И он захохотал, как всегда, совсем некстати. Один из пленных, одетый в длиннополую, густо заляпанную грязью шинель с чужого плеча, сказал по-немецки с каким-то странным акцентом:
– Я нашел этот пистолет… вместе с шинелью…
Капрал Хаахти появился в дверях, ткнул кулаком в спину второго пленного, почти старика, в ватнике и зимней шапке.
– Песок сыплется, – сказал он, – а дерешься, собака!..
Суттинен взял шкурку лисицы, лежавшую перед Штумпфом на столе, потеребив пальцами рыжеватый мех, привычно определил:
– Лапландская… Такие в Финмаркене.
И печально вздохнул, вспомнив отцовский питомник черно-бурых лисиц в Тайволкоски, старую кормилицу свою…
* * *
После взрыва никелевого рудника "Высокая Грета" пастора арестовали немцы. Эту тяжелую для отряда весть принес дядюшка Август. Улава настаивала на дерзком налете среди ночи на здание комендатуры, где находился арестованный Руальд Кальдевин. И как ни было горько Никонову, он все же не дал согласия на эту рискованную операцию, понимая, что такой налет может стоить больших жертв.
– Подождем, посмотрим, что будет дальше, – говорил он Улаве.
Ждать пришлось недолго. На шестой день Кальдевина освободили – не было прямых улик; кроме того, арест пастора вызвал новую волну ненависти у населения, а гитлеровцам приходилось теперь с этим считаться.
Но скоро на подходах к замку появились конные разъезды горных егерей. Лагерь был поставлен на осадное положение, выставили дополнительные караулы, роздали все имевшееся в отряде оружие. Очевидно, гитлеровцы, как и в прошлую зиму, решили разведать окрестности, наверняка считая взрыв "Высокой Греты" делом рук партизан. В постоянном ожидании боя Никонов решил привести в исполнение свой замысел – переправить через линию фронта Антона Захаровича, Иржи Белчо, солдата Семушкина и других.
– Ну прощай, Костя, – говорил боцман, перед тем как покинуть лагерь. – Что сказать жене твоей?
Никонов дал Мацуте лисицу, добытую прошлой осенью, и ответил:
– Возьми, отдай ей… И скажи, что люблю. Как никогда не любил еще. Пусть ждет. Встретимся. Обязательно встретимся…
"И вот встретились", – думал Мацута…
Суттинен сказал советнику по-шведски:
– Много их таких по лесам бродит… Ну и пусть идут своей дорогой… Все равно конец!
Штумпф поднялся и, не сказав ни слова, вышел. Суттинен сел на койку. Хаахти стянул с его ног разбухшие от сырости сапоги, забросил их на печку.
– Идите, – сказал лейтенант пленным, – а то расстреляю. Ну, что встали?.. Марш, марш!..
И, закрываясь с головой серым стеганым одеялом, он с наслаждением думал, что сделал хорошее дело перед богом, который отплатит ему, наверное, тем же…
– Марш, марш!..
Когда пленные вышли на крыльцо, двое конвоиров сразу выступили вперед, и Штумпф сказал капралу Хаахти:
– Нашему лейтенанту вредно ходить к священнику. К тому же он пьян и не соображает, что приказывает. А я приказываю другое…
И капрал с той же угодливостью, с какой только что помогал стягивать сапоги, крикнул конвоирам:
– Отведите подальше… Слышите?..
Тьма, пронизанная иглами дождя, молчала.
Шли во тьме, не разбирая дороги. По самую щиколотку проваливались в топкую болотную грязь. Земля, из которой с трудом выдирались сапоги, надрывно чавкала под ногами. Дождь продолжал лить, как и прежде, но никто не замечал его.
Время от времени конвоиры начинали о чем-то переговариваться приглушенным шепотом.
– Спорят, куда вести, – сказал Семушкин.
– Далеко не отведут, – ответил Мацута, – охота им по такой слякоти вожжаться с нами!
Неожиданно на ум пришла Поленька. Вспомнил ее работящие руки, и какой доброй она умела бывать, и как хорошо ему было с нею. Отчаянье придало ему злобной силы. Он задергал связанными руками, а Иржи Белчо, повернувшись к финнам, крикнул:
– Стреляйте здесь… Не мучьте!
Но конвоиры ввели их в густой болотистый лес и только тогда остановились. Один из них подошел к Мацуте, с характерным цоканьем мужика-северянина сказал:
– Слусай, отец, закурить хоцешь?
– Развяжи руки.
Солдат в нерешительности постучал прицельной планкой винтовки.
– Ладно, – сказал он, – развязем. Только вот ты, отец, на стык сам не лезь, до греха недалеко, а снацала нас выслусай.
– Ты финн? – спросил Мацута.
– Карел, – ответил тот, освобождая руки пленников.
– А откуда по-нашему знаешь?
Конвоир забросил в кусты разрезанную веревку, невесело улыбнулся:
– Долго рассказывать, отец. Я здесь, можно сказать, родился и вырос. А в двадцать первом лахтари всю насу деревню Койскакелла угнали церез границу. Так с тех пор в Финляндии и околацивался.
Закурили. Второй финн что-то сказал своему товарищу. Тот заторопился:
– А дело вот какое… Мы, как говорится, ни при цем. Вы забрались в стог сена – ну и спите на здоровье! Это все капрал нас в офицеры выслузивается. Наверное, и сейцас сидит там, – солдат махнул рукой в сторону деревни, – и здет выстрелов.
– Так чего же ты медлишь?
– Слусай, отец, – неожиданно вспылил солдат, – если будет надо – застрелю хоть сейцас, а ты меня не подбивай, я за эти три проклятых года все, что хоцешь, делать науцился. Ты слусай!..
– Ну, слушаю.
– Так вот… Я и мой товарисц, он настоясций суомэ-лайнен, давно зелаем бросить винтовку. Надоело! Кровь, кровь, кровь… Когда зе конец, спрашивается?.. Но мы – боимся…
– Чего боитесь?
– Цего… Будто, отец, сам не знаез, цего надо бояться!
– Не знаю.
– Брось! Вон нам командир роты недавно фотографии показывал, цто васи русские с насими пленными сделали. Глаза повыкололи, уси отрезали, а тех, кого оставили в зивых, кастрировали.
Боцман все понял.
– Дурак ты, – дружелюбно сказал он, – знаем, как это делается: наших же измордуют, догола разденут, а потом выдают за финнов – разберись!
Недоверчиво выслушав боцмана, солдат продолжал:
– Так вот, отец, мы тебя ницем не обидели, а ты сказез своим, цто эти, мол, двое спасли вас. Мозет, когда васи политруки и не будут…
– Брось дурить, – строго прервал его Антон Захарович. – Даже если бы вы пришли с пустыми руками, вам все равно ничего бы не сделали наши офицеры… Но я, – добавил он, помолчав, – обещаю сказать, что ты просишь…
По общему вздоху, который облегченно вырвался в эту минуту из груди каждого, второй конвоир, настоящий суомэлайнен, не понимавший слов, понял зато другое – договор заключен.
Он встал на колено, жирно и смачно лязгнул затвор, и четыре гулких выстрела прогрохотали в ночном лесу.
И, услышав эти выстрелы, Штумпф сказал себе:
– Так-то вернее!..
* * *
Через несколько дней, одетый в старомодный костюм, пахнувший нафталином (долго ему пришлось лежать в шкафу!), бывший мичман Мацута сидел в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев говорил:
– И обижаться не приходится, Антон Захарович, возраст дает себя знать. Стареем, мичман, стареем…
Мацута взмахнул шляпой, которую держал до этого на коленях, и с силой насадил ее на рукоять своей трости.
– Да какой я к черту мичман, Генрих Богданович, если меня вчера с учета в военкомате сняли!
– Переживаешь?
– А как же, капитан! Война-то еще… А меня уже за борт выбросили.
– Эх, Мацута, Мацута, – сказал главный капитан, – забываешь ты об одной вещи!
– Это о какой же?
– Стаж свой партийный забываешь. В приложении к твоему опыту жизни – это крепчайший сплав получается.
– Ну и что же мы с этим сплавом делать будем, – передернув плечами, сердито сказал Антон Захарович, – если у меня паспорт есть? Что ж, может быть, дату рождения подделаем?
– Ты, боцман, – вздохнул Дементьев, – не туда клонишь… Я знал, что если Мацута в Мурманске, – значит, зайдет ко мне. И приготовил для тебя одно дело…
Боцман обрадованно задвигал стулом:
– Ну, ну?
– Да не знаю, как ты к нему отнесешься. Ведь тебе или все, или уж ничего! Быть у дела – так, значит, давай все море, а быть около моря, как сижу, например, я, ведь ты не захочешь…
– Ну, а все-таки? – насторожился Мацута.
Дементьев испытующе поглядел в глаза старого моряка и сказал:
– Хватит. Повоевали. Молодежь учить будешь. Преподавателем-лаборантом в мореходный техникум пойдешь?..
– Преподавателем?..
– Да!
– Что вы, Генрих Богданович, ведь я же – боцман.
– Да, ты боцман, который знает море и корабль, как никто. А это как раз то, что нам нужно. Ты будешь вести курс корабельной практики: вязание узлов, парусное дело, якорное устройство, правила управления шлюпкой и тысячи других вещей, которые ты изучил вот этим местом…
И, весело засмеявшись, главный капитан флотилии постучал себе кулаком по загривку.
Придя домой, Антон Захарович обнял жену и сказал:
– Дают мне дело: и хочется взять, и боязно чего-то.
– Какое же это дело?
– Быть преподавателем в "мореходке".
Тетя Поля на мгновение задумалась.
– Скажи, Антоша, когда к тебе на корабль приходил молодой матрос, ты учил его?
– Учил. А то как же?
– Не было тебе боязно?
– Не было.
– Тогда чего же ты боишься сейчас?
– А ведь верно, – сказал Антон Захарович. – Ты у меня, Поленька, умница!..
Награда за неудачу
После того как союзникам удалось подвести свои армии к границам Германии, немцы стали перегонять на север почти весь свой подводный флот, – центр торпедной войны переносился, таким образом, в арктические широты. К осени 1944 года в Баренцевом море насчитывалось уже около двухсот гитлеровских субмарин, которые постоянно крейсировали на скрещении военных и торговых коммуникаций. Здесь были подлодки, совсем недавно спущенные со стапелей, с плохо обученными командами, рассчитанные гитлеровскими инженерами на короткое существование. Здесь были и старые субмарины, на рубках которых висели лавровые венки. Цифрой отмечался счет побед, куда входили и безобидные траулеры, и грязные английские дрифтеры, и увеселительные яхты, потопить которые не стоило особого труда. Но все же этот мрачный счет иногда переваливал даже за сотню, и схватиться с таким врагом было совсем нелегким испытанием…
С такой подлодкой и встретился полчаса тому назад Рябинин и вот теперь лежал на диване в своей каюте, а штурман перевязывал ему раненую руку.
Прохор Николаевич что-то сказал.
– Что? Я не расслышал, – переспросил Малявко.
– Я говорю – водки бы.
– А хотите?
– Пустяковая рана, а… болит, – не сразу признался Рябинин.
Он лежал, откинув голову назад, и углы его большого темного рта были опущены книзу. Крупные капли пота покрывали высокий лоб, глаза налились кровью. В откинутых иллюминаторах виднелись встревоженные лица матросов, заглядывавших в каюту капитана с палубы.
Мурмылов принес стакан водки. Рябинин поднялся, выпил, поморщился:
– Закройте иллюминаторы, оставьте меня одного.
– Есть, – ответил Малявко, отпуская на время жгут, перетягивающий руку Рябинина.
– Курс прежний – к берегам Новой Земли.
– Есть!
– Нижние паруса взять в рифы – ветер усиливается.
– Есть!
– Можете идти.
– Есть!
– Обождите, штурман…
– Слушаю вас, товарищ капитан-лейтенант.
Аркаша Малявко подошел к дивану, и Рябинин, взяв его руку, крепко пожал ее:
– А теперь, штурман, идите…
Когда иллюминаторы были закрыты – стало совсем невмоготу. Палубный настил каюты вместе с диваном стоял наклонно, и просившее покоя тело приходилось держать в постоянном напряжении. Осколочная рана пылала жгучим огнем, и внутри ее все время что-то дергалось.
Прислушиваясь к размахам качки, которые заставляли шхуну скрипеть дубовыми распорами бимсов, Прохор Николаевич, полузакрыв глаза, снова переживал события истекшего дня…
* * *
Разведка сообщала, что около Новой Земли появились немецкие подлодки, обстрелявшие вчера зимовки, метеостанцию и разорившие два ненецких становища. Рябинин направил шхуну в этот район. Ровно в 11.30 субмарина крейсерского типа всплыла прямо по курсу и выстрелом под нос приказала лечь в дрейф. Часть команды сразу разбежалась к орудиям, "партия паники" бросилась к шлюпкам. Рябинин незаметно попытался развернуть шхуну так, чтобы паруса забрали в свои "пазухи" как можно больше ветра, а приглушенный войлоком мотор помогал парусам приблизить шхуну к подлодке. Когда же субмарина приказала капитану корабля явиться с судовыми документами, Прохор Николаевич поднял флаг, означавший: "Не разобрал вашего сигнала". Гитлеровцы, очевидно, поверили, что туманная мгла, висевшая над морем, помешала разобрать их флаги, и подошли еще ближе – этого как раз и добивался от них Рябинин. К этому времени, закутываясь в одеяла и роняя в воду ящики, "партия паники" уже отвалила от борта – теперь на шхуне оставались только те, кто притаился возле орудий. Враг медлил, внимательно приглядываясь к "покинутому" кораблю. Слухи о появившемся в море судне-ловушке уже, очевидно, обошли гитлеровских подводников, и угроза замаскированных пушек заставляла командира субмарины быть настороже… В 11.47 подводный крейсер наконец открыл огонь. Сильная качка, швырявшая круглый корпус субмарины, мешала немцам вести точную пристрелку. Снаряды перелетали через шхуну, разрываясь от прикосновения к воде. Один снаряд пробил насквозь парус, и он лопнул с оглушительным треском. Прикрываясь высоким фальшбортом, Прохор Николаевич на четвереньках прополз по шхуне, подбадривая матросов. Раненых не было, но постоянное ожидание смерти держало людей в страшном напряжении. Через несколько минут подлодке удалось пристреляться. Два снаряда угодили в борт: один – выше, другой – ниже ватерлинии. Боцман доложил о поступлении во второй трюм воды; раненых по-прежнему не было. Пробоины тут же заделали щитами, и Рябинин за свой корабль был спокоен. Гитлеровцы истратят все снаряды, прежде чем затонет его шхуна, трюмы которой забиты сухим лесом, бочками и мешками с капкой. Но в самый неподходящий момент, когда раздраженный живучестью шхуны противник стал подходить ближе, один шальной снаряд разбил стенку фальшивой рубки, за которой укрывалась пушка. Опешивший противник даже замедлил скорострельность, а Рябинин, крепко выругавшись, решил раскрыть военно-морской флаг, громыхнули орудия, и первые же снаряды угодили в палубную цистерну субмарины. Гитлеровский офицер, до этого спокойно куривший папиросу, спрыгнул с мостика и закричал на своих матросов, одного из которых тут же смыло за борт. В бой вступили пулеметы, и Прохор Николаевич не заметил вначале острой боли в руке. Смытый матрос плыл обратно к подлодке, но волны отбрасывали его все дальше и дальше. Взмахнув в последний раз руками, он утонул у всех на виду. Неожиданно на палубу с десятиметровой высоты обрушился фор-брам-лисель, перевитый оборванным такелажем. Но в этот же момент из рубки подлодки, развороченной метким попаданием, вырвались какие-то желтоватые газы, и она с резким дифферентом на нос стала погружаться в море… Рябинин, ослабевший от потери крови, стоял на мостике. К борту шхуны уже возвращались шлюпки с "партией паники". Когда весь экипаж оказался в сборе, пронесся чей-то крик: "Торпеда!" Значит, субмарина не утонула, и теперь, оставаясь под водой, мстила за свой промах. Но Прохор Николаевич уже бросился к штурвалу, здоровой рукой развернул шхуну, чтобы избежать встречи с торпедой…
И вот сейчас, лежа на диване и переживая заново все мельчайшие детали боя, капитан-лейтенант вдруг понял, что не все сделал для победы.
– Эх, черт возьми, – подумал он вслух и, забыв про боль, дернул шнурок звонка, вызывая рассыльного. – Боцмана, – приказал он матросу.
Пришел Слыщенко, остановился у комингса, покашливая в огромный кулак.
– Ну что, мичман? – почти весело сказал ему Прохор Николаевич. – Не повезло?..
– Дак не все же нам везти будет, – уклончиво ответил боцман. – Когда ж нибудь и прошибиться можно.
– "Прошибиться", – с неудовольствием повторил Рябинин, – слово какое выкопал… Эдак когда-нибудь так прошибемся, что… сам понимаешь, не маленький!
– Я-то уж тонул, – как-то стыдливо сознался Слыщенко, – знаю, каково это…
– Кого удивить хочешь! – вдруг засмеялся Рябинин и, быстро оборвав смех, сказал: – Вот что, мичман: всю свободную от вахты команду построить в жилой палубе.
– Слушаюсь, – ответил боцман, но не уходил, мялся.
– Ну, чего еще?
– Да вы бы… лежали, товарищ командир. Вот полегчает, тогда хоть каждую минуту нас стройте.
– Без разговоров, не люблю! – жестко обрезал его Рябинин и стал одеваться.
Сначала он прошел в лазаретную каюту, где умирал пожилой матрос, тяжело раненный в конце боя. Санитар, делая ему укол морфия, покачал Рябинину головой: плохо, мол. Капитан-лейтенант сел в изголовье койки, вытер со лба умирающего обильный пот. В этот момент он совсем не помнил о своем ранении, о своей боли – всем существом он чувствовал сейчас страдания этого чужого, казалось бы, для него человека, каких он встречал по службе тысячи.
– Я еще зайду, – шепотом сказал он санитару и направился в жилую палубу. Часто вспыхивающая трубка, которую он раскурил в неосвещенном коридоре, вырывала из темноты его глаза, светившиеся печалью.
Но подтянутый, несмотря на отсутствие единой формы, вид матросов, что стояли в узком проходе между рядами коек, вернул ему душевное равновесие. Он с любовью оглядел их обветренные лица, крепкие обнаженные шеи и почти восхищенно сказал:
– А здоровые вы у меня, черти!
Матросы улыбнулись, а Мурмылов выкрикнул:
– В этом-то и беда наша!.. Сколько уж насмешек на берегу выслушали!
Рябинин понял: конечно, в такое суровое время странно встретить здоровых парней не в форме, и не один уже матрос его экипажа наслушался обидных замечаний; но… проболтайся из ложной гордости хоть кто-нибудь, и дело, так удачно начатое, может погибнуть бесславно и глупо!..
– Ладно, – сказал Прохор Николаевич, – не век воюем… А вы садитесь, – неожиданно добавил он, – я пришел к вам не только как ваш командир, но и как товарищ ваш… Пришел поговорить с вами, поделиться кое-чем…
Матросы расселись, уступив место Рябинину около фитиля (движок не работал), и как-то сразу началось горячее обсуждение недавнего боя. Прохор Николаевич знал, что в этой безжалостной войне, которую они ведут с врагом, успех зависит не только от него самого и его приказаний – совсем нет: подчас личная инициатива рулевого или моториста выводит шхуну из критических положений, решает победу. И он никогда не пытался стеснять такую инициативу подчиненных своим авторитетом, – даже сейчас курил трубку, молча слушал, изредка лишь поддакивал.
Но только лишь матросы заговорили о последнем этапе боя, когда контуженая подлодка выпустила по шхуне торпеду, он сказал:
– Вот здесь-то мы и допустили ошибку!..
Стало тихо. Потрескивал фитиль, шумела вода в желобах ватервейсов, железная цепь штуртросов, что тянулась под койками в корму судна, позвякивала жалобно и протяжно.
И он объяснил: