– Я знаю, вы плохо чувствуете себя, товарищ…
И вздрогнул от неожиданности. Мгновение – и мутный взор больного обрел осмысленность и ясность, как изображение в линзах бинокля, наведенного на резкость. И расслабленные мышцы лица преобразились в заостренно-жесткие волевые складки.
– Я здоров, товарищ, – тихо и четко проговорил Камо.
– Не может быть! Это выше человеческих сил! – не сдержал восклицания Либкнехт.
– Я совершенно здоров, – повторил Тер-Петросян.
– Меня направил к вам Ленин, – все еще пораженный, быстро начал говорить Карл. – Я передам ему, он будет очень рад! Мы все рады, что вы выдержали. Но вас ждут новые испытания. В России.
– Все будет хорошо, товарищ. Передайте Владимиру Ильичу, скажите, что никакие трудности меня не сломят.
Уходя, Карл пожал ему руку. И уловил в ней угасающую дрожь. Лицо товарища, еще секунду назад лицо сильного, мужественного человека начало обмякать, расплываться – и где-то в неведомой глубине гас в затуманивающемся взгляде свет сознания…
4 октября 1909 года Тер-Петросян был тайно доставлен на границу Германии с Россией и передан чинам департамента полиции, а 19 октября, уже из Метехского замка, препровожден под конвоем к прокурору Тифлисской судебной палаты на первый допрос по делу об экспроприации на Эриванской площади. И все стало повторяться: наблюдения, судебно-медицинские экспертизы, мучительные "эксперименты". Российские полицейские и судейские чины не взяли на веру заключения немецких специалистов. Для того были основания: они располагали документами обо всех злокозненных операциях, совершенных Тер-Петросяном в течение минувших лет, – и каждая из этих операций свидетельствовала об остром уме, железной воле, невероятном хладнокровии и дерзости их организатора. А теперь, видите ли, – невменяемый и, значит, неподсудный!.. Однако, как ни бились, вынуждены были согласиться с диагнозом ученых немцев. Всему есть мера. В случае с Тер-Петросяном эта мера превзойдена трижды.
Да, она была превзойдена. Благодаря самообладанию Камо мог держать себя в таком состоянии день, неделю, пусть даже месяц. Но дальше – это было уже за пределами человеческих сил. И Камо совершил то, что еще никогда не было зафиксировано наукой. Существует много талантливых артистов. Но сколько из них играют в любой роли на сцене самих себя, и лишь избранным дан талант перевоплощения. Камо обладал этим редкостным талантом: усилием воли он как бы переводил себя в состояние душевной болезни.
На сегодня опасность миновала. Лишь на сегодня. Это просто отсрочка. И нужно искать, готовить выход… Камо скатал хлебный шарик и поднес его к клюву прожорливого щегла.
ДОНЕСЕНИЕ ЗАВЕДУЮЩЕГО ЗАГРАНИЧНОЙ АГЕНТУРОЙ ДИРЕКТОРУ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ
По полученным указания первая общепартийная школа Российской с. д. открылась 20 июня сего года. Она помещена в восемнадцати километрах от Парижа в Лонжюмо, департамент Сены и Уазы. В данное время в ней имеется десять учеников, приехавших из России. Ожидается приезд еще пяти-шести человек. Кроме приезжих, в школу из парижских членов партии поступили некие: Серго, рабочий Семен… и женщина Инесса, настоящие фамилии и имена коих пока не выяснены.
Чиновник особых поручений А. Красильников
ГЛАВА ПЯТАЯ
Уже двое суток шли Антон и Федор. Надежды на щедрость леса не оправдались. Земляника еще цвела. Какие-то ягоды, налившиеся чернильным соком, были горькими. Беглецы вырыли коренья, похожие на морковь, но от них спазмой свело желудок. За двое суток им перепало лишь несколько мелких яиц с крапленой скорлупой.
Сквозь поредевшие березы на опушке они увидели в долине село. На площади гарцевали всадники с пиками. Станица. Идти туда нельзя.
Они снова углубились в лес. Ледяная купель в шахте и холодные ночи сказались на Карасеве. На подстилке из пихтовых ветвей он впадал в забытье, метался, бессвязно бормотал. Днем лоб его покрывался испариной, глаза лихорадочно блестели. Антон и сам плелся из последних сил. Бродни порвались, ступни распухли. Ободранные кандалами щиколотки превратились в почерневшие кровоточащие раны.
В зарослях вереска попадались ручьи. Беглецы жадно пили ключевую воду, обмывали раны. Холодная вода унимала боль. Федор прикладывал мокрые тряпицы к гноящимся глазам.
– Куда идти? Зачем? – стонал он. – Я боюсь людей…
На следующем привале – о том же:
– Жить нечем… Жутко… Я устал… Ты понимаешь, что значит – потерять веру?.. Лопается голова. Если бы сказали: "Ложь! Клевета!" – я бы поверил. Но сам Столыпин: "Азеф – такой же сотрудник полиции, как и многие другие". Ты можешь это понять?..
Антон помнил, как парижские газеты, состязавшиеся в добыче сенсаций, оглушали их, русских эмигрантов, все новыми и новыми фактами жизни Азефа, этого "черного гения российской охранки", "великого провокатора". Его имя обросло легендами. Еще бы! Во главе боевой организации партии социалистов-революционеров десять лет стоял агент департамента полиции, платный сотрудник охранки, который организовывал покушения на крупнейших сановников империи – и тут же выдавал на заклание исполнителей своих замыслов.
Факты противоречили, взаимно исключали друг друга. Как может полицейский осведомитель участвовать в убийстве своего же министра? Ведь доказано, что это Азеф снарядил бомбу для Егора Сазонова и проводил его чуть ли не до кареты фон Плеве. Он же вместе со своим помощником Борисом Савинковым подготовил убийство великого князя Сергея Александровича: схваченный на месте взрыва Иван Каляев в бреду назвал имя инициатора – "Валентин". Это была одна из кличек Азефа. Руководитель террористов устраивал динамитные мастерские, до мелочей разрабатывал планы операций, готовил для исполнителей метательные снаряды. И он же – агент охранки – сообщал в департамент полиции адреса мастерских, имена боевиков. Организатор и провокатор – один и тот же человек!
Сейчас Федор, задыхаясь, говорил:
– Страшное лицо: брови торчат, как щетки, глаза бурые, налитые кровью… Страшный взгляд: угрюмый и пристальный-пристальный, будто вонзается в самую душу… А губы, вывернутые, потрескавшиеся… От него шел какой-то адский запах, как от козлиной шкуры… Как я раньше не подумал: дьявол?..
Антон понимал: мысли бередили душу Федора все эти годы, и теперь, впервые получив возможность излить их вслух, он не мог остановиться. Действительно ли отвратительным был облик Азефа, или таким создала его ненависть? "Куда как легко было бы различать друзей от врагов, если бы все было написано на их лицах", – подумал студент. Но что порождает азефов, какие соки питают их? Какой особой каиновой печатью помечены они?.. Вот узнать бы это их клеймо… Давно, после освобождения Леонида Борисовича Красина из Выборгской тюрьмы, Антон спросил его: "Разве случайно – и с Ольгой, и с Феликсом, и с Камо?" И Леонид Борисович ответил: "Да, чувствую – есть
предатель в наших рядах. Но кто?.."
Почему Антон припомнил тот разговор трехлетней давности на палубе парохода в заливе Салакалахти?.. Сейчас ему начинало казаться: то неясное, темное в кошмарах, продолжавших терзать во сне, тоже тянулось нитью к рассказам об Азефе. Почему? Он не в силах был понять.
– Сколько погибло! Сколько наших гниет по централам!.. А он сейчас там, в Париже, с тросточкой по Елисейским полям!.. – В груди Федора сипело, он задыхался, но не мог остановиться. – Понимаешь, я горел! Горел месяцы, годы!.. А теперь я потух… Жить нечем. Жутко… Я устал…
Антон подхватывал товарища, поднимал:
– Вы должны идти. Хотя бы для того, чтобы найти Азефа и отомстить!
Эти слова действовали. Тяжело переставляя полусогнутые в коленях ноги, безжизненно опустив руки, Федор шел.
Но на третий день он совсем сдал. Привалился к стволу:
– Больше нет сил. Оставь меня здесь.
– Не дурите, – опустился рядом с ним Путко. – Уже недалеко.
Перед его глазами на тонком стебле покачивался красивый цветок. Зудела пчела, припадая к лепесткам матовым пушистым брюшком. Вспорхнул птенец. Перья на его бескрылом тельце торчали во все стороны. Птенец склонил голову, посмотрел на Антона удивленным глазом, подскакал ближе.
"Жирный!" Антон изловчился и накрыл его ладонями. Пальцы нащупали острый хребет, косточки-прутики. Птенец затрепыхался теплым комком. Антон разжал пальцы. Обернулся к Федору:
– Хватит. Передохнули.
Товарищ был в беспамятстве. По страдальчески искаженному лицу стекал пот. Антон нагнулся, взвалил Карасева на плечо и, раскачиваясь, с трудом передвигая ноги, волоча за собой стальные звенья, побрел через лес.
Федор очнулся:
– Пусти… Я сам…
Радость встречи с безлюдным свободным простором сменилась тупым отчаянием. Мучили боль, голод. Еще недавно такой великолепный и гостеприимный, лес стал враждебным, ощетинившимся каждой ветвью, каждой колючкой, когтистыми сучьями бурелома. Он ничем не желал поддержать беглецов, наоборот, лишь увеличивал их страдания. Травянистые склоны остались позади. Сопки теперь сплошь были в лесах и они становились все гуще. В ельниках широкие лапы сплетались стеной. Все чаще преграждали путь трещи – дремучие дебри, а пади лежали не шелковистыми лугами, а зыбунами-болотами. Все выше поднимались перевалы, и с этих вершин открывались новые и новые гряды. По горизонту громоздились голые скалы, похожие на древние крепости. Беглецы потеряли направление, старались угадать его по движению солнечного диска, медленно катившегося по небу с востока на запад. Где-то должна быть дорога. Антон слышал о варнацкой дороге, издавна пробитой в лесах беглыми каторжниками через всю Сибирь, до Урала. Варнаки обозначили ее затесами на деревьях. Где эти затесы?..
Одолели еще один перевал. Им открылась устрашающая картина: съеденный пожаром лес. Черный частокол сосен, черная, покрытая толстым слоем праха земля. Умерший лес простерся на версты и версты, обнажив овраг в распадке, соседнюю сопку. Идти напрямик? Обогнуть? Повернуть обратно?.. Решили – напрямик. Ноги по колени проваливались в давно остывший пепел, приходилось разгребать его, как если бы зимой они шли по заснеженному полю без лыж. Пыль окутывала их, забивалась в рот, слепила глаза, разъедала раны. Федор каждую минуту готов был упасть, и Антон, обхватив его рукой, волок за собой. Пожар был, наверное, давно. Но толстый слой золы не дал пробиться новой поросли. Лишь кое-где кучками поднялись темно-розовые султаны иван-чая, в цветках зудели пчелы. Живые островки среди мертвых озер.
Беглецы падали наземь около зарослей иван-чая, жадно втягивали в себя живой запах. Антон завидовал пчелам, утолявшим свой голод. Хоть бы чего-нибудь съедобного, лишь бы унять резь в желудке! Кислый запах гари буравил мозг, обволакивал вялостью. Нет, больше не подняться! Так и остаться здесь? Пусть схватят? Снова в тюрьму?.. Антон видел: когда пригоняли неудачников беглецов, их, как и его тогда, распинали на скамье, секли розгами.
Он переваливался на бок, вставал на ноги. Поднимал Федора.
Сухостой одолели. И зеленую сопку за ним. Со склона открылась долина, прорезанная неширокой спокойной рекой.
На берегу они отдышались. В узкой заводи, укрытой ветвями, вода была чудесно прозрачной, со стайками мальков, шнырявших меж нитями водорослей, с пауками-водомерами, скользящими по зеркалу. Они разбили зеркало, погружаясь в целительную прохладу. Унялась боль. Сладкий озноб пронизал тело.
Тут же, у края заводи, под кустом черемухи, они распластались на траве. Запах земли одурманивал. Позванивала река, стрекотала, жила трава. Антон увидел, как раздвигаются ветви. Ослепительно бьет солнце. Оно обрисовывает женскую фигуру. Женщина приближается. Он еще не может узнать ее, но уже догадывается, знает – это она. Ольга наклоняется над ним, волосы падают с ее плеч. Ее лицо очерчено очень резко; длинные черные брови и зеленые глаза. Она опускается к его ногам, проводит холодными пальцами по щиколоткам, снимая ноющую боль. И вдруг прижимается губами к кандалам. "Что ты, Оля!" Он хочет вскочить. Ему стыдно и нестерпимо хорошо. "Невольно пред ним я склонила колени, – и, прежде чем мужа обнять, оковы к губам приложила!.." – "Что ты, Оля!"
Он собрал силы, чтобы вскочить. И проснулся.
Рядом навзничь лежал Федор. Он бредил с открытыми глазами. Антон начал тормошить его. Карасев был совсем плох: горел, дыхание сиплое, прерывистое. Путко зачерпнул ладонями воды, плеснул ему в лицо, помог сесть. Федор очнулся.
– Я поищу брод. А вы держитесь, уже недалеко.
Спуск был песчано-упруг и полог, вода так же прозрачна, как и в заводи. На глади всплескивала рыба. Но в нескольких саженях от противоположного берега дно уходило в омутную черноту. То там, то здесь крутились воронки.
– Пошли, – вернулся он за Карасевым. – Вплавь там немного, одолеем!
Он потянул безвольного спутника за собой. Вода поднялась по колени, по пояс, снова опустилась до колен. И вдруг дно ушло, провалилось, течение понесло. Антон успел ухватить Федора за рукав. Но тут его-самого крутануло, развернуло и начало стремительно засасывать. Он ожесточенно забил по воде руками. Кандалы на ногах тянули вниз. Он рвался, бился. Вырвался из водоворота. Берег был совсем рядом, в нескольких взмахах. Но тут до сознания дошло: нет Федора. Он отпрянул, нырнул, начал шарить руками в воде, не ухватывая ничего. Течение понесло его и бросило в новый водоворот, закружило в бешеной карусели. Он захлебывался, пытаясь сбросить непосильную тяжесть со сцепленных железом ног.
Наконец его вышвырнуло на берег. Он уцепился за корягу, выполз, волоча за собой кандальную цепь, и, уже ничего не видя, не понимая, закричал утробным, рвущим горло голосом:
– Люди-и! Люди-и!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Адьютант приоткрыл дверь:
– Ваше высокопревосходительство, к вам – господин директор.
Столыпин, не отрывая взгляда от бумаг, кивнул.
Фигура Зуева заняла весь проем.
– Прошу, Нил Петрович, – любезно сказал министр.
Директор неторопливо одолел расстояние от двери до П-образного стола, возвышающегося в центре огромного кабинета, как крепость посреди равнины. Пружины кресла тяжко охнули. "Похож на Трусевича, – подумал Столыпин. – К сожалению, только внешне".
– Вот выборка из справок делопроизводств и особого отдела о важнейших событиях за истекшую неделю, – директор выложил на стол два скрепленных машинописных листка. – Кроме сего, ваше высокопревосходительство, представляется необходимым узнать ваше мнение в связи со следующим донесением полковника Заварзина.
К двум листкам он присоединил третий. Столыпин просмотрел сводку, сделал пометки цветными карандашами.
– Любпытно, – взглянув на донесение Заварзина, сказал он. И, дочитав, подтвердил: – Весьма.
Начальник московского охранного отделения, ссылаясь на секретного сотрудника "Блондинку", сообщал, что великий артист, чье имя украшало театральные афиши обеих столиц, решил оставить службу в императорских театрах и навсегда покинуть отечество. Поводом послужила травля артиста за то, что недавно в Мариинском театре он в присутствии государя спел гимн, стоя на коленях.
– Департамент располагает сведениями, что при первом же выступлении означенного артиста неблагонамеренные лица собираются устроить обидные демонстрации – хотят встретить его свистом, криками "холоп" и "лакей", – добавил Зуев. – И все это – за душевный верноподданнический порыв! Прошу указаний: побудить ли нам артиста к отставке и отъезду или воздержать от оных шагов. А также прошу указаний о мерах по предотвращению возможных антимонархических выступлений общественности.
Нил Петрович раскрыл папку и вынул еще один лист:
– К сему можно присовокупить и следующее.
Это было письмо, адресованное артисту: "Чувствительная сцена твоего коленопреклонения перед Николаем II была бесподобна. Поздравляю с монаршей милостью. В фазисе столь глубокого верноподданничества тебе не могут быть приятны старые дружбы, в том числе и со мной. Спешу избавить тебя от этой неприятности. Крепко больно мне это, потому что любил тебя и могучий талант твой. На прощанье позволь дать тебе добрый совет: когда тебя интервьюируют, не называй себя, как ты имеешь обыкновение, "сыном народа", не выражай сочувствие освободительной борьбе, не хвались близостью с ее деятелями. В устах, раболепно целующих руку убийцы 9-го января, руку подлеца, который с ног до головы в крови народной, все эти свойственные тебе слова будут звучать кощунством".
Под письмом стояла подпись весьма известного литератора.
Столыпин усмехнулся. В свое время литератор своими пасквилями в прессе достаточно досадил и ему. Теперь попался, голубчик!
– Привлечь по статье 246-й Уложения о наказаниях, – он ткнул пальцем в подпись на листке. – За составление сочинений, оскорбляющих государя.
Наказание по этой статье влекло лишение всех прав состояния и ссылку в каторжные работы на срок до восьми лет.
– Есть одно обстоятельство… – без нажима возразил Зуев. – Письмо получено агентурным путем. Использование его в качестве улики приведет к провалу агента "Блондинки". – Он сделал короткую паузу. – Кстати, этим же агентом добыто специально для вас, ваше высокопревосходительство… – Нил Петрович запустил пальцы в створки своей папки и, как из раковины, добыл следующую жемчужину.
Рукописный листок был весь в помарках и вставках: "Пишу Вам об очень жалком человеке, самом жалком из всех, кого я знаю теперь в России. Человека этого Вы знаете и, странно сказать, любите его, как того заслуживает его положение. Человек этот – Вы сами. Давно я уже хотел писать Вам не только как к брату по человечеству, но как исключительно близкому мне человеку, как к сыну любимого мною друга…"
Столыпин свел к переносью брови: вот от кого сие послание!..
– Добыто в яснополянском архиве, – подтвердил директор, из-под полуприкрытых век внимательно наблюдавший за министром.
Петр Аркадьевич бросил на него острый взгляд. Только Зуев, да еще вот "Блондинка" оказались причастными к щепетильному делу, стали как бы секундантами в затянувшемся поединке.
Хорошо, в благодарность за очередную услугу он не поставит под удар осведомительницу, хотя как удачен повод воздать литератору!..
"Пишу Вам об очень жалком человеке…" Петр Аркадьевич почувствовал, как приливает к голове кровь. Упрямый старец!..
В какой уже раз он вспомнил ту первую их встречу. Столыпины жили тогда в Москве, на Арбате, в большом гулком доме, принадлежавшем деду и знаменитом тем, что в 1812 году в нем останавливался наполеоновский маршал Ней. В приемной зале висел портрет матери. С полотна беспечно смотрела молодая круглолицая женщина. Урожденная княжна Горчакова, дочь наместника Польши, она была знакома с Гоголем, дружна с Тургеневым. Как раз в этом их доме Иван Сергеевич читал свои "Записки охотника". На полотне по бальному платью Натальи Михайловны от плеча к талии ниспадала голубая андреевская лента, ниже бриллиантового вензеля фрейлины к ленте была пришпилена бронзовая солдатская медаль. Такой юной и простодушной Петр свою мать не знал – шестой ребенок в семье, он помнил ее уже гранд-дамой, властно командующей челядью, хлопочущей в имениях и в домах обеих столиц, выезжающей на дворцовые рауты с маской высокомерия на лице. Но романтическую историю солдатской медали хранил: мать в молодости последовала за Аркадием Дмитриевичем, его отцом, на войну и заслужила награду, спасая раненых под неприятельским огнем. Было это на прославленном четвертом бастионе Севастополя.