Воины вернулись скоро. Недалеко стоял московский город Любутск.
Олег уже успел помыться и почистился.
– Любутск? Да там Ценский погост.
– То и любо!
Ой, не любо то было Олегу. Хорошо б так постоять, чтоб никто не сведал о том постое. А на погосте причт да и княжие Дмитриевы люди. Как он им станет в глаза смотреть: вот он, скажут, явился к нашему князю под крыло, без нас не обошелся!
– В слободе видали, нашего народу не мало сошлось. А на погосте, сказывали, боярынь видать – не твоя ль там княгиня?
– Княгиня к Перевитску подалась.
– А в той стороне зарева ж.
– Ну, гляНем. Снова тронулись в путь. Сведав о Дмитрии, княжич Федор на белом коне без седла вымчался встречать отца. Юноше и в беде – бодрость и радость.
Радость – что новые места впереди; бодрость – что надо спешить и опасаться.
– Матушка, отче, растряслась. Легла, отдыхает. Об тебе плакала, теперь небось с колокольни сюда глядит. А казну довезли. Там один двоих татар с собой приволок. Ну и здоров – еще не видал такого! По-грецки со мной говорил. Ему щеку Мамай пробил, а он татарского князя схватил и уволок с собой.
Так они переехали реку Цну, и на въезде их встретила Евфросинья.
– Поп со звоном хотел тебя встречать. Да я отговорила: не от радости, говорю, едешь сюды, а с великого горя.
– Золотые слова, касатка.
– Устал?
– Не больно.
– Да мне видней.
Поп их встретил с крестом, и они пошли в церковь и отслужили молебен – возблагодарили за спасение жизни своей.
Олег приложился к кресту и будто очнулся:
– Отче, теперь помолись о убиенных воинах и людях Рязани.
Они постояли молча, пока поп облачался в алтаре из светлых риз в черные. Когда дьячок принес им свечи, Олег обернулся и увидел, что церковь полна людьми. С краю стоял один в цветном татарском кафтане, рыжий, с татарской кривой саблей у бедра. Пристальные глаза строго разглядывали Олега, и Олег быстро отвернулся: "Откуда татарин?"
Он больше не оборачивался туда, смотрел, как теплилась в его руке свеча, смотрел, как теплилась свеча в тонких пальцах Федора, слушал, как горестно выкликал причт, словно заклинание, заунывные стихи панихиды. Но плечо ныло, как под тяжестью, под взглядом этого рыжего человека, одетого в татарский кафтан.
Так Олег и не взглянул в тот угол. Он прошел, глядя в пол, мимо расступившихся людей. Позади него вышла Евфросинья, ведя за плечо Федора.
Но и снаружи стояли люди – каждому хотелось взглянуть на беглого Рязанского князя. Даже на могилы стали, чтоб увидеть, как он пройдет, сколь ныне скорбен этот прославленный князь.
В поповых хоромах им отвели тихую горницу. Попадья им наварила обед.
– Поешь! – упрашивала Евфросинья Олега.
– Не неволь.
Они остались вдвоем. Евфросинья подсела к нему.
– Что ж теперь будет?
– Осень. Сошный оклад еще не собран. Соберем – опять соберемся с силами.
– Да с кого ж оклад собирать?
– Найдутся.
– Бежали сюды, куда ни глянь – дымы да зарева.
– Справимся. Не первый раз.
– То-то: не первый.
– А что?
– А то – Дмитрия жечь не решились. Он не один. Не решились бы и Рязань жечь, будь ты с Дмитрием.
– Супротив собак волка в помощь не кличут.
– Это что ж – он басурман, что ль?
Олег смолчал, только подумал: "Дмитрия жечь не решились!" – и стиснул пальцы. Но Евфросинья не уступала:
– Выходит, виноват медведь, что корову съел; виновата и корова, что в лес зашла.
– Никуда Рязань не зашла. На своем месте стоит.
– То-то, что не стоит.
Не верится, что тишина и безлюдие ныне там, где шумели вокруг люди, пели женщины и плакали дети.
– Поди, принеси испить. Не пускай никого.
– А ты б лег. – Посижу.
В который уж раз она его в эту сторону клонит. Москвитянка! Нет тут Софрония, этот бы тоже стал твердить. Где Софроний?
"Вернусь, сведаю!"
Ведь впереди снова Рязань! К чему унывать! Он еще станет на ноги!
Евфросинья, вернувшись, увидела посветлевшее лицо мужа. Он попросил поесть.
Утром он вышел на погост, ожидая вестей Федор пошел с ним вместе.
Позади церкви, опускаясь к реке, зеленело кладбище, утыканное широкими крестами. Многие из крестов, расписанные желтыми и красными узорами, стояли нарядные, как бояре. По валу росли раскидистые старые ветлы, уже обдутые осенними ветрами. Вокруг валялись их хрупкие ветки, обломанные непогодой. И от иных тянулись в землю белые корни, а вверх поднимались нежные стебельки ростков. Так и народ рязанский, сорванный с высоких вершин, снова укоренится и поднимется.
Внизу текла заросшая лозняком привольная, тихая Цна. Стлались обмороженные луга, и лугами мчался в алом кожухе всадник вдаль, к Москве.
Олег смотрел, как, обогнув кладбище, Цна мирно втекает в широкое голубое течение Оки. Он поднял веточку ветлы и, разламывая ее в пальцах, пошел к церкви. У ограды встретил попа.
Поп еще издали благословлял князя и кланялся ласково.
– Вот, отче, – сказал Олег, – ракиту ветер сломил. Где ни падает, ростки дает, не гибнет. Таковы и мы.
– Древо сие у нас ветлой именуется. Негибко оно, потому и ломится.
И снова, отводя в сторону ласковые глаза, благословил князя.
Олег никогда не узнал, что всадник, мчавшийся по лугам к Москве, вез от попа письмо к Дмитрию, и поп в том письме писал:
"Рязанцы люди суровые, свирепые, высокоумные, гордые, чаятельные, вознесшись умом и возгордившись величием, помыслили в высокоумии своем, полуумные людища, как чудища. И господь низложил гордых: в злой сече рязанцы пали аки снопы, аки свиньи закланы быша, а сам князь Олег едва спасся бегством с небольшою дружиной и семейством. Ныне на твоем, государь, погосте, что на Цне-реке, в моем худом домишке таятся: тако разумеют, что отныне от супостата единственно твоя земля твердо стоит".
Федор потянул за рукав Олега:
– Вон, отче, который двоих татар полонил!
Олег увидел высокого бледного человека с черной курчавой бородой, со щекой, залепленной зеленой жвачкой.
– Кто ты, человек?
Кирилл поклонился князю.
– За Рязань пострадал, княже.
– Сам-то рязан ли?
– Пришел было, да не судил бог рязаном стать.
– Отколь?
– С Москвы.
– А чего?
– Мало ль к тебе с Москвы сходят.
– И ты с тем же?
– И я.
– Он, отче, по-грецки разумеет, – встрял в разговор Федор.
– Отколь?
– Случилось в Цареграде жить.
– С чем?
– Каменных дел мастером.
Олегово лицо посветлело.
– Добро. Нужен мне будешь.
– Рад бы.
– Дело-то хорошо знаешь?
– На Москве башню клал, похваляли.
– А чего ж ушел?
– Награду не вынес.
– То твое дело. Не я взыщу.
– Благодарствую, княже.
– Ставил я Рязань крепкую. Сожгли. Поставил крепче того – дубовую.
Сожгли. Пойдешь со мной, каменную станем ставить.
– Поставим, княже.
– А как же ты в лихе таком татар пленил?
– Не дивно, ежели сами в руки пали.
– Не видал таких, чтобы сами. Воины?
– Мамаевы люди. Один писец, другой ключник.
– Дивно вдвое.
– Оба русскую речь разумеют, а писец и в грецкой грамоте горазд.
– Уж не волхв ли ты?
– Не бывал.
– Ну, смотри! Я те покличу.
– Благодарствую, княже.
Когда Олег ушел в поповы хоромы, Кирилл спустился с погоста, пошел в слободу. Там все избы были густо заселены рязанскими беглецами.
На белом камне сидела девушка, глядя на запад, и тихонько выла.
Старуха, скрюченная, темная, вышла из избы и подняла к Кириллу лицо, прикрытое, словно голубиными крыльями, прядями седых волос.
– Там, баушка, дева плачет. Не слыхала, о чем?
– То, сыне, внучка. Из Курчавы она. Наши ее у татар отбили. Куда ей деться? Приклонилась ко мне. А я ей рада. Пущай живет. Все убивается.
Пойду угомоню.
Тяжело неся свое иссохшее тело, старуха пошла к одинокой внучке, и Кирилл ни спеша присоединился к ним. Он сел невдалеке, не мешаясь в тихую старушечью речь:
– Ну, полно, Вольга. Полно, Вольгушка. Оставь слез к старости. Скудна старость, коль слез не сбережешь про черный день.
Крючья черных старческих пальцев ласково сжимали круглое молодое плечо. Но бабушкин уговор лишь долил горечи. Плача, девушка приговаривала:
– Милой мой, кучерявой мой, светел ты был, как солнушко. Тверд был, как булатный меч. Стоял высок, как елочка. Над челом – шелом.
Она глотнула воздуха и зарыдала опять:
– Жили б мы, миловалися. На божий бы мы свет дивовалися. Прожили б свой век в согласии. Я б те покорялась по самый гроб. А ныне обняла тебя земля холодная, клонится над тобой сухой ковыль…
– Полно, Вольга, полно. Всех не оплачешь. Пойдем.
– Об женихе, что ль? – спросил Кирилл.
Услышав чужой мужской голос, Ольга вздрогнула и умолкла. Повернула к нему заплаканное лицо. У нее были медленные ласковые глаза.
Бабушка, утирая ей своим рукавом слезы, глянула через плечо на Кирилла:
– Да нет. Нету у ей жениха. И не было вовсе. А об ни о ком плачет.
Говорит: много на Воже-реке побитых видела. Может, говорит, и ее суженый там. Ежли б не убили, был бы с ней. "А каков он, внучка?" – спрашиваю.
"Ох, бабушка, откуда ж мне знать – каков, там разные убиты были". Вот и плачет.
Кирилл оставил их на белом камне среди полегшей вялой травы, пуще заныло сердце: "Анюта, Анюта, как прошла над тобой беда?"
Он оглянулся: старуха, крепко прижав к себе внучку, тихо раскачивалась вместе с ней, что-то вспоминая свое, о чем-то своем, о давно отжитом тоскуя. Сколько их, охваченных скорбью, ныне тихо тоскует на белых камнях Руси!
Глядя на высокий родной берег Оки, о многом поразмыслил Олег за эти дни в Любутске.
Он позвал Кирилла и много говорил с ним о вратах Царьграда. И Кирилл рассказал, как в густую зелень вонзаются белые стены строений – хором и храмов, как высятся белые башни над густой синевой Босфора, как лежат округлые купола под густой синевой неба.
– Предивен и светел град царя Константина. Руки зодчих искусны, и вымысл их хитер.
– Ежели искусен, помоги, поставим Византию над Окой. Будет и у нас град светел и неприступен. Превыше Москвы.
– Руки мои тебе, княже. Превыше ордынского Сарая встанет твой русский город.
– А кто они, твои полоняники?
И Кирилл рассказал, как взял Бернабу и как целую ночь, в глухом овраге, таясь от татар, проговорил с ним по-гречески; как рад был вспомянуть тот язык и как Бернаба читал по памяти Омара, когда волки кружили вокруг их осеки, шурша палыми листьями.
– Вечером приведи. Погляжу его, – велел Олег. – Слушаю, княже.
И Кирилл вечером поставил Бернабу перед Рязанским князем.
В зеленом небе сияли ранние звезды, по низу неба плыли черные облака, и у самых вершин леса небо чуть отливало румяным сиянием холодной зари.
Сперва Олег спрашивал по-русски о том, что хорошо знал: о славных деяниях Македонянина Александра, и Бернаба пересказал по-гречески, как убит был нечестивый царь Дарий.
Олег спросил:
– А что мнишь ты о премудрости Аристотеля?
Бернаба растерялся: не столь был учен, чтобы вникать в сие, но схитрил:
– Аристотелева премудрость с христианским верованием несовместна.
– Не вся! – возразил Олег. – Да, не вся! – сдался Бернаба.
Олег заметил быстрый ум у Бернабы и привычку протяжно говорить греческие слова, словно, быстро сообразив, он медлит высказать мысль, затаивает ее. Это не понравилось Олегу: лукав!
Он спросил у Кирилла:
– Может, продашь?
– Что? – не домекнул Кирилл.
– А сего фряга.
– Бернабу-то? Воля твоя, княже, – облегченно ответил Кирилл, – к чему мне раб, какая в нем корысть, только на прокорм разоряться.
Перед Бернабой вскрылась новая даль: вот она, его судьба – этот черноволосый седеющий русский князь с недобрым, прозорливым взглядом.
Размышляет над Аристотелем, мечтает о Византии. Не роднее ли он ему, чем малорослый, кривоногий и жадный хан, от которого всегда пахнет кислым молоком и овчиной? Хан – азиат, а этот сидит, как герцог, и небрежно припоминает эллинские стихи. Но чтобы этому угодить, мало знать Омара Хайяма, надо самому думать и уметь говорить. О!
Он наклонился к уху Кирилла:
– Продай, господине, пригожусь.
– Зачем?
– Пригожусь.
– Чем?
– Около Олега-то?
– Около-то – чем?
– Отслужу тебе вдосталь.
– Подумаю, – схитрил Кирилл.
О Мамае Бернаба рассказал Олегу таинственно, но охотно. Лишь когда заговорил он о татарском воинстве, отказавшемся идти на Москву, Олег быстро прервал Бернабу и отпустил его.
Наконец пришли вести: татары ушли, оставляя позади дымящиеся головни да изуродованные трупы. Можно было вернуться на пепелище, куда уже начали стекаться уцелевшие воины да отсидевшие в лесах рязане.
Глава 28
ОГОРОД
Еще затемно перешли броды и тронулись по Рязанской земле.
Встречались раненые, погорельцы. Подъезжали воины, искавшие своего князя.
На погостах выходили попы с крестами, и князь сходил с коня, чтобы отстоять панихиду, оборотясь лицом к обуглившимся грудам церквей. Медленно приближалась Рязань.
И с каждым шагом страшней казалось взглянуть на нее.
Когда лишь холм остался между князем и пепелищем, ни у кого не стало сил смотреть на Олега.
Тогда он рванул узду, приподнялся в стременах и поскакал на холм.
Только Федор поскакал за ним следом.
Вот она!
Перед ним открылись родные холмы, где еще дымились уголья, чернели останки стен, а с высоких валов, словно кто-то облил их варом, стекли и застыли черные ожоги земли.
Виднелись люди, роющиеся в золе, бродящие среди смрада. Слышались женские плачи, как на кладбище.
Не оглядываясь, Олег поскакал к переправе через Трубеж.
Его встретили и окружили десятки людей, и не клики, а плач стоял вокруг князя – народ оплакивал свою оскорбленную землю, глядя на слезы, текшие по Олегову лицу.
Когда он въехал на место, где недавно еще высился великокняжеский терем, сказал:
– Не впервой, братие. Много лилось тут русской крови и наших слез. Не плачьте, не убивайтесь. Руки наши при нас, а топоры в пламени не сгорают.
Поставим град крепче и краше прежнего. Была б сила, а силу сберем.
Приказал рыть землянки. Разослал гонцов разведывать уцелевшие волости, с наказом данщикам немедля везти хлеб в сожженные города.
Кирилл шел, перешагивая через обгорелые бревна. Невдалеке от княжого двора, у развалившейся башни, он приметил бревна, сникшие вниз: там был либо тайник, либо медуша.
Ему почудилось, что в этом пустынном, безлюдном углу словно кто-то мучительно дышит либо скребется. Он наклонился и с трудом раздвинул опаленные балки. Чья-то женская рука тронула балку снизу. Тогда Кирилл уперся плечом и сдвинул дуб в сторону. Понадобилась немалая сила, чтоб своротить эту тяжесть с места.
Простоволосое, черное от засохшей крови женское лицо высунулось из тьмы и, ослепленное светом, поникло. Кирилл выволок женщину наверх. Тихо положил ее наземь: в ее волосах, в ее широких Коренастых плечах ему опять почудилась Анюта. Но эта была суше, лицо ее со сжатым ртом – строже.
– Овдотьица! – окликнул Кирилл, вспомнив женщину на башне. Но она лишь вздохнула, все еще не решаясь раскрыть глаза.
– Больно, Овдотьица?
И понял – то рана клонит ее к земле, долго лежала она в тайнике, заваленная рухнувшей башней. Вот отлежится и встанет; только б молоком напоить, а где молока взять?
Он долго тер ей холодные руки, пока не пришел на его зов старик знахарь. Знахарь развязал мешочек, всунутый за пояс, достал зелье и наложил его на две глубокие раны.
– Женка, что ль?
– Обнадежь!
– Кости целы. А были бы кости – мясо нарастет. Не печалуйся, сыне.
– Спасибо.
Кирилл отдал ее подошедшим женщинам, а сам опять пошел, шагая через тех, которым никакие зелья уже не помогут встать.
Он вышел за город. Ока уходила вдаль, повертывала в леса, а за нею лежали луга спокойным, мирным простором, словно не было никогда ни шума битв, ни набата, ни грохота падающих стен.
Он сошел вниз и пошел в Затынную слободу.
Здесь кое-где уцелели дома, валялся побитый скарб на дворах и у порогов. Лохматая собака, прикованная цепью к воротам, запрокинулась, пробитая черной стрелой.
Кирилл толкнул калитку и вошел на Анютин двор. Видно, дом загорался, но ветер ли дул навстречу, пламень ли устал полыхать – не догорел.
Обнажился обширный подвал, полный просторных пустых кадей.
На потоптанных грядах еще продолжали набухать кочаны капусты, широко раскинув холодные нижние листья. Капуста росла, а холить ее уже стало некому.
Кирилл рассматривал рыхлую землю, запечатлевшую толчею борьбы: следы конских копыт вперемежку с отпечатками мужских подошв и женских босых ног. И в земле вдруг мелькнула, как капля крови, ягодка спелой рябины.
Он оглянулся: нигде рябиновых кустов не видать. Он потянул ягодку, и за нею следом из земли вытянулась нитка красных глиняных бус.
Вот все, что в этой земле, от нее осталось!
Где она – лежит ли распластанная на Рязанской земле, идет ли в далекую неволю, вслед за татарским седлом?
Он стоял, лелея на ладони остывшие рябинки бус.
Он долго бродил один среди поломанных кочанов и помятых гряд. Зашел в обвалившиеся сени. Под сенью их, может быть, она вспоминала о нем?
Хотя бы лоскуток от ее одежды…
Он насторожился: на раскрытом чердаке послышался шорох. Мгновенно он поднялся туда. Но это лишь ветер пошевелил листвой, когда-то насыпанной там для тепла.
Словно ожидая чего-то, он медлил. Но обошел все – нигде ни следа.
Нехотя пошел обратно в город.
Когда перелез через вал, меж груд золы мелькнула белая рубаха.
– Эй!
Никто не откликнулся. Увидел: мальчонка лет десяти, белокурый, бледный до синевы, хватаясь тонкими пальцами за скользкие чураки, карабкался от него прочь. Одним прыжком Кирилл его догнал и взял за плечи:
– Ну, куда ж ты?
И тотчас пригнулся от боли: острые зубы до крови вонзились в руку.
Кирилл тихо, но решительно высвободился.
– Чего ж ты? Я те не съем!
И погладил маленькое лицо.
Дичась, мальчик долго не откликался, но Кирилл чувствовал, как под его ладонями понемногу успокаивается и ручнеет этот светлый зверек.
Он взял его за руку и повел с собой.
Уже Клим смастерил шалаш, и Бернаба наволок туда еловых ветвей и хлама.
– Нет! – воспротивился Кирилл. – Будем жить в огородниках. Там цельные избы есть, да и мертвечиной помене смердеть будет. Толикое множество трупьев скоро не захоронить.
Все еще жила в нем надежда… И она увела его в пустынную слободу, на огороды. Они облюбовали избу, небольшую и складную. Затопили печь.