Последние Горбатовы - Всеволод Соловьев 32 стр.


И с этими словами, несмотря на все ее просьбы остаться, он простился с нею и уехал.

Она долго не могла прийти в себя. Он поразил ее, расстроил. Он поднял в ней самый трудный вопрос, задал ей большую загадку - что это? Вспышка или нет, Она должна его успокоить, ведь это все безумие - о чем он говорит, чего он требует. Разве мало она думала обо всем этом?.. Не может она испортить ни его, ни своей жизни… Но ведь в словах его много правды. Однако какое же право имеет он требовать, чтобы она отказалась от сцены, от своего голоса, от цели своей жизни. Что же она без этой сцены, без этих успехов? Нет, это вспышка, ревнивая вспышка, и ничего больше. Да, это только ревность, но она успокоит его, он образумится, увидит, что требует невозможного…

"А если нет - что тогда?" На это она не могла себе ответить.

Она даже негодовала на него. Она сердилась, ее возмущал этот быстрый отъезд его… Но она чувствовала одно, что любит его всем существом своим, любит до обожания…

XXV. КРИЗИС

Прошло две недели. За это время Груня еще раз принимала участие в концерте и с не меньшим против прежнего успехом.

Ее жизнь, по-видимому, нисколько не изменилась, по крайней мере времяпрепровождение было все то же. С утра раздавались звонки, являлись неизбежные лица. Два раза приезжал к ней тот самый старик, от которого, главным образом, зависело ее поступление на оперную сцену.

Этот вопрос уже был почти решен. Старик оказался совсем ею очарованным, хотя она и держала себя с ним очень осторожно. Ей казалось даже, что она держит себя чересчур холодно и строго. Но дело в том, что ее понятия о холодности и любезности - были понятия артистки. Они установились годами ее скитальческой жизни, постоянных столкновений с назойливыми посетителями; что было бы для женщины, не имеющей никакого отношения к сцене, даже чересчур большой любезностью, то Груне казалось холодным обращением. Владимир понимал это, но она еще понять не могла.

С Владимиром она виделась за это время всего три раза, не считая встречи в концерте. Он приезжал к ней нарочно в такой час, когда был уверен, что встретит у нее кого-нибудь. Ей не удалось с ним сказать почти ни одного слова наедине. Она писала ему, и он отвечал ей. В его письмах можно было найти большую нежность, но в то же время эту нежность заслонял сдержанный тон. Он продолжал стоять на своем. Он требовал от нее окончательного ответа на заданные им вопросы.

Все ее попытки образумить его пока ни к чему не приводили. Она крепилась, не показывала вида, но в то же время мучилась и волновалась. Она прошла через все фазы надежды, недоумения и негодования, почти отчаянья.

Что же это значит? Или он ее не любит? Он не дорожит ею?! Его нет, его не влечет к ней!.. Да, он ею пренебрегает… Так может поступать и в такое время, в первые дни победившей страсти, только человек, который не любит… Что же это было?! Значит, она в нем обманулась?..

Она то и дело перечитывала два-три коротеньких, полученных от него письмеца, где он так резко стоял на своем и объявлял ей, что ни за что не приедет к ней со своей любовью иначе, как получив ее согласие на их брак и на все условия, какие он соединил с этим.

"Значит, он меня не любит!" - трепеща от негодования и ужаса, говорила себе Груня.

Но тут же, в этих резких письмах, она находила два-три слова, которые шли прямо к ее сердцу и громко, явственно говорили, что он ее любит.

Эти два-три слова, невольно вырвавшиеся из-под его пера, не могли лгать. Он был полон ею. В ней заключалось теперь для него все, весь смысл жизни. Молодая страсть била в нем ключом. Он рвался к ней, он ходил целый день рассеянный.

Как нарочно в это время ему была поручена большая служебная работа, и он должен был напрячь все свои силы, чтобы заняться. Он достиг своего - окончил работу к назначенному сроку, но когда последнее слово было им написано, он сейчас же и забыл то, чем занимался. Груня наполняла его опять всецело. Почти каждый день вечером, когда он знал, что Груня одна, что она ждет его, его можно было видеть вблизи от Троицкого переулка. Он шел к ней или ехал. Он доезжал или доходил до самого ее дома. Но каждый раз пересиливал себя - и возвращался.

Это было в нем не упрямство. Он никогда не отличался упрямством. Но в нем теперь выказывалась одна из основных черт его характера, которую можно было подметить у него еще в раннем детстве. Он решил, что должен так поступить, что должен непременно добиться своего, чувствовал, что прав, таково было его убеждение. А раз у него являлось какое-нибудь убеждение - его можно было измучить, истерзать, подвергнуть какой угодно пытке, испортить всю его жизнь - и все же он не был в состоянии сдаться. Он не мог поступить вопреки этому сложившемуся в нем убеждению.

Если бы все подозрения и мучительные, ревнивые мысли, от которых он не мог избавиться со времени встречи с Груней и до памятного ему на всю жизнь вечера после ее концерта, оказались основательными, если бы в ее прошлом были увлечения, какая-нибудь серьезная любовь, связь, он, конечно, думал бы и чувствовал теперь иначе. Он был бы несчастлив, боролся бы с разными противоречиями, очень вероятно, что кончил бы все же тем самым вопросом, обращенным им к Груне, - когда наша свадьба? Но, во всяком случае, встретив в ней твердый отпор, он бы, вероятно, сдался понемногу.

Теперь же в нем не могло быть борьбы и противоречий. Он чувствовал себя дважды виноватым перед нею, хотя и заслуживающим снисхождения, но все же виноватым, и мог успокоиться только, назвав ее перед всеми своею женою. Не было ничего, что бы заставило его примириться с тем положением, в котором он теперь оказался. О том же, как взглянут в обществе на его решение, на этот брак, он совсем не думал.

Вращаясь в обществе, он жил своей собственной жизнью и оставался свободным.

Он ничего особенного не ждал и не желал от этого общества - оно ничего не могло дать ему необходимого, нужного, без чего нельзя было бы жить. Да и, наконец, разве он первый, разве он последний?! Люди, крайне дорожившие общественным мнением, поступали так же, как он. На короткий срок они выслушивали неодобрение, испытывали неприятные последствия этого неодобрения; но затем время сглаживало все…

При этом было еще одно: вместе с наполнившей его любовью, у него начинала мелькать новая мысль, мысль счастливая, как ему казалось. Он уже мечтал о том, как можно будет совсем заново устроить жизнь, уже понимал, что ему следует уйти из этого Петербурга, из его сложной, условной искусственной жизни; уйти от этих людей, большинство которых было ему совсем чуждо, даже почти враждебно. Он мечтал уехать с Груней в деревню, превратиться в деревенского хозяина в том же самом Горбатов-ском, где жил и хозяйничал его прадед, где жили и хозяйничали многие его предки.

Они жили там, конечно, иначе, жили самодержавными властителями; но те времена исчезли. Наступило время новое, и он будет жить по-новому, будет жить работником.

Ему уже представлялась широкая, здоровая и разумная деятельность… Все расстроено, все запущено; от прежнего громадного богатства предков у него остаются только крохи. Но крохи все же остаются, и они могут помочь ему понемногу, конечно, с большим трудом, с большими усилиями, поддержать старое, приходящее в крайнее разрушение гнездо. Конечно, никогда оно не разрастется в прежнем величии; но он все же может, хотя и в ином совсем виде, хотя и в скромных размерах, но заново его устроить, на твердой почве, оградить его от бурь и гроз переходного непостоянного времени, положить основу твердому и незыблемому благосостоянию будущих поколений его рода… Боярин Горбатов, сильный и могучий своими наследственными правами, своею властью, исчез навеки; но должны создаваться новые Горбатовы, и должны они создавать себя уже не в силу каких-нибудь прав, а своей собственной неустанной работой, согласно с новыми условиями жизни. На новых основаниях должны созревать их значение и влияние - и если созреют, то уж ничто не пошатнет их…

Старое, широко ветвистое дерево рухнуло, но еще вопрос - сохранились ли его корни, и надо доказать, что корни живы, надо доказать, что из этих живых корней могут выйти новые и роскошные побеги…

Земля, брошенная с пренебрежением или с отчаянием разоренным сословием, одна только может снова собрать, сплотить это упавшее сословие, превратить его из чего-то жалкого, забитого, приниженного, как бы даже незаконного - в гордую и живую силу…

Владимир изумлялся, как это до сих пор не приходили ему в голову все эти мысли. Зачем он понапрасну потерял столько дорогого временя! Зачем томился здесь несколько лет во вредной ему атмосфере, отдавая свои силы делу, в пользу которого сам не верил… Он не мог еще сообразить, что эти мысли, желание и решение явились у него вовсе не вдруг, что они мало-помалу и неслышно, но уже давно в нем назревали и что теперь вследствие внутреннего происшедшего в нем кризиса они только вышли наружу и объяснились.

"Вот цель, вот задача, вот смысл моей жизни!" - думал он.

И эта жизнь, да еще с любимой женщиной, представлялась ему в самых заманчивых красках. Вся его молодая сила, вся его страстность рвалась теперь к этой жизни…

Он задумывался и над тем, не действительно ли жестоко отрывать Груню от сцены, от успехов. Но ведь он знал, чего, в сущности, стоят эти успехи: несколько лет - и затем, что же останется от этих чарующих звуков, имеющих только смысл, пока они льются? Ведь вот же пришла какая-то болезнь горла - и чуть само собою все не нарушилось. Кто может поручиться, что болезнь эта не вернется снова?!

К тому же для него было ясно, что взамен этой блестящей тревожной и нездоровой жизни он даст Груне гораздо больше, даст жизнь именно здоровую. Ведь она сама - существо, оторванное от почвы, ведь в ней самой много связующих нитей с землею, с русской землею, с русской деревней. Эта родная земля, когда она к ней вернется, только даст ей новые, живые силы. Пройдет немного лет - сама же Груня будет ему благодарна. Да и, наконец, ведь это действительно вопрос ее любви к нему. Если любовь сильна - она победит, не он заставит ее решиться: ее собственное сердце заставит. А если это не та любовь, какую он ждет от нее, на какую рассчитывает, тогда что же? Имеет ли право он ее бросить, бросить после всего, что случилось?

Но ему казалось ясным, что в таком случае не он ее бросит, а она сама заставит его уйти. И он уйдет с разбитым сердцем. Потому что (он твердо был уверен в этом) не может он разлюбить ее ни в каком случае. А главное, он знал, что играть ту роль, какую она его играть как бы заставляет, он не в силах и не должен. Он свободный, ничем не связанный человек, он любит Груню, он ей доверяет и по всему этому он не может, что бы там ни было, поступать иначе, как поступает. Но он старался выйти победителем из этой борьбы. Он верил, молодой и смелой верой, в то, что Груня его по-настоящему любит, что она легко перенесет ради этой любви все жертвы, какие он от нее требует. А потом эти жертвы превратятся в счастье, настоящее и прочное.

Он решил, что весь вопрос во времени, и как ни было тяжело, он выдерживал, предоставляя ей самой во всем разобраться. И когда по вечерам, делая над собою последние усилия и отходя от ее подъезда, он готов был почесть себя самым несчастным человеком, когда томление, тоска, неудовлетворенность, страстная потребность ее присутствия, ее ласки туманили ему голову, он все же находил в себе силу успокоить себя такой мыслью: "Когда-нибудь ты поймешь, чего мне все это стоило, когда-нибудь скажешь мне спасибо за то, что и тебя и себя я так мучил - ведь для тебя же!"

Софья Сергеевна дошла до последней степени негодования - она узнала, что под одним кровом с нею находится "эта преступница, cette horrible et dégoûtante personne" , то есть Елена. Вместо того чтобы ее сейчас же выгнать и немедленно, вместе с ее негодяем отцом сослать в Сибирь (Софья Сергеевна думала, что это очень легко сделать), ее оставили в доме. Тетка и сестра ухаживают за этой отвратительной интриганкой - до чего же это дошло! Ей даже начинало казаться, что все это делается просто нарочно, ей назло…

Она заперлась в своих комнатах, ее никто не видел, пока Елена находилась в доме.

Между тем относительно Кокушкиной жены все было устроено. Николай Владимирович как старший, находящийся налицо представитель семьи, написал Кашиной в Москву, объяснил ей случившееся, спрашивая ее совета. В этом письме он не пожалел князя, но пожалел Елену, сделал все, чтобы выставить ее жалкой, нуждающейся в помощи жертвой.

Кашина не замедлила ответом. Она писала и Николаю Владимировичу, и самой Елене. Она, видимо, была поражена, сильно негодовала, не была склонна так легко и сразу оправдать племянницу. Но все же она находила, что в настоящих обстоятельствах, и уже во всяком случае на первое время, Елене лучше всего приехать к ней, да и не одной, а с маленькой Нетти, которую никак нельзя оставить в Петербурге, пока там ее отец.

После этих писем поездка Елены была решена. Николай Владимирович съездил с нею в пансион, Нетти взяли оттуда без всяких особенных объяснений и затруднений.

Между тем сама Елена оправилась гораздо скорее, чем можно было предположить. Этому способствовал Николай Владимирович, больше его Марья Александровна, а больше их всех Маша. Ее природная доброта выразилась в эти дни с особенной силой. Она ни на шаг не отходила от Елены, беседовала с нею по целым часам, избавила ее от отчаяния и чувства стыда перед самой собою…

XXVI. НОВЫЙ БЛАГОТВОРИТЕЛЬ

Маша решила, что "мужественный" поступок Елены, то есть ее появление у них с Кокушкиными деньгами, забранными ее отцом, снимает с несчастной, забитой и запуганной, такой еще молоденькой и мало развитой девушки, всякую ответственность. Она готова была почти считать ее героиней en herbe и совсем увлекалась ею. К этому присоединилась беспомощность Елены, болезненное и странное состояние, в котором она теперь была, наконец, ее оригинальная красота, ее великолепные глаза, в первые два дня такие дикие, а теперь глядевшие на Машу почти с обожанием.

Кончилось тем, что она просто полюбила "Кокушкину жену". Елена же так и ухватилась за нее всем своим существом. Для нее эта Маша, которую она прежде, при редких встречах считала почему-то очень гордой, была теперь олицетворением всех совершенств, была божеством.

Когда Елена и Нетти уезжали в Москву и Маша с Марьей Александровной их провожали, новые приятельницы едва могли оторваться друг от друга и обе неудержимо плакали. Елена обещала писать подробно обо всем, о том, как ей будет житься у тетки, а Маша ей шептала:

- Если тебе будет очень нехорошо, тяжело, не скрывай от меня ничего и знай, что я всегда, что бы там ни было, готова помочь тебе.

И они опять плакали и целовались. Глядя на подобные проводы, конечно, никто бы не поверил, какого рода обстоятельства сблизили этих двух молодых и красивых особ и что одна из них преступница.

О князе Янычеве не было ни слуху ни духу. Кто проезжал по Знаменской, мог видеть в окнах квартиры наклеенные билетики. Квартира освободилась и отдавалась внаем. Всю мебель уже куда-то вывезли. А князь ютился со своим хохлом в двух пыльных и закоптелых комнатах одной из второстепенных петербургских гостиниц.

Николай Владимирович, не застав его в день появления Елены с деньгами, написал ему несколько строк, из которых посторонние, конечно, ничего бы не поняли. Но князю стало ясно, что Горбатовы не желали никакой огласки и даже готовы подать ему милостыню, как он про себя выразился, с тем только, чтобы он исчез из Петербурга.

Исчезнуть из Петербурга ему самому хотелось; но он сам не знал и не мог себе представить, куда и как теперь исчезнуть, почти без денег. Вместе с этим в нем было такое смешение понятий, что, прочтя письмо и поняв намек относительно "милостыни", он пришел в бешенство, разорвал письмо в клочки. Чтобы он, князь Янычев, пошел на такие сделки! Чтобы он принял от них подаяние - и это после его радужных мечтаний о поездке за границу на воды, на морские купанья, о разыгрывании роли grand seigneur'a! Ни за что!

Дочь! Он старался о ней не думать. Он даже был рад, что она теперь исчезла, что он ее, во всяком случае, долго не увидит. Он чувствовал, что попадись она ему теперь на глаза, он просто убьет ее…

Не думал он также и об остальных детях, не заглянул ни в военную гимназию, ни в пансион Нетти, ни в институт. Он даже не знал, что Нетти уже в Москве вместе с Еленой.

Чувствовал он себя с каждым днем все хуже и хуже. Голова так тяжела, что иной раз ее и поднять трудно, в правом боку так и жжет, будто там кипит что-то… Лицо его приняло темно-желтый оттенок, какого прежде в нем не было.

Хохол не раз тревожно поглядывал на своего пана, но утешал себя мыслью, что это не впервые. Придумает что-нибудь пан новое и поправится, станет здоровым.

Но как ни бился князь, как ни раскидывал мыслями, а придумать нового ему ничего не удавалось. Между тем дни шли, и вместе с ними выходили последние деньги.

Князь теперь по целым дням почти не вставал, лежал на железной, не особенно чистой кровати своего номера.

Наконец он сам испугался.

"Что же это со мною, никак мне и в самом деле плохо? Неужели умирать?.. Нет, ни за что!"

Он всегда боялся смерти, он всегда любил жизнь, какова бы ни была она, и рассуждал так, что если она уж очень гадка, все же остается возможность, что в один день, в один час, иногда в одну минуту обстоятельства изменятся к лучшему. "Хоть в тюрьме, лишь бы только жить! - говорил он. - Из тюрьмы можно выбраться, а из могилы уже не выберешься никаким образом!"

Явившаяся теперь мысль о возможности смерти подняла в нем последний остаток сил и энергии. Он решил немедленно, сейчас же ехать в Москву. Там все же совсем другое, там все же есть кое-какая родня, приятели, люди богатые, со значением, авось кто-нибудь поддержит, авось что-нибудь мелькнет, выяснится. Ведь это уж не в первый раз, что он является в Москву без денег, в безвыходном, по-видимому, положении, и всегда что-нибудь устраивалось. Положим, никогда таких обстоятельств, как теперь, не бывало… но, значит, тем более надо спасаться.

На следующее же утро, в сопровождении хохла, он ехал по Николаевской железной дороге…

Между тем Маша, проводив Елену, сейчас же и почувствовала себя скучной и одинокой. С этой ее protégée дни проходили так быстро, незаметно, полные нежданным интересом. Теперь же она опять одна с вопросом об устройстве собственной жизни… Она вспомнила о позабытом ею из-за Елены своем друге Барбасове. Ей даже стало перед собою стыдно за то, что она так ему изменила. Она уже собралась было побывать у всех тех своих знакомых, где могла его встретить, но он предупредил ее. Он явился сам.

Маша как-то зашла в гостиную тетки и, к изумлению своему и радости, увидела Барбасова, оживленно беседовавшего с Марьей Александровной. Из нескольких фраз она поняла в чем дело.

Назад Дальше