…Близнецы подбрасывали в пищу быкам и козлам змеиные головы, чтобы разъярить их. Они дразнили Мюнана, что он все еще держится за материнскую юбку, и особенно часто ссорились с Гэуте. Вообще же сыновей Эрленда связывала глубокая братская любовь. Однако Гэуте иной раз поколачивал близнецов, когда их озорство и своеволие переходили все границы. Уговаривать их было все равно что метать в стенку горохом, а стоило матери вспылить, как они, напружившись всем телом, с пылающими щеками, бросали на нее исподлобья яростные взгляды. Кристин невольно вспоминала о том, что ей рассказывал Гюннюльф: как Эрленд однажды в детстве швырнул ножом в своего отца и потом не раз поднимал на него руку. Тогда она била близнецов, и била крепко, потому что ее терзал страх: чем кончат эти ее сыновья, если на них вовремя не наложить узду?
Единственный, кто пользовался каким-то влиянием на двух сорванцов, был Симон Дарре; близнецы любили мужа тетки, и когда он спокойным, дружелюбным тоном делал им замечание, они тотчас унимались. Но мать не замечала, чтобы они не скучали по Симону с тех пор, как перестали встречаться с ним. И она с горечью размышляла о том, как забывчиво детское сердце.
Однако в тайниках души Кристин сознавала, что гордится близнецами едва ли не больше, чем всеми остальными своими детьми. Кабы только ей удалось сломить их необузданность и непокорство! Ведь природа наделила их, пожалуй, еще щедрее, чем других братьев, качествами, годными, чтобы сделать из них людей. Они отличались завидным здоровьем и крепким телосложением, были бесстрашны, правдивы, щедры и великодушны по отношению к беднякам и не раз проявляли такую решимость и находчивость, какой трудно было ждать от мальчиков в их возрасте.
Однажды в разгар сенокоса Кристин допоздна задержалась в поварне, как вдруг в дверь вихрем ворвался Мюнан, крича, что в старом козьем хлеву пожар. Возле жилого дома не было никого из мужчин: кто ушел в кузню отбить косу, кто – на мост, к северу от усадьбы, где молодежь собиралась в летние вечера. Схватив несколько ведер, хозяйка бросилась во двор, на бегу крича работницам, чтобы они следовали за ней.
Козий хлев представлял собой маленькое ветхое строение, крыша которого осела чуть ли не до земли; расположен он был в узком проходе, отделявшем передний двор от черного, прямо у боковой стены конюшни, а вокруг густо лепилось множество других строений. Кристин взбежала на галерею старой горницы, схватила топорик и пожарный багор, но, выскочив на двор и обогнув конюшню, не увидела никакого огня, а только густой дым, который валил из провала в крыше хлева. Вверху, на самом коньке сидел Ивар и рубил крышу, а Скюле с Лаврансом внутри хлева срывали деревянную обшивку потолка, бросали на пол и затаптывали пламя ногами. Тут появились Эрленд, Ульв и другие мужчины, бывшие в кузнице, – Мюнан успел уже сбегать за ними, – и они в два счета покончили с пожаром. Но дело могло обернуться страшным несчастьем: вечер был тихий и душный, однако по временам налетали порывы южного ветра, и, разгорись огонь в хлеву, он неминуемо охватил бы все строения в северной части двора: конюшню, сеновалы и жилые постройки.
А случилось все это так: Ивар и Скюле возились на крыше конюшни – они поймали в силки ястреба и теперь решили повесить его под стрехой, – как вдруг почуяли запах гари и увидели дым, поднимавшийся снизу от крыши хлева. Они мигом спрыгнули на нее и принялись рубить тлеющий дерн топориками, которые у них всегда были при себе, а Лавранса и Мюнана, игравших тут же, во дворе, послали – одного за пожарными крюками, другого – позвать мать. К счастью, потолочные стропила и балки совсем прогнили, но так или иначе все было ясно, что на сей раз близнецы спасли усадьбу своей матери, потому что не стали терять время, созывая на помощь взрослых, а немедля стали рубить горящую крышу.
Никто не мог понять, отчего приключился пожар. Как видно, виноват был Гэуте: незадолго до пожара он прошел мимо хлева в кухню с угольями и теперь вспомнил, что забыл прикрыть жаровню; должно быть, искра и упала на сухую, как порох, дерновую крышу.
Но поздно вечером, когда все обитатели усадьбы собрались вокруг Ульва, который решил до поздней ночи нести охрану на пожарище, а все домочадцы составили ему компанию и Кристин приказала подать на двор крепкого пива и меду, никто не вспоминал о том, как случился пожар, разговору только и было, что о мужестве близнецов и Лавранса. У всех троих оказались сильные ожоги на руках и ногах – кожаные башмаки полопались от жара. Лаврансу было всего девять лет, у него ненадолго хватило терпения молча сносить боль, но вначале он горделивей всех прохаживался по двору с перевязанными руками, упиваясь похвалами домочадцев.
В эту ночь, когда супруги улеглись в постель, Эрленд крепко обнял жену.
– Кристин, моя Кристин… Не убивайся же так из-за этих твоих сыновей, разве ты не видишь, любимая, какая закваска у них в крови? Ты вечно глядишь на них так, точно боишься, что их дорога лежит между плахой и виселицей. Тебе ли не радоваться теперь, после долгих лет, полных мук, забот и тревоги, когда, не зная отдыха, ты вынашивала, выкармливала и выхаживала своих сыновей? Но тогда ты не уставала рассказывать всем и каждому про маленьких пачкунов, а теперь, когда из них выросли красивые, умные молодцы, ты ходишь среди них, точно глухонемая, и едва отвечаешь, когда они заговаривают с тобой. Прости меня боже, можно подумать, что ты стала их меньше любить с тех пор, как тебе нет нужды беспокоиться о них и красавцы сыновья выросли тебе на радость и утешение…
Кристин не нашла в себе сил для ответа.
Но потом она долго лежала, не смыкая глаз. А когда начало рассветать, тихонько перешагнула через спящего мужа, прошла босиком через всю горницу к отверстию в стене и отворила отдушину.
Небо было затянуто серыми тучами, и в воздухе чувствовалась прохлада; далеко на юге, где горы, смыкаясь, закрывали долину, над плоскогорьями сеялся мелкий дождь. Хозяйка постояла у отдушины, глядя во двор; здесь, на чердаке стабюра, где они спали летом, всегда стояли нестерпимая жара и духота. Влажный ветерок дышал ей в лицо сильным, сладким запахом сена. Где-то в летней ночи чирикнули во сне какие-то пташки.
Кристин нашла огниво и зажгла огарок свечи. Она на цыпочках подошла к скамье, на которой спали Ивар и Скюле, и, посветив на них, тыльной стороной руки дотронулась до лиц мальчиков – у них, видно, легкая лихорадка. Мать тихонько прочла богородицу и перекрестила сыновей. "Между плахой и виселицей"… И Эрленд способен этим шутить, когда сам был на волосок от плахи…
Лавранс жалобно стонал и бормотал во сне. Мать склонилась над двумя младшими сыновьями, которые спали на короткой скамье в ногах родительской кровати. Лавранс, красный и разгоряченный, метался по своему ложу, но не проснулся, когда мать пощупала его лоб.
Гэуте вытянулся в своей кровати, сцепив на затылке белые, как молоко, руки, по которым разметались его длинные льняные волосы. Одеяло он с себя сбросил. У Гэуте была такая горячая кровь, что он всегда спал нагишом, и кожа у него была ослепительной белизны. Слегка загоревшее лицо, шея и руки резко выделялись. Мать натянула на него одеяло чуть повыше пояса.
…Она не могла сердиться на Гэуте – он был слишком похож на ее отца. Она почти не бранила его за то, что он едва не причинил им всем непоправимого несчастья. Она считала, что этот ее сын настолько умен и рассудителен, что сам извлечет из прошедшего урок и никогда его не забудет.
Ноккве и Бьёргюльф спали на второй из двух кроватей, находившихся на чердаке. Мать особенно долго стояла у постели двух старших сыновей. Черный пушок затенял их еще по-детски румяные и мягкие губы. Из-под одеяла торчала нога Ноккве – узкая, с красиво вырезанной ступней, крутым подъемом и не слишком чистая. А матери казалось, что еще совсем недавно эта мужская нога целиком умещалась в ее ладони и она прижимала ее к своей груди и к губам, по очереди целуя все крошечные пухлые пальчики, розовые и нежные, точно колокольчики цветущей черники.
…Нет, она недостаточно вникла в то, какую долю судил ей господь. Иногда она вдруг вспоминала – и ее опаляло как огнем – о том времени, когда она носила под сердцем Ноккве, и о тех чудовищных видениях, которые ее преследовали тогда; разрешившись от бремени, она почувствовала избавление, как бывает, когда просыпаешься от страхов ночи, от давящего грудь ужаса и возвращаешься к благословенному свету дня… А ведь другие женщины, пробудившись, лицезрели свое несчастье при дневном свете и убеждались, что оно во сто крат превосходит их самые жуткие видения. И теперь при виде какого-нибудь калеки или уродца у Кристин холодело сердце: она вспоминала свой собственный страх за еще не рожденное дитя. И тогда душа ее исполнялась пламенным смирением перед милосердием господа и святого Улава, она спешила творить добро и, повторяя слова молитвы, старалась вызвать на свои глаза слезы истинного раскаяния. Но при этом она всегда ощущала в своем сердце нерастаявший ледок неудовлетворенности, и страстный порыв остывал, и слезы, не пролившись, уходили куда-то в глубь ее души, как вода – в сухую песчаную почву. Тогда она успокаивала себя: ну что ж, стало быть она лишена дара благочестия, который когда-то надеялась унаследовать от отца. У нее ожесточенная, грешная душа, но, впрочем, она не хуже большинства других людей и, подобно этому большинству, как видно, должна претерпеть, чтобы огонь чистилища растопил и очистил ее душу.
Но иногда ее охватывало страстное желание стать иной. В особенности когда она любовалась семерыми красавцами сыновьями, сидевшими за ее столом, или когда по утрам, в воскресные дни она поднималась на церковный холм, а колокола благовестили, призывал к радости и миру господню, и впереди нее по склону холма шла стайка стройных, нарядно одетых юношей – ее сыновей. Она не знала ни одной другой женщины, которая, родив столько сыновей, ни разу не испытала, что значит потерять ребенка; и при этом все ее мальчики были хороши собой и здоровы, без единого телесного или душевного изъяна – только Бьёргюльф был слегка близорук. В такие минуты она желала забыть все свои обиды, преисполниться кротости и благодарности, бояться и любить бога, как это делал ее отец; она вспоминала, как отец говорил: "Тому, кто смиренно памятует о собственных грехах и склоняется перед крестом господним, нет нужды клонить голову под бременем преходящих горестей или несправедливости".
Кристин задула огонь, сняла нагар со свечи и спрятала ее на место, в углубление под верхней балкой. Она снова подошла к окну – на дворе уже совсем рассвело, но было серо и мертво; на низких крышах, которые хорошо видны были ей сверху, от дыхания ветерка слабо колыхалась увядшая, выжженная солнцем трава, а по ту сторону крыши жилого дома напротив легко шелестела листва берез.
Кристин бросила взгляд на свои руки, лежавшие на косяке окна. Они были шершавые и жесткие, загорели по самые локти, и на них выступали твердые, как дерево, желваки мускулов. Когда она была молода, дети высасывали из нее молоко и кровь, пока не пропал и след девической свежести и мягкости линий. А потом тяжелый труд ежедневно уносил частицу красоты, которая обличала в ней дочь, жену и мать мужей благородного происхождения: узкие белые пальцы, полные изящные руки, нежные краски лица, которое она заботливо защищала от солнца полотняной повязкой и протирала специально приготовленными снадобьями. Но теперь Кристин уже давно равнодушно относилась к тому, что под лучами палящего солнца ее взмокшее от тяжелой работы лицо покрывается загаром, словно у простой крестьянки.
Только волосы сохранила она от своей девичьей красоты. Они были все такие же роскошные и золотистые, хотя она редко улучала время, чтобы вымыть и расчесать их как следует. Вот и теперь она уже трое суток не расплетала толстой растрепанной косы, которая спускалась ей на спину.
Кристин перебросила косу на грудь и, распустив волосы, тряхнула ими – они и теперь окутывали ее, как плащом, и спускались ниже колен. Она нашла в шкатулке гребень и принялась осторожно расчесывать волнистые пряди, поеживаясь от утреннего холодка, проникавшего через окно, у которого она сидела в одной рубашке.
Приведя в порядок волосы и заплетая их в тугую тяжелую косу, она приободрилась, бережно взяла на руки Мюнана, положила его в супружескую кровать у самой стенки, а потом неслышно скользнула между ним и мужем. Прижав к себе своего младшенького, поудобней устроила его головку у себя на плече и погрузилась в сон…
В это утро Кристин проснулась позже всех; когда она открыла глаза, Эрленд с сыновьями давно уже встали.
– Да ты, никак, украдкой сосешь свою мать? – спросил Эрленд, обнаружив, что Мюнан спит рядом с матерью.
Малыш обиделся, выбежал на галерею, перелез через перила и вылез по резному выступу одной из балок, поддерживавших галерею: он решил доказать, что он взрослый мужчина.
– Прыгай! – крикнул со двора Ноккве; он на лету подхватил младшего брата, перевернул его вниз головой, а потом бросил Бьёргюльфу – и старшие братья стали перекидываться малышом, который хохотал и визжал одновременно.
Но когда на следующий день Мюнан стал хныкать оттого, что лопнувшая тетива хлестнула его по пальцам, близнецы схватили его, укутали в одеяло и отнесли в таком виде на материнскую кровать; рот они ему заткнули куском жеваного хлеба, причем таким огромным, что малыш едва не задохнулся.
II
Домашний священник Эрленда в Хюсабю обучал трех его старших сыновей книжной премудрости. Все трое не отличались прилежанием, но были понятливы, а так как вдобавок их мать, которую в детстве тоже учили грамоте, следила, чтобы сыновья не ленились, они достигли весьма изрядных успехов.
В тот год, когда Бьёргюльфу и Никулаусу пришлось вместе с отцом Эйливом жить в монастыре на Тэутре, оба отрока, как выражался священник, с большим рвением сосали груди Госпожи Науки. Наставником их был глубокий старец монах, который всю свою жизнь с усердием пчелы по крупице собирал знания из всех книг, латинских и норвежских, какие попадались ему в руки. Отец Эйлив сам был большой охотник до книжной науки, но за годы, проведенные в Хюсабю, ему редко представлялся случай удовлетворить свое пристрастие к ученым занятиям. Соседство достопочтенного брата Аслака было для него все равно что тучное горное пастбище для изголодавшегося стада. И оба мальчика, которые в монастыре ни на шаг не отходили от своего домашнего священника, раскрыв рот, следили за ученой беседой своих наставников. Обрадованные этим, брат Аслак и отец Эйлив решили насытить две юные души сладчайшим медом книжных сокровищ монастыря, которые брат Аслак сам приумножил бесчисленными списками и извлечениями из наиболее интересных книг. И мальчики вскорости достигли таких успехов, что монаху почти не приходилось обращаться к ним на норвежском языке, а когда за ними приехали родители, Ноккве и Бьёргюльф уже бойко и довольно правильно отвечали своему учителю по-латыни.
Братья старались и в дальнейшей поддерживать эти познания. В Йорюндгорде было много книг; пять принадлежали еще Лаврансу, из них две при разделе наследства достались Рамборг, но она никогда не стремилась учиться читать, да и Симон был не настолько силен в грамоте, чтобы корпеть над книгой ради утехи, хотя вообще-то умел разбирать писаное и даже в случае надобности мог составить письмо. Три книги были собственностью родителей Эрленда, и он подарил их Кристин вскоре после свадьбы, да еще одну книгу она получила в дар от Гюннюльфа, сына Никулауса; он специально для своей невестки заказал составить книгу, сделав выписки о житии и чудесах святого Улава, жития некоторых других святых, а также из рукописи, содержащей жизнеописание брата Эдвина, сына Рикарда, которую францисканцы из Осло послали папе, дабы монах был сопричислен к лику святых. Наконец, еще одну книгу – молитвенник – отец Эйлив подарил Ноккве при расставании. В ту пору Ноккве много читал вслух своему брату. Он читал бегло и очень красиво, чуть нараспев, как учил его брат Аслак, и особенно ему нравились сочинения на латинском языке: его собственный молитвенник и одна из книг, принадлежавших Лаврансу, сыну Бьёргюльфа, Но больше всего дорожил он огромной, чрезвычайно искусно переписанной книгой, которая передавалась роду от отца к сыну и, по преданию, принадлежала когда-то их знаменитому родичу, епископу Никулаусу, сыну Арне.
Кристин очень хотела, чтобы и ее меньшие сыновья также усвоили начатки знаний, какие подобают людям высокого происхождения. Но осуществить это оказалось делом нелегким: отец Эйрик был слишком стар, а отец Сульмюнд разбирал только те книги, которыми пользовался при богослужении; да к тому же он сам не понимал многое из того, что было в них написано. Правда, Лавранс иной раз вечером подсаживался к Ноккве и просил старшего брата показать ему буквы на восковой дощечке, но трое других братьев не изъявили ни малейшей охоты учиться грамоте.
Однажды Кристин взяла норвежскую книгу и попросила Гэуте, чтобы он показал ей, много ли у него сохранилось в памяти из того, чему его обучал в детстве отец Эйлив, но Гэуте, кое-как разобрав слова, запнулся на первом же знаке, который заменял несколько букв разом, и со смехом отбросил книгу, заявив, что этой игры ему никогда не одолеть.
Однако именно по этой причине как-то вечером в разгар лета в Йорюндгорд явился отец Сульмюнд и попросил Никулауса отправиться с ним в Румюндгорд. Иноземный рыцарь, возвращающийся из Нидароса с празднества святого Улава, остановился на ночлег в его усадьбе, но ни сам пришелец, ни его слуги ни слова не знают по-норвежски; проводник, который привел их в Румюндгорд, с трудом разбирает отдельные слова из их речи, отец Эйрик хворает; не согласиться ли Ноккве пойти к чужеземцу и поговорить с ним по-латыни?
Ноккве как будто очень понравилось, что его приглашают толмачом, но он не подал виду и последовал за священником. Домой он вернулся поздно, возбужденный и порядочно пьяный: чужеземный рыцарь угостил его заморским вином; он щедрой рукой наливал и священнику, и дьякону, и Ноккве. Зовут чужеземца не то Алланд, не то Алларт из Бекелара, он уроженец Фландрии и совершает паломничество к святыням северных стран. Рыцарь обошелся с Ноккве очень приветливо, беседа шла без сучка без задоринки… И тут Ноккве сообщил самое главное: из здешних краев рыцарь направляется в Осло, а потом к святым местам в Данию и Германию, и он высказал желание, чтобы Никулаус сопровождал его и служил ему толмачом хотя бы на то время, что он путешествует по Норвегии. Но, к слову сказать, господин Алларт утверждает, что, если юноша поедет с ним по белу свету, рыцарь устроит его судьбу; если верить словам господина Алларта, то в стране, откуда он родом, золотые шпоры и шейные цепочки, тугие кошели и великолепные доспехи попросту валяются на земле и ждут, чтобы явился такой человек, как юный Никулаус, сын Эрленда, и подобрал их. Ноккве ответил рыцарю, что он еще несовершеннолетний и должен испросить согласия отца, но господин Алларт все-таки принудил Ноккве взять подарок, поручившись, что это ни к чему не обязывает юношу; подарок был полукороткий шелковый камзол сизого, сливового цвета с серебряными колокольчиками на проймах.