Ломоносов: поступь Титана - Михаил Попов 18 стр.


Тут раздается стук. В двери кабинета спиной вперед втягивается Матренка. Она тащит просторный поднос, а подсобляет ей с другого краю еще одна девчушка, тоже годков десяти.

- Олё-ёна, - тянется при ее появлении Пятухин, к вящей радости Михайлы Васильевича признавший его доченьку. Года три уж не виделись, а признал. А с другой стороны, и не мудрено. Мотря в тятину родову - кряжистая да конопатенькая, как Василий Дорофеевич, покойничек. А Еленушка беленькая, рослая, вся в Михайлову матушку, которую Пятухин знавал в юности и по детской памяти любовался-заглядывался - в честь нее, бабушки, и названа внучка, дабы сберечь память да тем продлить укороченный век - Царство Небесное! - Елены свет Ивановны, в девичестве Сивковой.

Мотря в пестрядинном сарафанце да в белой домотканой рубахе, чуть пронизанной алыми нитями, - облачение простое, деревенское. А Еленушка - барышня, на ней изумрудного цвета капорок с широкими розовыми лентами и бордовое тафтяное платье, шитое на господский манер, что как будто бы делает ее старше. Но это только на погляд. Нравом - это тотчас становится видно - она еще дитя, даром что подросла. Чуть застенчиво позыркивая на гостя, Ленушка ластится к батюшке. А Михайла Васильевич прямо-таки расцветает, лицо его озаряет широченная улыбка. Единственное дитя, единственно любимое - как тут не приголубить! И по щечке погладит, и ленточку оправит, и ягодкой угостит, что привез в туесах Федор Иванович.

- Ha-ко, солнышко мое, - тянется он с ложечкой. - Вот морошецка, - играясь, цокает языком и отправляет в розовенький, доверчиво подставленный рогок янтарную ягоду. - Вот еще… И вот… Что такое? - Личико дочурки кислится - это лукавый папенька подсунул не то клюквицу, не то брусницу. - Ну-ну, - хмыкая, оправдывается он и снова потчует ненаглядное чадо сладостной морошиной.

Обласканная папенькой, довольная-предовольная, дочурка срывается из-под тятиной руки и несется по кабинету. Она ровно весенний ветерок. То глобус повернет на оси, то дунет на гусиные перья, то к мелкоскопу глазком прильнет, то - к ночезрительной трубе. И Матреша, подхваченная этим вихорьком, устремляется за нею. Так и бегают друг за дружкой, на миг останавливаясь подле диковинных приборов - электрических громовых машин, астролябий, телескопов, - и опять, подхваченные неугомонным духом, летят из конца в конец просторного кабинета. А Ломоносову и любо: эко щебету да гвалту в чертогах учености! Напустить бы такого в Академию. Это он роняет вслух, делясь с гостем невероятной картиной, и оглушительно всхохатывает, представляя постные физиономии профессоров.

В стремительном порыве у Еленки развязываются ленты, а вот уже и капор падает на пол. Да не сама ли и скинула его, проказница? Ну конечно же сама. Это понадобилось для того, чтобы вставить в туго схваченные волосы струсовое перо из папенькиной коллекции. Вон как славно оно расцветило ее ветреную головку! А может быть, папагальничает, вышучивает кого-то? Мало ли нынче в перьях ходит всякого праздного люда - и не токмо дам, но и придворных вертопрахов. Ну конечно же передразнивает! И для пущей схожести подносит к глазу огромную линзу, изображая не то селадона, не то бонвивана. Заглянув в ее увеличенный зрак, Мотря с деланным ужасом летит прочь. А довольнехонькая Еленка заливается колокольчиком.

Михайла Васильевич и Федор Иванович обмениваются взглядами. Глаза у обоих влажны. До чего же любо глядеть на детишек, коли они здоровы да веселы!

Тут в кабинет, верно, не дождавшись посыльных и заслышав издалека смех, входит Лизавета Андреевна. На ней чепец, строгое буднее платье. Федора Пятухина хозяйка уже видела - именно она и направила его сюда. "Явится земляк - немедля ко мне!" - наставляет муж, а она не смеет его ослушаться, хотя, разумеется, одобряет не всегда, как сейчас: во-первых, пост, во-вторых, Михайла Васильевич после болезни. Но сказать эго вслух у нее духу не хватает. А потому порицание свое переводит на расшалившихся девиц. Те при появлении Лизаветы Андреевны мигом умолкают. Мотря бочком-бочком - к двери, а Еленка - за батюшкино кресло.

- Лизанька, - тянет руки к жене Ломоносов. Он настроен благодушно и хочет, чтобы и окружающие сегодня радовались. - Послушай, радость моя, какими новостями потчует меня Федор Иванович. Оказывается, на Курострове родилась тройня. В аккурат у наших соседей. Каково!

Из рассказов земляка Михайла Васильевич выбрал то, что наверняка может заинтересовать женщину. И не прогадал. У Лизаветы Андреевны ширятся глаза: неужели?

- Так-так, - кивает Пятухин.

- Да-да, - вторит Михайла Васильевич.

Притянув Лизавету Андреевну за руку, он усаживает ее за стол и, мигнув до того Мотре, что тенью колышется в притворе, наливает в поставленный той покал, также своеделанный на Рудицкой мануфактуре, светлой яблочной настоечки. Это почти сидр - тот легкий хмельной напиток, которым двадцать лет назад студиозус Михель и юная Лизхен угощались в горах под Марбургом. Лицо Лизаветы Андреевны, уже заметно огрузневшей сорокалетней женщины, преображается и слегка окрашивается яблочным румянцем. Это не ускользает от глаз Федора Ивановича. С лица Лизаветы Андреевны он переводит взгляд на Михайлу Васильевича и одобрительно-ласково кивает. А тут и Ленушка выкуркивает из-за кресла. Потихоньку перебравшись под папенькину руку, уже как ни в чем не бывало потягивается и к маменьке, а та и не строжит уже. А следом и Мотря дожидается своей минутки. Ловко поводя съемцами, она обирает со свечей нагар и тем заслуживает благосклонный кивок Лизаветы Андреевны.

Так они и сидят, земляки да сродники, коротая за разговорами декабрьский вечер, который тает, ровно восковая свеча в шандале. Еленка маленько ерзает. Разговоры взрослых ее утомляют. Ей бы батюшкины бухтинки, как он называет свои истории, - про кота-баюна, про перекатный жемчуг, что он, бывало, смекал на Двине, про говорящую щуку, с которой знался-ведался, про море-океан, по которому хаживал под парусами, про рыбу-кит, на которой стоит цельна деревня… Однако перебивать старших не положено. И она помалкивает. Мало-помалу глаза девчушки начинают соловеть. Завидя это, Лизавета Андреевна поднимается. Ленушка, встрепенувшись, пытается противиться. Но у маменьки правило: мужчинам долго докучать нельзя, когда они сходятся для разговора.

Когда супруга с девчурками затворяет за собой двери, Михайла Васильевич погружается в тихую задумчивость. Федор Иванович ему не мешает.

- Вот, Феденька, - роняет наконец Ломоносов, - токмо дома и отхожу. Нигде спокою нету, - в его голосе слышны двинские попевки, - ни в присутствии, ни во дворце. Токмо дома. Дочурка щебечет да юркает, ровно птичушка. Женка потчует да обихаживает. Душой тут обмякаю. И работается славно, особливо летом, когда ноги не ломит. Сяду, бывает, в саду да и работаю себе, покуль сон не одолит…

Новая пауза тянется недолго.

- А там… - Ломоносов неприязненно машет рукой, - даже в праздники. Вот давеча доставили с фельдъегерем приглашение. Изволь, говорят, господин профессор, на новогодний машкерад. Придется ехать. Но ведал бы ты, Феденька, до чего неохота.

- Дак откажись, - пряча в бороде простодушно-пьяноватую улыбку, ласково советует Пятухин. - Хвораю, дескать…

- Было уже, милый. Отказывался. А намедни и впрямь болел. По осени опять обезножел - десять ден провалялся не подымаясь. Боле нельзя лукавствовать. Придется быть. Сама государыня велит.

- Эко! - круглит глаза Пятухин, - Лизавета Петровна?

Поминание Петрова имени для Михайлы Васильевича ровно искра из-под толщи пепла. Взнялась, мелькнула, да тут же и сгасла, а по очам мазнуло едучим дымом. Много надежд возлагал Михайла Васильевич на Петрову дщерь, и главное - одолеть засилье немчуры и установить в Академии росские порядки, но мало, ох как мало чего исполнилось. А сейчас уже и поздно: государыня ослабла, одрябнув и душой, и телесностью, ипохондрией мается. Одна забота теперь у придворных - взбодрить императрицу. Вот и устраивают, что ни месяц, фойерверки да иллюминации.

- С границы доносят, что зарядов не хватает, - задумчиво роняет Ломоносов. - Нечем Фридриха крыть, оттого, дескать, и баталия затягивается, а тут пороховое зелье не меря жгут. Не понимаю!

Свеча тает. Тает время. Когда же наступит та "возлюбленная тишина", о которой он твердит едва не в каждой оде? Тишина в мире, тишина в Росской державе, покой и здравый рассудок в обществе. Али не дождаться того часа?

18

Поздняя осень. Нева еще не встала. Балтийский ветер да морской прилив гоняют туда-сюда ледяное сало.

Карета Ломоносова, украшенная гербом-монограммой, не шибко видная на погляд, пересекает наплавной обледенелый мост и вкатывается на Васильевский остров. Кучер, одетый в просторный зипун с накинутым на голову башлыком, приворачивает к порталу Академии. Однако Михайла Васильевич, потянувшись через переднее оконце, торкает его в спину: дале, Сенька.

Экипаж катит вдоль Большой Невы, взбивая жидястую снежную пахту. Таскаться даже на колесах по экой грязи - последнее дело, да того требует долг, а еще пуще - собственная совесть.

Брызги из-под копыт рысачка секут по боковым оконцам, замутняя обзор. Михайла Васильевич трет стекло полою епанчи, да тщетно - видимости не прибавляется. Впрочем, в этих местах ему и без того все ведомо. Линии Васильевского острова вытянуты в струну, просматриваясь от начала до конца, то бишь до Малой Невки. Как Государь повелел, так они и застыли, ровно баталионы на плацу.

А вот и Вторая линия, особо ему памятная. Здесь в середине жилой шпалеры располагается Боновский дом - обиталище академических служащих. В нем 8 июня 1741 года он, вернувшись из Германии, получил в свое распоряжение две каморки. Здесь он жил, подчас не имея полушки на кусок хлеба, как это было в первые годы учебы на Москве. Здесь он маялся от тоски и беспросветности, в которые его загнали Шумахер и его приспешники, здесь, что греха таить, он ударялся в куликанье. Сюда, когда он был уже выпущен из каземата, но находился еще под домашним арестом, в октябре 1743 года приехала его Лиза…

За давними памятями карета миновала череду линий. А вот и Пятнадцатая…

- Стой! - велит Ломоносов вознице.

Крайний дом, стоящий торцом к набережной, - это академические Университет и Гимназия. Указом президента Академии Кирилы Григорьевича Разумовского эти заведения отданы на попечение академика Ломоносова. Свое заведование Михайла Васильевич посещает по регламенту. Но сегодня он решает навестить школяров и штудентов безо всякого оповещения.

Привратник у дверей - старый, еще Петра Алексеевича солдат - при виде могучего академика вытягивается во фрунт, да тут же, опомнившись, что не в строю, сгибается в поклоне.

- Здорово, Егорыч! - кивает Ломоносов, и встряхнув мокрую треуголку, передает ее старику.

- Здра жела, ваш бродие!

Этот из служивых - субординацию чтит. Раз коллежский советник, значит, считай, полковник, потому и обращение должно быть соответствующее: "ваше высокоблагородие". Лицо старика, с юности привычное к бритью, сияет. На нем форменная ливрея, украшенная галунами, и широкая, каких уже не носят, поярковая шляпа с потрепанным золотистым кантом.

- Небось бомбардирская? - Ломоносов показывает на нее глазами.

- Так точно, Михал Василич! Мортирная батарея…

Привратник помогает Ломоносову снять теплую епанчу - широкий серый плащ, подбитый мехом, но при этом предупреждает, что в дому не жарко.

- Ништо, - роняет Ломоносов, - я ить груманлан, к холоду обвычный, - и, взяв с гардеробного столика трость, направляется в канцелярию.

Инспектор гимназии Семен Котельников, его, Ломоносова, в недавнем ученик, при виде Михайлы Васильевича медленно поднимается, норовя не то сказать, не то спросить что-то. Он и рад появлению учителя, но и смущен: чем же вызван столь неурочный визит? Теряясь в догадках, Котельников поспешно выходит из-за стола. Михайла Васильевич настроен вполне благодушно. Здороваясь с инспектором, он улыбается и, стуча оковкой трости, направляется к голландке. Печка едва теплится.

- Эва, - качает головой Ломоносов.

- Дров не напасешься, Михайла Васильевич, - сетует смущенный Котельников. - Мигом выдувает.

Перед столом инспектора сидит, ужав голову в плечи, белобрысый худощавый отрок. На поджатых ногах его разношенные опорки, одежка бедная, заплатанная.

- Пошто не в классах? - кивает на него Ломоносов, прижавшись спиной к печке.

- Ступай, Минаев, - велит гимназисту инспектор и, когда тот ускальзывает за дверь, поясняет: - Болезный сей отрок. На руках цыпки, по телу коросты. Скорбут донимает.

Ломоносов хмурится - ему не надо объяснять причины тех хворей, сам все изведал.

- Зябнем, Михайла Васильевич, - вздыхает Котельников, сам не ахти какой здоровый на погляд человек, о таких говорят "кожа да кости". - Крыша что решето. В классах сыро. А у иных, особливо посадских, платья гожего нет. Что летом, то и по сю пору.

Котельников, загибая пальцы, начинает перечислять гимназические да университетские беды, а Михайла Васильевич, которому и без того сие ведомо, все больше мрачнеет. Вот уже скоро год, как Университет и Гимназия отданы в его единоличное правление, он здесь главный. А деньгами, как и в самой Академии, по-прежнему распоряжается канцелярия. Он, академик Ломоносов, создает артикулы, пишет регламенты и наставления, ведая на своем опыте, как надо образовывать будущих ученых. А денег на книги, учебники и пособия ему в должной мере не выдают. Он расписывает, как надлежит облачать гимназистов и штудентов, дабы выглядели опрятно и не зябли, - тут и "шуба баранья, покрытая крашеною льняною материею", и "8 пар башмаков", "6 рубашек по 30-ти копеек", и батист "на черные фроловые галстухи", - а денег даже на половину сего в канцелярии не допросишься. Его заботит здоровье будущих русских ученых. Он на себе испытал, что значит "один алтын в день жалованья": учась в Спасских школах, покупал "на денежку хлеба и на денежку кваса", тем и жил изо дня в день, превозмогая голодуху. Потому и требует у канцелярии, дабы в Гимназии и в Университете было организовано достойное питание: "в мясные дни…три кушанья - щи, мясо и каша, а в ужин два из вышепоказанных…" Но канцелярия и тут всякий раз затягивает с оплатой. Вот сейчас, в предзимье, в самый раз закупать впрок соленья, мясо, капусту, дабы заложить все в погреба и ледники. Потом, на изломе зимы, это все подорожает, придется втридорога платить. Но канцелярия по-прежнему упорно мурыжит…

Нет денег на учебные пособия, на достойное пропитание, на форменное платье. Нет денег даже на дрова. Михайла Васильевич отступает от едва теплой печи и садится в кресло. Потому и топят, считая каждую чурку.

Котельников, смущенный суровым видом Ломоносова, на полуслове осекается, вспоминая вдруг, какой сегодня день.

- С тезоименитством, Михайла Васильевич! Простите меня, грешного, запамятовал! - Он искренен в своих чувствах и сокрушается об оплошности с горечью.

- Да полно, Семен Кириллович! - успокаивает ученика Ломоносов. - Скажи лучше о подопечных. Как успехи?

Котельников готовно кивает и принимается перечислять, кто из гимназистов чего достиг. Михайла Васильевич внимает вполуха, не теряя, впрочем, нити доклада, а сам меж тем размышляет о своем.

За минувший год и он добился кое-чего. В гимназии шестьдесят душ - здесь дети не токмо дворянской крови, но и духовного сана, из купечества и даже из посадских низов. "На военной службе числятся и дворяне, и недворяне, так нечего стыдиться этого и при обучении наукам", - заключил он в своем "Проекте регламента Академической гимназии" и сумел убедить в том Разумовского, ссылаясь на свой пример и намекая на его, Кирилы Григорьевича, пастушескую юность.

- Среди оных, кто показывает прилежание, и помянутый Минаев, - добавляет Котельников. Михайла Васильевич кивает. Сей бледный отрок - из посадской голытьбы. В семье - семеро по лавкам. Мало того, что не на что справить одежку - впроголодь перебиваются. А гимназист Минаев, дабы подкормить брателок да сестриц, утаивает казенный хлеб.

Михайла Васильевич хмурится - деньги, на все потребны деньги. А где их взять? Власть над Гимназией и Университетом по титлу у него, профессора Ломоносова. А на деле - в руках канцелярии, поскольку именно канцелярия распоряжается бюджетом и обязана оплачивать все нужды и потребности.

Прежде академической канцелярией много лет заправлял Шумахер, плут и интриган, по сути тайный враг росской науки. Как ждали Михайла Васильевич и его сподвижники, что уйдет рано или поздно сей немчин со своего поприща - чай, не ворон же он, какой триста лет теребит падаль. Наконец свершилось. Шумахер, ослабнув здоровьем, подал в отставку. Русские академические мужи возликовали: ну, теперь-то все изменится, пойдет на лад. Но не тут-то было. Рано радовались. На месте старого ворона осталась его тень - зятек и выученик Иоганн Тауберт. И все в Академии, в том числе канцелярия, сохранилось в руках немецкой партии.

- Намедни был в канцелярии, - не дослушав Котельникова, хмуро цедит Ломоносов. - Говорю, деньги-де нужны. Как без казенного кошта содержать Гимназию да Университет? А Тауберт, ведаешь, как ответил? - корить начал. Достойно ли, дескать, говорить о дровах да солонине, о сих пустяках, коли держава ведет военную кампанию? Когда-де армии потребно пороховое зелье да амуниция…

Тут Ломоносов вытягивает дудочкой губы, косит к переносице глаза, отчего Котельников прыскает- много ли надо, чтобы представить облик Тауберта, а Михайла Васильевич еще и голосом того рисует:

- "Егта наша топлесна армия, не щатя шивота своеко, пролифает кроф на полях Марсофых…"

Маска тут же исчезает с лица, и Ломоносов предстает в обычном виде:

- Ах ты, думаю, чума ты немецкая! Чью кровь ты в уме держишь, немчин хренов - русскую или прусскую? Однако вслух не говорю - помалкиваю. Научился уже язык держать. Оне, суки, научили. Их же там цельна свора. Что скажешь - враз перелают и доложат. И останусь я в дураках, хоть и без колпака. Оне - патриоты, а меня врагом Отечества выставят.

Михайла Васильевич со стоном мотает головой:

- Ах, Иогашка, тать ползучий! Все переведал от Шумахера, все похмычки и выверты перенял! - И тут же без перехода поворачивает на то, что болит уже не по одну годину: - Будь она неладна, сия война! Конца-краю ей нету! Сколь крови выпила из народа! А проку?!

Тут Ломоносов тяжело подымается и велит вести в классы. Котельников поспешно отворяет двери. Они идут по сумрачному коридору, минуя рекреации, и входят в аудиторию. Гимназисты при виде Ломоносова вскакивают с мест, приветствуя великого мужа. И учитель - это тоже недавний выпускник Университета Глебов, ныне адъюнкт, также вытягивается в струнку. Михайла Васильевич кивает, жестом велит продолжать урок, а сам с Котельниковым идет на задний ряд, где пустуют две долгие скамьи.

На гвозде возле аспидной доски висит карта Европы. Идет урок истории. Да не далекой - римской али греческой - досюльной. Тема - прусская кампания, та самая война, что так затянулась.

Назад Дальше