан, мол, был в "застойные времена"! А тогда известие о провале - как обух по темени. Ведь в чрезвычайной одаренности своей не успел еще разувериться… Несколько ночей не спал, о веревке, грешным делом, подумывал… Елена моя сперва костерила хрычей из приемной комиссии, потом, напуганная неизбывной мерехлюндией моей, шпынять меня стала, думая, видать, этим приободрить: на Союзе, мол, свет клином не сошелся, голова есть, руки есть, без него проживешь!
А я, лежа на диване, отворачивался к стене. Никого видеть не хотел. Тем паче никого из пишущей братии.
А Маринка взялась утешать - утешила…
Многие всерьез считали ее ведьмой, да и меня завораживало в ней нечто ведьмаческое - не только в облике, но и в стихах. Когда-то давно, задолго до открытия мной поэтической студии и провала моего при вступлении в писательский Союз, пришла она ко мне в общагу сотрудников Политеха, где жили мы с женой и полугодовалой дочкой: давай, дескать, познакомимся, я твои стихи почитала, кое-что поглянулось, теперь ты мои почитай…
Пришла в столь короткой юбчонке, что это взволновало не только меня, но и мою Елену, и даже дочку - рев Машуня подняла такой, какого не слыхивали. Обстановочка не для чтения стихов. Увел я гостью во двор общаги, на лавочку под цветущей сиренью усадил, сел рядом, приготовившись слушать типичные для барышень слезливо-заунывные стихи, но вскоре ошалел от бьющей из ее строк поэтической энергии.
Но ни эта ошалелость, ни воспоминание о тревожном взгляде Елены и Машунином реве не помешали мне поглядывать на Маринкины стройные ноги с исцарапанными, как у прыгуньи, коленками. И в этих цветущих ногах было что-то ведьмаческое.
Она поймала мой взгляд, хмыкнула:
- Для сведения: я уже полгода замужем. А в Омске у меня есть близкий друг Миша Резунов - вот это поэт от Бога! О нем скоро вся страна заговорит! Он меня любит, только вот женился зачем-то в прошлом году…
С Мишей Резуновым познакомила она меня года через три, уже после того, как "утешила". Муж Маринкин уехал в океанологическую экспедицию на Дальний Восток, на все лето, и вот тогда-то на недельку к ней приехал тот, о котором "скоро вся страна заговорит".
- Вот видишь, какой он! Понимаешь теперь, почему я его люблю? - восторженно шептала мне Маринка. - А с тобой у нас, считай, ничего и не было. Я Мишу любила, всегда буду любить!
Разделить ее восторга я не смог. Ну, высокий, высоченный даже - люди одаренные такого роста редко бывают, ну, серьезный, даже очень - будто в президиуме всегда сидит. Прямой, будто штырь проглотил, сухой - сухость во всем: в лице, в глазах, в голосе. Даже в стихах… Прямая противоположность Маринки. Та - импульсивна, от восторга или огорчения всплакнуть горазда, непредсказуема: однажды, когда в студии обсуждались ее стихи, и Вовка Антух ляпнул что-то невпопад, Маринка махом перепрыгнула широкий редакционный стол (занятия проходили в помещении молодежной газеты) и выскочила вон… Да ее, кстати, далеко не каждый за нормальную принимал, и это неудивительно: ведь всерьез утверждала она, что видела посадку "летающей тарелки" в овраге за нашим микрорайоном, голоса из космоса слышала регулярно, а по молодости ранней в психушке лежать довелось, когда вены резала (уж не из-за Миши ли этого, думаю задним числом)…
Конечно, если любовь есть единство и борьба противоположностей, как считают некоторые, тогда Резунов Маринке пара. Но я-то почему должен им восторгаться?
- Если не ревнуешь, значит, завидуешь. Сальериевский комплекс! - сверкнула чуть раскосыми глазами Маринка.
Говоря по телефону с Жорой Бердянским, я вспомнил, что Миша Резунов - омич, вот и спросил прямо:
- Так она за Мишку вышла? Ребенок от него?
Жора темнить не стал:
- Ребенок-то его, только у Миши своя семья, крепкая, двое детей… Да ты лучше Маринке позвони, сама расскажет. Сейчас телефон дам. Вот обрадуется…
Обрадовалась, да еще как! Поднебесным жаворонком звенел в трубке неповторимый Маринкин голос:
- Костя, приезжай немедленно! Дашутку мою посмотришь!
Это уже ново: раньше Маринке русофильство было вовсе не свойственно - космополиткой была прожженной, по-английски свободно шпарила, латынью многомудрой щеголяла, многочисленных кошек своих называла "импортными" именами: Альфа, Сигма… Я даже, помнится, мрачно иронизируя, советовал ей завести кота и назвать его по русской букве - Хер. Вот уж злилась тогда Маринка!.. Не удивился бы, назови она дочку Глорией или, скажем, Алисой, а тут - Дашутка!
Стало быть, и впрямь все течет…
Объяснил Маринке, что приехать немедленно не могу, "драматургический шабаш" через час открывается.
- Тогда я приеду. Ладно?.. Дашутку покормлю, с мамой договорюсь, чтобы посидела…
И она сама приехала в театр. Припорхнула! Обнялись мы, как давно не видавшиеся родственники. Чмокнул ее в порозовевшую от утреннего морозца щечку.
Изменилась Маринка, здорово изменилась. Прежней угловатости почти не осталось. К нарядам раньше равнодушна была, а теперь: джинсы американские, сапоги австрийские, яркая куртка ненашенской фирмы. Объяснила: отец, мол, у Дашутки "приходящий", самой надо себя и дочь обеспечивать, вот и подрядилась в ночном баре проводить для "новых русских" сеансы экстрасенсорного лечения. С деньгами теперь особых проблем нет.
На мое изумление ответила смехом:
- А я всегда экстрасенсом была. Не замечал разве?
Замечал, ведьма, замечал… И нынче ведьмачество явно присутствует, на растрясение кошельков нуворишей направленное.
- Слушай, а ты от своих головных болей не избавился? - вспомнила Маринка. - Я ж тебя за пять сеансов запросто излечу!
Я вздохнул:
- Не успеешь, уеду скоро…
- Давай успевать! Поехали сейчас ко мне, на фиг тебе эта драматургия долбанная сдалась? - и добавила, как приговор, тряхнув короткой стрижкой: - Театр ведь умирает!
Такое сказанула она громогласно не где-нибудь, а в театральном буфете, где уже тусовались участники "драматургического шабаша" А это ведь все равно, что сказать об умирании партии в каком-нибудь обкоме.
Спиной ощутил я устремленные на нас взгляды театральной братии. Поперхнулся пирожным, которые уже поглощали мы с безалкогольным коктейлем. И пока Маринка колотила меня крепким кулаком по спине, опаленной сверхпристальными взглядами, молил мысленно, чтоб не слыхала этой "крамолы" наша Патронесса, которую я успел приметить чуть поодаль, за единственным "сидячим" столиком, с женоподобным директором омского театра.
Честно говоря, нюхнув уже чад и пыль театрального закулисья, я и сам иногда подумывал так же, не столь, правда, категорично, но тогда Маринкина размашистость меня задела: получается, занимаюсь я какой-то рутиной и безнадегой? Стал негромко убеждать Маринку в неправоте ее, уверял, что и у меня кое-какие успехи в драматургии наметились: постановки в двух театрах, как-никак, в третьем заинтересовались, дважды уже пожил на халяву в лучших Домах творчества - в Ялте и Пицунде, пьесы там писал. Чем плохо-то? А плюс к этому за последние годы, кроме столицы, еще в добром десятке городов за казенный счет побывал, на "драматургические шабаши" вызываем. В прошлом году, к примеру, Ярославль и Ростов Великий благодаря этому повидал… Ну, а Саша Аристов, драматург наш плодовитый, в Штаты недавно слетал на международный "драматургический шабаш". Может, и я когда сподоблюсь…
Все это вполголоса начал говорить, чтобы никто из театральной братии не услыхал, да разгорячился от вдохновенно выдуманных мной перспектив, довольно громко уже Овидия процитировал: "Пользы театр не дает, но прибылен он для поэта…"
И в этот момент увидал я боковым зрением, что мимо нашего "стоячего" столика проплывает всемогущая белогривая Патронесса.
- О-очень интересное мнение!.. - произнесла она вовсе негромко, но в ушах моих ее слова громыхнули с раскатами. И проплыла мимо, обдав холодом, как айсберг.
Наверно, в тот момент лицо мое достигло как раз айсберговой белизны - Маринка изумленно вытаращила на меня свои болотного цвета глаза:
- Ты чего, Костя?.. А эта мымра - кто?
Названная мымрой театральная львица хотела было обернуться, но только выше и горделивей вскинула голову, как Ермолова кисти Серова, и вышла из театрального буфета. Две плексигласовые створки дверей сомкнулись за ней, как прозрачные льдины, обрезав бесплотную нить моих иллюзий…
Я молча дожевал пирожное, ставшее вдруг вовсе не сладким. Взгляд при этом упирал в фальшивый мрамор столика, чтобы, не дай Бог, с досадой и злом не зыркнуть на Марину. А та виновато и сочувственно погладила меня по плечу:
- Ничего, Костя, перемелется… Ты уж прости меня, сороку!.. Ладно, отсюда я немедленно линяю, чтобы еще тебе не навредить. С Жоркой Бердянским ты встретишься ближе к ночи, а я сюда за тобой приеду к восемнадцати ноль-ноль. Нам наговориться надо успеть да и полечить тебя следует… Ну, пока! Я ведь теперь такая домоседка стала, Дашутке-то всего восемь месяцев, но и с тобой общнуться невтерпеж!..
Маринка унеслась, запретив ее провожать. А мне в бок ткнул толстым пальцем подошедший Афоня.
- Твоя птаха?.. Дает! С утра прилетела!
Я поглядел в его масляные глазки и процедил:
- Ну и достали же вы меня… Все!
Маринка убежала, унося подаренную мной книжку стихов - совсем недавно она у меня в Москве вышла. Рядом со своим портретом я торопливо и коряво надписал:
Хотя весной повеяло
Еще едва-едва,
Маринушка Полевьева,
Я рад, что ты жива.
Этот экспромт Маринке очень понравился - залепила мне при всех, когда еще в буфете были, поцелуй в щеку. А вот книжка, подумал я, вряд ли поглянется - слишком уж мы с ней разные: у меня больше земного, у нее - небесного. Интересно, поймет ли она, что это ей посвящены строки в новом моем сборнике:
"Витая в сияющей выси,
Ты все же к земле приглядись:
Там тоже - бессонные мысли,
Там тоже - бездонная высь…"
А еще думал, что если книжка не понравится - так Маринка запросто и не придет ко мне вечером. Она такая!
Это волновало и тревожило меня куда больше, чем публичный разнос моей пьесы, в неизбежности которого я уже не сомневался…
Вот после разноса как раз мрачно и нервно поджидал я Маринку в театральном сквере. "Драматургический шабаш" еще вовсю продолжался, а я ушел. Видел, что из автобуса она вышла не одна - с высоченным типом, в котором не сразу узнал я заматеревшего Мишу Резунова.
"Так мы не договаривались!.."
Меня они не видели. О чем-то говорили горячо и, похоже, сердито. Потом Резунов махнул рукой и, не оборачиваясь, зашагал по проспекту, прямой, как рейсфедер.
Маринка, вся поникнув, глядела ему вслед. Минут пять, не меньше, он уж и из виду пропал… Потом резко повернулась и пошла к театру.
Я не стал скрывать, что оказался невольным свидетелем этой сцены.
- Черт с ним! - сказала Маринка, смахивая рукой слезинки с ресниц. - Трагик провинциальный!.. Пойдем, Костя, гулять. Просто побродим…
- Для прогулок еще дубарно, не май месяц, - ответил я, и впрямь поеживаясь: холод внутри оставался еще после недавнего разноса, да и не утихающая метель давала себя знать. - Поехали лучше ко мне в номер, по дороге я бутылочку куплю.
- Терпеть не могу свиданки в гостиницах! - поморщилась Маринка. - Бр-р! Горничные насквозь взглядом просвечивают!
"Стало быть, опыт есть…" - мрачно отметил я про себя, а вслух спросил:
- Так ты где меня лечить собираешься? В чужом подъезде?
У Маринки взгляд, как у горничной, - насквозь.
- Догадываюсь я, какого ты "лечения" ждешь!.. - хмыкнула не сердито, насмешливо. - Угомонись, Костя, слишком уж давно мы не виделись…
- Да можем просто посидеть с винишком, поболтать, стихи почитать… - пробормотал я, уличенный. - У Жорки-то, наверно, толпа, как всегда, соберется, интима не будет…
- А тебя, значит, на интим растащило! - хмыкнула опять Маринка. - Ладно, книжку я твою прочитала, прямо скажу: не хило… Черт с тобой! Бери пузырь, и погнали в гостиницу! Не в подъезде же, правда, лечить… А вот на интим вожделенный особо не надейся, вряд ли… - невесело глянула в ту сторону, куда удалился Миша Резунов, тряхнула каштановой челкой и еще раз повторила. - Вряд ли…
Мрачность моя схлынула, чуть было не возликовал даже, но не только из-за того, что своим "вряд ли" Маринка заронила в меня искорку надежды - из-за другого больше: ее скупой отзыв о книжке моей важней для меня велеречивых похвал.
Вот только купить бутылочку оказалось делом невозможным. В большинстве магазинов никакой алкогольной продукции уже не было. В одном - продавали портвейн "три семерки", но у входа бурлила такая толпа реброломная, пробиться через которую и Самсону-назорею, даже с помощью челюсти ослиной, было бы не под силу. В другом - очередь была меньше, но вино продавали лишь в обмен на пустую стеклотару… Как только над народом при "антиалкогольном указе" изгаляться не придумают! Не бутылки же нам по улицам собирать. Да и нет их - профессиональные собиратели скоро переведутся…
- Слушай, а цыгане у вас водку не продают? - спросил Маринку.
- На окраине где-то… Толком не знаю…
Вот и вызверился тогда:
- Да пропади она пропадом, "перестройка" такая идиотская!..
Маринка хлопнула меня по плечу.
- А ну, не кипятись!.. И о политике больше ни слова - договорились? Осточертело!.. Пить я, честно говоря, и не собиралась - мне же Дашутку грудью кормить. И в гостиницу давай не пойдем, не хочу, просто погуляем…
- Да мы уж километра два нагуляли, - буркнул я недовольно.
- А ты от меня и десятью не отделаешься. Соскучилась!..
И злиться на нее я больше не мог.
Пошли "просто гулять". Метелица утихла наконец, с неба, смурно вечереющего, сыпался мелкий снежок. Толчея на улицах рассосалась, да и ушли мы от центра в сторону Иртыша.
Маринка расспрашивала меня обо всех знакомых, кто чем живет, что пишет, особенно интересовалась Вовкой Антухом, хотя раньше частенько сцеплялась с ним. О себе говорила мало: вот, ни в науке, дескать, ни в поэзии ничего не добилась, зато дочка - от любимого!.. Обмолвилась, что есть возможность в Америку от "российского бардака" уехать - родня там объявилась, и не очень уж дальняя. "Уже бы уехала, да больно страшно… Нет, просто больно…"
- Погоди, мы и здесь прорвемся! - заверял я ее с не очень-то свойственным мне оптимизмом. Не так давно меня избрали руководить областной писательской организацией, и я успел уже развить кипучую деятельность: издательско-производственный кооператив "Образ" сколотил под "крышей" писательской, дающей, кстати, налоговые послабления, составил даже "тематический план изданий" - на бумаге-то классно все получилось! - сам в бизнесе мало чего понимая, подтянул в единомышленники людей, по их заверениям, опытных, знающих. Вот этим-то и козырял нередко, думая, что всякий должен оценить мою хватку; однако и сам понимал, что все мои "наработки" могут рухнуть в один момент, как карточный домик, потому что живем мы в это странное время, в этой странной непредсказуемой стране…
Вот и Маринка вздохнула:
- Молодец ты, Костя, все-таки. Лишь бы Фортуна задом не повернулась…
Сумерки, сполна набрякнув, настраивали нас на сентиментальный лад. Я уже не жалел, что не поехали мы в гостиницу. Приятно было идти с Маринкой по чужому городу, который все более становился не чуждым, после того как она показывала школу, где училась, скверик, в котором целовалась впервые…
- С Мишкой? - спросил я.
- Да нет! Тогда я его еще не знала.
А на мои расспросы о Резунове отвечала без охоты и кратко: он, оказывается, теперь тоже экстрасенсом заделался, открыл частное малое предприятие "Целитель", стихов давно не пишет, нервный такой стал…
- Ну и дурак, ведь знает, как я его люблю!..
В этой сентиментальной прогулке мы так заболтались, что опоздали на намеченную возле театра встречу с Жорой Бердянским. Он прождал с полчаса, потом проник в театр через "служебный вход", назвавшись местным начинающим драматургом, нашел зальчик, где затянувшийся "драматургический шабаш" завершал обсуждение свежепрочитанной пьесы, наметанным глазом "вычислил" Патронессу (ах, этот не знающий преград Жора!) и вежливо спросил у нее, не знает ли она, где я…
Разгневанная моим беспардонным отсутствием Патронесса выдала ему нечто такое, что Жора постеснялся мне передать. Мы столкнулись, когда он пулей вылетал из "служебного входа".
- А! Нашлись!.. - радостно заорал он, такой же кучеряво-гривастый, как и раньше, разве что еще более лохматый и заполошный после стычки с Патронессой.
Теплая волна ударила меня изнутри: вот здорово, замечательно, обалденно просто, что мы все-таки нашлись в этом полуторамиллионном городе, такие разные и такие родные!
Жора, не теряя времени, повел нас к Анатолию Сорокину, фанатичному, по его словам, любителю поэзии, собирающему регулярно (а чаще стихийно) в своей квартире омскую богему.
Услыхав фамилию историка, я сразу вспомнил, что этот старый сибирский город знаменит не только тем, что когда-то томился здесь в остроге Федор Михайлович Достоевский, не только тем, что творил здесь и дебоширил мой любимый поэт Павел Васильев, убитый чекистами да так и не оцененный пока по-настоящему, не только тем, что грезил здесь "воздушными фрегатами" последний романтик советской поэзии Леонид Мартынов, но и тем еще, что жил здесь когда-то и закатывал свои некогда знаменитые "тридцать три скандала Колчаку" нелепейший Антон Сорокин, именовавший себя "королем сибирских писателей".