Дверь открыл молодой мужчина. Серго вздрогнул от неожиданности: Домбровский! У Ежи он видел портрет главнокомандующего вооруженными силами Парижской коммуны. Поразительное сходство: очень высокий лоб, четко очерченное худощавое лицо, тонкий, с легкой горбинкой нос, твердые губы под полоской усов, выступающий угловатый подбородок, клинышек негустой темно-русой бороды. Строгий облик, свидетельствующий о неукротимой храбрости, сочетающейся с дисциплинированностью, волей и высокой чувствительностью: Серго знал биографию славного генерала Коммуны. Правда, мужчина, встретивший теперь Серго, выглядел гораздо моложе Домбровского. На том запомнившемся рисунке генерал был изображен, наверное, незадолго до того, когда, смертельно раненный, произнес свое последнее: "Моя жизнь ничего не значит. Думайте только о спасении Республики!" Сколько ему тогда было? Кажется, тридцать пять…
"От Ежего? День добрый. Входьте, сядайте, рассказывайте! Зоею, може пшиготуешь цось до едзеня?" Манеры молодого хозяина дома были сдержанны и изысканны. Радостные нотки звучали в голосе, обращенном к молодой женщине. "Счастливы", – не скрывая зависти, подумал Серго.
Недолгого разговора оказалось достаточно, чтобы убедиться: Ежи порекомендовал как раз того человека, который был нужен. И Юзеф, в свою очередь, без нажима, но настойчиво выверив самое важное для себя, тоже расположился к гостю. Да, оба они – убежденные социал-демократы. Не поддались качке, разболтавшей партийный корабль в тяжелых бурях последнего времени…
Теперь, уже на обратном пути из Парижа, Серго решил непременно навестить гостеприимный дом в Кракове и встретиться с друзьями, которых успел полюбить.
Он вышел с вокзала, свернул налево, зашагал по выложенному плитками тротуару вдоль высокой железнодорожной насыпи. "Коллонтая, 6". Вот она, знакомая улица. Третий дом от угла. Голуби на карнизе, дверь с витым узором, запах брикетного угля в цодъезде. На лестничной площадке, в верхней фрамуге окошка, обращенного во внутренний двор, запомнившиеся красные, синие и желтые стекла… Поскрипывает деревянная узкая лестница.
Серго поднялся. Постучал в знакомую дверь.
– Ждал вас. День добрый.
Юзеф коротко пожал руку. Еще не разглядев его как следует в полумраке прихожей, Серго понял: что-то резко переменилось. А когда вышли на свет, не смог сдержать восклицания:
– Что случилось, бичо?
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: бобылье жилье.
– Что с Зосей?
– Зося в Варшаве. В тюрьме.
В комнате повисла тяжелая пауза. Так измениться всего за восемь месяцев, прошедших с их первой встречи!.. Юзеф тяжелыми шагами мерил комнату из угла в угол. Лицо осунулось, зеленое. В глазах усталость, боль и сухой жесткий блеск. Сейчас он особенно похож на Ярослава Домбровского, только выглядит намного старше коммунара.
– Сколько вам лет, Юзеф?
– Тридцать четыре. Ей – двадцать восемь… А сыну нет еще и месяца… Двадцать три дня. Он родился в тюремном лазарете. – Остановился у окна: – Мне передали: в камеру лазарета, где лежала жена, поместили уголовницу, которая убила своего ребенка. То ужасно! Так не делают звери!.. Тераз Зоею с хлопцем перевели из лазарета в тюрьму, опять в общую камеру к уголовникам.
Серго мог представить, что это такое.
– Ясь от дня рождения хворуе, его жизнь на волоске… Така мука!
Орджоникидзе подошел, положил руку на его ссутулившееся плечо.
– А если потребовать, чтобы отдали ребенка?
– Кто возьмет? Мачеха Зоей не может и не хочет. У подруги жены свой грудной, еле справляется… Другие родственники и друзья могли бы, но боятся: сын таки слабы, таки хворы… Мне взять? – Он сделал резкое движение рукой в сторону опустошенной квартиры. – Не смогу. Ему нужно грудное молоко. А моя праца!
– Может быть, ее скоро выпустят?
– Само мало, что ждет Зоею – Сибирь, вечное поселение.
Юзеф замолчал. Ушел куда-то далеко-далеко. Серго не смел сопровождать его в этом пути.
Наконец Юзеф оторвался от окна, сказал:
– Поговорим о наших справах. Наших делах.
– Я еду в Россию. По делу, о котором вам должны были сообщить из Парижа.
– Знаю. Был в Париже на совещании членов Центрального Комитета.
– Можно рассчитывать на вас, если потребуется переправлять товарищей через границу России с Австро-Венгрией?
– Все, цо тщеба, подготовлю, – коротко кивнул он. – Адрес для связи: Краковский университет, физический факультет, студенту Брониславу Карловичу. Шифр вам должен быть известен. – Помедлил. – Если сможете подобрать мне отповеднего, надежного товарища до помощи – буду благодарен. – Спохватился: – Пшепрашем, я забыл предложить вам цось перекусить с дороги…
ИЗ ПИСЬМА Ф.Э. ДЗЕРЖИНСКОГО В ЗАГРАНИЧНУЮ ОРГАНИЗАЦИОННУЮ КОМИССИЮ
Дорогой товарищ!
Вчера я Вам отправил телеграмму, что переправа обеспечена, паспорт же – нет. Переправиться можно из Катовиц или с пограничным паспортом, или через контрабандиста. Через границу ехать не стоит, так как там усиленный надзор. Легко провалиться.
Конечно, можно будет часть делегатов переправить через нашу границу – это устроить нетрудно, – но пока ведь это устройство – преждевременно. Адрес, куда они должны прибыть в пограничную местность, они должны получить незадолго до самой конференции, чтобы не было провала.
Что касается всей этой переправы и местности, где состоится конференция, – мне кажется, необходимо поручить это трем лицам, из которых один должен будет поселиться где-нибудь в пограничной местности, например, здесь, в Кракове, и отсюда вести переписку с организаторами и делегатами на конференцию в России самой и непосредственно организовать переправу etc. Вести практическую работу из Парижа по очень многим соображениям – очень неудобно.
…Если бы здесь кто-нибудь занялся этими делами, – легко было бы сорганизовать переправу для делегатов с юга через Львов, что сократило бы и время, и деньги, и увеличило бы безопасность…
14.VI.11 г.
С товарищеским приветом Юзеф.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Антон и Прокопьич похоронили Женю в лесу, недалеко от зимовья, на поляне возле родника, куда приходили на водопой звери. Вырыли глубокую просторную могилу, а потом аккуратно обложили холмик дерном с дикой геранью. Старик вырубил из лиственницы крест. Написать ничего не смогли – знали только ее имя.
Внезапная смерть Жени согнула лесника, он действительно привязался к ней как к дочери. И Антона будто оглушило. Он не винил себя, понимал: Женя сгорела, как свеча.
Ночью, после похорон, к нему вернулся сон, тот, прежний, мучивший кошмарами. Снова ненавистное лицо штаб-ротмистра Петрова с маленьким женским ртом и ямочками на щеках, снова тот же его насмешливый голос: "С прибытием, товарищ Владимиров! Заждались!.."
Антон открыл глаза и вдруг ясно, до мельчайших подробностей, но в каком-то новом освещении вспомнил свой арест. Полдень… Он идет по узкой Поварской. На углу торгуют квасом, далеко вышагивает городовой в белом полотняном кителе, дворник метет мусор. Из подъезда обшарпанного дома выбегает простоволосая женщина. Она зовет на помощь. За ней бежит пьяный мужик с чем-то блестящим в руке. Антон бросается наперерез, хватает мужика за грудки. Шум, топот, мгновение – и городовой и дворник тут как тут. Ничего не поделаешь, надо идти в ближайший участок, будут составлять протокол. И не успевает он опомниться, как перед ним – офицер в жандармском мундире, улыбающийся, посасывающий леденцы…
Значит, фарс? Не случайность?.. Но о том, что Антон должен был прийти на Поварскую, знали лишь несколько человек, близкие товарищи… Может, подцепил "хвост"? Но почему же: "Заждались"?.. Он действительно задержался в пути на двое суток. И почему сразу же: "Владимиров"? На лбу не написана его партийная фамилия. Значит?..
Федор шептал ему: "Азеф". Женю обрек на гибель какой-то Дмитрий. Кто продал охранке его самого? А до него – Камо, Ольгу, других товарищей?.. Тяжкое бремя. Тяжелее кандалов. Звенья цепи, которую не распилить стальной пилой. Но теперь Антон знает, что ему делать. Это его долг. Перед теми, кто навсегда остался здесь, и перед товарищами, продолжающими борьбу. От кого услышал он запавшие в душу слова коммунара Ферре? "Будущему поручаем заботу о нашей памяти и нашу месть…" A-а, Максим Максимович сказал это в Куоккале, когда Антон привез на дачу к Леониду Борисовичу Красину бежавшую из Ярославского централа Ольгу. Как давно все было! Целая вечность…
По-прежнему он и старик отправлялись в обходы, брали с собой косы. У Прокопьича было запасено на заимке сена вдоволь, они срезали на лужайках травостой, складывали невысокие копнушки для зверья – лосей, косуль и прочей живности – на зиму; нагребали высокие стога-зароды – должно хватить до следующей весны. Казалось бы, для кого старается лесник? Ему и своего хозяйства хватит. Редким охотникам всегда тут добычи достанет, и не за тяжелыми тушами пробираются они в глубь тайги – за соболем, белкой, горностаем. Выходит, для сохранения самого этого лесного мира и не жалеет сил Прокопьич. Мудрый старик. Хорош его удел. Антон с радостью разделил бы его. Но не может. Должен уходить. Да вот как?..
Теперь, после смерти Жени, стала неосуществимой и его идея. Где опрокинуло их лодку – у какого переката, на какой реке искать потонувшие вещи и деньги? Не идти же вот так, как есть, за тысячи верст? Хоть бы узнать, где пролегает варнацкая дорога…
Прокопьич дал своему помощнику старое ружьишко-кремневку. Ружье это чуть было не сослужило Антону плохую службу. Как-то зашли они в мелколесье у подножия голой каменистой сопки. Путко услышал: ссыпается галька. Старик приложил ладонь ко рту, издал трубный звук:
– Ох-гоо!
И на его призыв прямо на них выскочил на камни красавец изюбр. Что случилось с Антоном: врожденный инстинкт или азарт охотника? Он сорвал с плеча кремневку, вскинул.
– Ну! – лесник рывком пригнул ствол к земле.
Олень замер. В тот же миг метнулся в сторону и скрылся.
– Ты чо? – сердито спросил Прокопьич, отпуская ствол кремневки.
И правда, сколько ни попадалось им разной живности, старик ни разу не выстрелил просто так. Если пускал пулю, то чтобы прекратить страдания истекающего кровью зверя или добыть нужное для еды мясо.
Ружье снимал он редко. Вынет из-за пазухи берестяную дудочку, подаст звук – и из норы, Антон ее и не приметил бы, выглядывает, выбирается зверек. Черные и белые полосы вдоль тельца. Бурундук. Прокопьич топнет ногой, зверек шмыг в кусты.
– Копай, оннако.
В норе – запас орехов, полный мешок. Лесник возьмет половину, остальное прикопает:
– Проворный зверок, ишшо напасет.
Путко попросил:
– Дай-ка я!
Сам разыскал норку, подудел. Получилось. И в травах стал разбираться, и съедобные корни определять… Оказывается, не так уж хитра эта наука. Или, может быть, жило в человеке исконное, от первобытных пещер и костров, знание, наглухо придавленное пластами иного существования. Почему же не проснулась эта память раньше? Или каждому суждено единственно и неповторимо прожить в своей жизни всю историю человечества?.. В какой раз вернулся он к мысли: беда, если отторгается человек от природы.
Прокопьич стал разговорчивей. Возвращаясь на заимку, подолгу играл с соболишкой, наблюдал за его возней с котом.
Как-то сказал:
– Предивный зверок и радостный. – Надолго замолчал. Добавил: – Рослой ужо… Соболишку ему надоть… Матерь зверка сова утошшил. Вот такой был, – он оттопырил палец. Антон вспомнил: точно так же показала и Женя. – Под снега отпушшу на волю.
Однажды в лесу, поднимаясь по склону, Антон услышал треск, предупреждающий крик и вдруг увидел бурого медведя. Испугался, попятился, но вспомнил слова Жени: "Летом они не страшны". В тот же миг хлестнул выстрел, и медведь, оглушив ревом лес, повалился в траву, заскреб огромными лапами в предсмертной судороге. Подбежал старик.
– Зачем вы его?
– Хватит в беремя – заломат, – тяжело перевел дыхание Прокопьич. – Вона ее малец!
На дереве, меж ветвей, прятался медвежонок.
Пришлось сдирать шкуру, свежевать тушу. Антону было жалко такой красавицы с густой шелковистой шерстью. Уши – пушистые варежки. Но когти, черные, изогнутые, – как крючья вил. Заломала бы…
– На зиму нам ужо достанет, – сказал Прокопьич.
Антон решился:
– Мне надо уходить.
Старик молчал.
– Я должен выбраться в Питер.
Прокопьич разогнулся, вразвалку прошел по поляне.
– Тожа? – Присел, понурил голову. – Оставайся, а?.. Не знашь ты лес, а понимашь. Живое любишь… Оставайся!
Столько тоски было в его голосе, что у Антона стеснило горло.
– Желал… сыном. Все тобе… Женька-то… Морошно…
Он махнул рукой. Тяжело поднялся, побрел к дому.
До вечера Антон пробыл в лесу. Сам досвежевал тушу, вырыл яму, обложил ее ветвями и листьями, упрятал мясо, чтобы не растащило зверье, а шкуру взял с собой. Тащил, сгибаясь под ее тяжестью. И думал, думал; мысли его были заняты одним – как выбраться отсюда. Может, и вправду податься к старателям?..
Огонек в избе светился. Значит, Прокопьич еще не лег.
Дверь из сеней в горницу была открыта. Старик сидел, привалившись к столу. Перед ним стояла наполовину опорожненная бутылка самогона. Мотая головой, с закрытыми глазами, он что-то протяжно бормотал. Поет?.. Антон разобрал слова:
Скры-а-итца солнце за степом,
Вда-али золотитца ко-овыль…
Ко-олодников звонкие цепы
Взбива-ают дорожную пыль…
Песня каторжан. Ее не раз слышал Антон на этапах, на Сретенском и Баргузинском кандальных трактах.
Старик размежил веки, мутно поглядел на него:
– Сядай… – Плеснул в стакан. – Прими… манень-ко. – Он был уже изрядно пьян. – Уежжашь? – Повесил голову. – Один-одинешенек…
– Пойми, Прокопьич!..
– Никто тобе не доржит… Всю жисть так…
Из его глаз просочились слезы, потекли по щекам, по усам на бороду. Он опустил голову.
"Заснул?.." В закутке шуршал соболишко. Антон подождал. Прокопьич сидел, облокотись о стену, без движения. Дыхание его стало мерным. Студент задул лампу, вышел в сени.
Утром, когда уже кончали молчаливый завтрак, старик угрюмо посмотрел на Антона:
– Оннако, парень, спровожу, ты чо думашь. Повел в соседнюю с горницей комнату, к сундуку, окованному железом. Откинул тяжелую крышку. Вынул из-под тряпья серебристо-бурые шкурки. Взбил в руке, будто стряхивая с них искры:
– На Баргузине брал… На Витиме, на Ингоде тоже, оннако.
Антон залюбовался переливающимся, теплым даже на вид мехом. Прокопьич отложил те, что побольше, темней и пушистей:
– Тобе.
– Да что вы! – изумился Путко. – Зачем они мне?
– Возьмешь, парень, – строго сказал старик. – Дивны.
Потом долго ворошил в сарае и вышел во двор с корытцем в руках. Такие корытца-лотки, похожие на глубокие большие тарелки с конусообразно выструганным дном, Антон видел на руднике – штейгеры, горные мастера, промывали в них на пробу добытую из забоев руду.
Они углубились в лес. Прокопьич вел не по знакомым тропинкам, а в другую сторону. Шли они долго, пробираясь через ветровал, сквозь колючие кусты жимолости, пока не оказались у реки. Желтые залысины берегового песка. Тальник у воды, отсеявшая цветы черемуха… Антон узнал: та самая река! Предательски недвижимая гладь с неприметными воронками. Где-то на дне ее – Федор, крепко, навечно удерживаемый кандалами… Как же трудно было тогда Прокопьичу тащить Антона сквозь такую чащу!..
Старик снял кожаные сапоги, натянул резиновые, пристегнул их ботфорты к поясу, засучил рукава. Взял лоток и подошел к воде. Нагреб лоток сырого песку, зачерпнул воды и начал быстро, ловко встряхивать корытце, перебрасывать от края к краю его содержимое. Деревянную посудину старик держал наклонно. С каждым взмахом и ударом пальцев о днище вода вымывала песок. Прокопьич снова и снова зачерпывал его из реки и продолжал привычно-ритмичные движения, будто играл на каком-то глухозвучном инструменте. Смыл остатки песка, с трудом разогнулся, подошел к мешку. Путко глянул и обомлел: на коричневом дне лотка матово поблескивали золотые зерна и со спичечную головку, и с вишневую косточку, и как желтый песок.
Какие-нибудь десять минут и целая горсть!
– Да вы можете тут пуды намыть! – воскликнул студент.
– Места здешни богаты, – согласился старик. – Да нет сердца к нему…
И снова зашагал к реке. Антон начал помогать. Подгребал в лоток песок, сам попробовал промывать, да ничего не получилось.
К полудню Прокопьич набрал уже целый мешочек.
Дома, без малейшего интереса, как просо или гречиху, он перебрал желтые зерна. Те самородки, которые были в скорлупе черного шлиха, он ссыпал в баночку с жидкостью, остальные сгреб ладонью в тот же мешочек и убрал его.
Антон помнил, как в их камере, в тусклом свете, уголовники с жадностью пересчитывали добычу – зернышки золота, когда их удавалось вынести из забоя. На уворованное, пронесенное через проверки золото, можно было купить в тюрьме почти все: лишнюю пайку, послабление режима, освобождение от работ, от карцера и истязаний. Перед золотом не могли устоять ни надзиратели, ни конвойные. Единственное, чего нельзя было купить на него, – это свободы…
Утром Прокопьич опять повел Антона в лес, забирая далеко влево от зимовья. Наконец они вышли к неприметной тропе, вившейся среди сумрачных вековых елей. Хотя солнце было уже в зените, сюда не проскальзывали его лучи. В вышине гудел ветер, но здесь не колебалась ни одна ветка.
Лесник придержал Антона в кустах, за толстым стволом, обросшим бледно-зеленой плесенью. "Что это мы как в засаде?" – подумал Путко.
Ждали долго. Наконец послышались осторожные шаги и меж деревьями замелькала фигура. Человек шел быстро, но останавливался, прислушиваясь. В руках у него был короткий казачий карабин. Палец он держал на спусковом крючке. За спиной ходока выше головы громоздился мешок. Антон уже мог разглядеть лицо – широкое, четырехугольное, с выпуклыми скулами, приплюснутым носом и раскосыми глазами.
Лесник шагнул мужчине навстречу и тут же, одновременно с выстрелом, упал в траву. Антон бросился к нему.
– Ну! – пробурчал Прокопьич, приподнимаясь. – Штоб те язвило!
– А, это ты, чёрта! – с облегчением отозвался мужчина, отводя в сторону карабин.
– Чо пуляшь, хабарда?
– На нашей путе – кто первый! – раскрыл тот в улыбке щербатый рот.
"Горбач", – догадался Антон.
– Вот, Хасан, – старик показал горбачу на студента. – Как лонись… Все и прочее: пачпорт, часы с боем.
Он достал и протянул мужчине мешочек. Хасан взвесил в руке, удовлетворенно хмыкнул. Снял свой "горб", вынул эмалированную кружку. Высыпал в нее крупинки. В мешочке еще оставалось немало. Старик аккуратно завязал, спрятал:
– Твое будет, парень, кады принесешь.
– И деньги тоже?
– Само собой.
– Сколько?
– Поболе.
– Как в тот раз? Якши, уважу. – Горбач достал из кармана веревку, подошел к Антону, начал измерять его, привставая на носки: от плеча до пояса, от пояса до пяток, как портной. Даже голову измерил, завязав узелки. Потом снял мерку с ноги. – К тебе принести?
Прокопьич кивнул.
– Когда?
– Дак кады обернешь собе, – пробурчал тот в бороду.
Проводил Хасана взглядом. Не поворачиваясь к Антону, сказал: