Медаль оказалась прямо связанной с именем старца (в ту пору, впрочем, совсем еще молодого человека) – отец познакомился с Львом Николаевичем Толстым как раз на батареях во время Крымской кампании. Они вместе, несли службу. Позже пути их разошлись. Александр II пожаловал отцу флигель-адъютанта, еще через годы Аркадий Дмитриевич стал старшим генералом свиты, в русско-турецкую войну командовал корпусом, удостоился поста генерал-губернатора Восточной Румелии и на склоне лет был назначен комендантом Московского Кремля. Однако с другом молодости связи не порвал. Лев Николаевич помышлял даже сделать его компаньоном в каком-то литературном предприятии. Отец нередко навещал его в Ясной Поляне. В одну из поездок он взял младшего сына. Петру тогда едва исполнилось восемь лет. Позже – гимназистом, универсантом, последний раз – уже когда начал службу в Петербурге, Петр Аркадьевич встречался с великим стариком. Но отложилась в памяти до мелочей, да и повлияла на все последующее, наверное, именно та первая встреча.
Запомнилось: выехали они из Москвы в солнце, а потом нагнало тучи, хлынул дождь, дорогу развезло, и до Тулы добирались трудно. Петра измочалило на ухабах, да еще приходилось спрыгивать в грязь и помогать – толкать карету, засевшую в очередную яму. Лошади хрипели, из-под колес выплескивало грязь. Отец посмеивался: "Путь к Великому тернист!.."
Только на второй день, перед Ясной Поляной, снова пробилось солнце. Под зеленым сводом красивой березовой аллеи – "прешпекта" они подкатили к усадьбе. Дом, хоть и двухэтажный, оказался невзрачным: совсем не таким представлял Петр обиталище прославленного писателя.
Сам писатель сразу выделился из всех, с кем довелось мальчику встретиться прежде. Не только потому, что был большой, широкий, с нестриженой кудрявящейся бородой, очень черной (потом, когда он поседел, эти космы приобрели рыжеватый отлив): он держался совсем не как граф. Все, все в его облике воспринималось непривычно, сковывало, вызывало робость – размашистые движения, сильно звучащий голос, большие руки в ссадинах и мозолях. Особенно же – его застиранная поддевка с узким ремешком. Петр и раньше слышал, но не верил, что граф, как мужик, сам запрягает себе лошадей, вместе с крестьянами пашет землю, сеет хлеб, косит траву. Теперь, хоть и было чудно, поверил.
А граф с пытливостью посмотрел на мальчика пронзительно-внимательными, очень светлыми глазами – такими приметными на загорелом, прорезанном глубокими мужицкими морщинами лице, – и, скребнув Петра пальцем по щеке, вдруг громко и весело произнес:
– Ах ты, таракашка! – И потряс корявым пальцем с большим черным ногтем – будто пригрозил: – Беги к детям – вниз, на Большой пруд.
По правую руку от сторожки-"каменки" при въезде в усадьбу, у пруда, играли мальчики и девочки. Все – младше Петра. Он познакомился: Сережа, Миша, Маша… Девчонка в панталонах с оборванным кружевом сделала книксен:
– Таня.
Два года назад Татьяна Львовна приезжала к нему на прием, в министерство на Фонтанку, просить о заступничестве.. .
Всегда, возвращаясь мыслями к графу, Петр Аркадьевич видел его в своем воображении старцем. Хотя тогда, в первую их встречу, писателю было на десять лет меньше, чем Столыпину сейчас. Странное свойство памяти. И из всего, о чем когда-нибудь говорили, особенно резко запомнилось это: "Ах ты, таракашка!", приобретшее со временем презрительный оттенок. И корявый палец у носа – как угрожающе-указующий перст.
Может быть, именно это неприятное воспоминание предохранило его от того воздействия, какое оказал великий писатель на молодежь России?.. Когда бы ни вспомнил о нем, где бы ни услышал его имя – всегда испытывал недоброжелательство, внутреннее сопротивление ему. Нет, дело, конечно, не в детском впечатлении: неприятие лежало в ином. Петра Аркадьевича никогда не прельщало учение яснополянца о смирении; он, Столыпин, был движим иными замыслами и чувствовал в себе силу осуществить их. Но уже в молодые годы он понял: одной лишь силы – мало. Свои поступки он должен держать в согласии не с сердцем, а с головой. История человечества свидетельствовала: великие помыслы осуществляются людьми лишь с суровыми сердцами. Сухой блеск глаз он гасил под прищуром век, складывал в улыбку твердые губы. Убеждал себя: наступит время, когда он оставит позади тех, с кем должен осторожничать сегодня, и тогда сможет стать самим собой. Оказалось, что и по сей день, даже будучи премьер-министром, он вынужден носить на лице маску. Она-то и ввела в заблуждение проницательного старца? Или, напротив, яснополянский мудрец проник в самую его душу и вывернул ее наизнанку – и его слова о "любви" и "благородстве" не что иное, как давнее презрительное "таракашка"?..
Спор их начался в самый разгар всероссийской смуты, когда он, Столыпин, премьер-министр и министр внутренних дел империи, провозгласил свое знаменитое: успокоение и реформы, а затем и еще одно изречение, ставшее летучим: "Когда тушат пожар, не считают разбитых стекол". Пожар он тушил огнем и мечом – в Питере, в Ревеле и Свеаборге, на Полтавщине и Орловщине. Стекла?..
– Нил Петрович, по памяти: сколько прошло по приговорам военно-полевых судов?
Зуев приоткрыл глаза:
– За последний месяц? С начала года?
– С момента введения закона военного времени.
– Полагаю, ваше высокопревосходительство, казнено немногим более пяти тысяч, осуждено в каторжные работы – тысяч двадцать.
Ссыльнопоселенцев директор в счет не взял.
На всю Россию – пять тысяч, а шуму!.. Столыпин не допускал мягкосердечия, требовал неукоснительного исполнения приговоров. Собственной властью он утвердил статьи закона, по которым в местностях, объявленных на военном положении, командующие войсками получили право учреждать суды из строевых офицеров, приступать к рассмотрению дел без предварительного следствия – и решать дела не дольше как в два дня, с тем чтобы приговоры приводились в исполнение в течение следующих суток. Конечно, батальонные и полковые командиры, не искушенные в юриспруденции, наломали немало дров, ретиво рубили налево и направо. Тогда-то и произнес он сакраментальную фразу о "разбитых стеклах". В обществе пошумели – и угомонились. Лучшее доказательство в споре – argumentum baculinum, палочный аргумент.
Еще чадили по Руси последние пожары, а Столыпин уже приступил к претворению в жизнь идей, осуществление коих должно было на веки веков укрепить в России самодержавие. Главная из них: в крестьянской стране именно крестьянство должно стать монолитной основой существующего правопорядка. Надо повсеместно создать слой зажиточных, крепко вросших в землю владельцев – таких в просторечье называют "мироедами" и "кулаками", – превратить крестьянские дворы в маленькие крепости, за прочными бревенчатыми стенами которых хозяин-собственник будет надежно защищен от влияния революционных "пропагаторов" и первым спустит на них цепных псов. Для этого нужно разрушить общину, провести выселение на хутора и отруба, колонизировать окраины. Другая столыпинская идея, призванная объединить и сплотить все сословия, – национализм. Откровенный, без стыдливых вуалей, пусть инородцы и клеймят его "ярым", "грубым", "шовинистическим". Четко, как формула: "Россия – для русских". Для торжества этой идеи нужно было с новой силой, под хоругвями, воспламенить огонь православия и народности.
Вот так: успокоение и реформы. Твердой рукой. У Петра Аркадьевича был перед глазами пример: Германия, направляемая Бисмарком. "Железному канцлеру" удалось объединить страну под главенством Пруссии. Почему же не удастся объединить Россию ему, Столыпину? Чем он уступает пруссаку? Умом? Энергией? Волей? "Великие вопросы времени решаются не речами и парламентскими резолюциями, а железом и кровью". Столыпин был согласен с кредо Бисмарка. Подавив революцию в седьмом году, он завершил период смуты знаменитой акцией 3 июня, "государственным переворотом сверху": разогнал ненавистную II Думу, заменил прежний избирательный закон другим, провел выборы новых, угодных ему депутатов. В результате расстановка сил в Думе стала такой: самый крайний, правый фланг возглавили депутаты от "Совета объединенного дворянства". Этот "совет" представлял сословие родовой знати, крупнейших землевладельцев, высших чиновников и духовенства. Он выступал за "полное проявление силы царского самодержавия", за сохранение в неприкосновенности помещичьих хозяйств и вековых привилегий. К депутатам "совета" примыкали так называемые "националисты". Исконный лозунг "Православие, самодержавие, народность" они понимали как господство русской народности не только во внутренних губерниях, но и на окраинах; как Думу, составленную исключительно из русских людей. У "националистов" самой колоритной фигурой был киевлянин Шульгин.
Но не "Совет объединенного дворянства" и не "националисты", а октябристы и кадеты развязывали премьер-министру руки. Обе партии прикрывались обманчиво-прекраснодушными названиями. Кадеты "конституционные демократы" или того звучней: "Партия народной свободы" – представляли городскую буржуазию и видели идеал российского правопорядка в конституционной монархии и парламентаризме. Октябристы – "Союз 17 октября", киты торговли и промышленности, владельцы основных капиталов, "золотые мешки", – в отличие от правого крыла, родовой знати, добивались от самодержавия привилегий для своего сословия фабрикантов, торговцев и банкиров. Но и они как огня боялись революции, просили, чтобы Столыпин продолжал политику "успокоения" и правил державой "нормальным порядком". Именно эти партии имели в Думе большинство голосов. Хитро маневрируя, опираясь то на одних, то на других, Петр Аркадьевич мог и в "собрании народных представителей" проводить свою линию.
Несмотря на все рогатки, несколько мест и в III Думе заполучили левые – трудовики и социал-демократы. Эсдеки без конца будоражили общественность острыми речами, запросами и протестами. Заткнуть глотку, в серые халаты – и на каторгу? В свой час.
Петру Аркадьевичу представлялось уже, что он добился победы. Разве повальными арестами и "скорострельными" судами не выгнездил он повсеместно ячейки революционных партий? Разве не загнал он партийных вождей в эмиграцию? Какое может быть сравнение его силы с действиями горстки смутьянов, еще не выловленных полицией или даже допущенных на думскую трибуну? Разрозненные донесения о поджогах в имениях, распаханных помещичьих лугах, забастовках на фабриках, о студенческих сходках?.. Извечное, глухое, как шум далекого моря, брожение недовольных масс. Добиться, чтобы на море всегда был штиль, невозможно. Но при всех штормах и бурях оно неизменно в своих пределах и не угрожает твердыням.
Уже не мешала ему и Дума, хотя по-прежнему, даже преобразованная, она вызывала у него раздражение – он предпочел бы все дела решать единолично. Премьер нашел способ, как заставить ее работать на холостых оборотах: министерства и департаменты подбрасывали "народным избранникам" предложения о третьестепенных законопроектах – "вермишель", как иронично называл их сам Петр Аркадьевич. Лишь бы расходовали щедро оплачиваемое думское время на споры. Какая опасность от сей говорильни, если российскому парламенту не подчинен и не подотчетен кабинет министров, запрещено совать нос в дела армии и в дипломатию, да и любое законодательное предложение, одобренное Думой, царь может без объяснений отвергнуть?.. Россия, слава богу, не Германия. Тут можно "народных представителей" и пинком сапога, ежели понадобится.
Столыпину пришло на ум язвительное стихотворение о Думе, напечатанное в сатирическом журнальчике:
Депутаты! Встаньте с места!
И без всякого протеста
Становитесь дружно в пары
На прогулку в кулуары.
По ря-дам!Мной назначенный дежурный
На просмотр мне цензурный
Ваши речи все представит.
Что перо мое поправит –
то до-лой!После вежливеньких прений,
Но без крайних точек зрений,
Пропоете гимн все хором
И с пристойным разговором –
на по-кой!..
Точно схватил, шельмец!.. Впрочем, этот журнальчик Петр Аркадьевич тут же и закрыл. Да, с прессой, развратившейся буквально за считанные дни бесцензурной "свободы", пришлось выдержать ожесточенную борьбу: горохом посыпались тогда, с осени пятого года, бесчисленные "Вилы", "Фугасы", "Набаты" и прочие политико-сатирические журнальчики, начавшие резать правду-матку в глаза ошалевшим обывателям. Пришлось потратить и много сил, и много денег, чтобы на смену "Пулеметам" и "Баррикадам" пришли альковные "Любовные омуты" и "Шантаны". Да, стоило это немало особому министерскому фонду… Но зато те же самые обыватели получили еще более желанную духовную пищу. Затем Петр Аркадьевич вообще запретил выдавать разрешения на какие-либо новые издания, кроме официальных и думских. Пресса снова стала добропорядочной. Со столбцов газет литаврами зазвучало: "великий министр", "могучий русский колосс", "гордость России"…
Уже не в стенах Таврического дворца – в Думе, а в гуще российского люда, по городам и весям империи помогал Петру Аркадьевичу претворять в жизнь намеченное "Союз русского народа".
Идея образования такого общества, сплотившего городские и сельские православные низы – лавочников и дворников, содержателей ночлежных домов и трактирных вышибал, отставников-унтеров корпуса жандармов и отставников-тюремных надзирателей, ломовых извозчиков и завсегдатаев воровских притонов, – идея сия принадлежала еще покойному Вячеславу Константиновичу фон Плеве. В российскую реальность воплотил ее предшественник Петра Аркадьевича и постоянный его соперник Сергей Юльевич Витте: рождение "союза" было датировано октябрем 1905 года. И все же именно он, Столыпин, направил "собратьев" на достижение определенных целей, воодушевив их живительной идеей монархизма и шовинизма и вооружив методом, соответствующим нравам ослепленной толпы, – терроризмом. Вокруг "союза" сплотились все те, кто жаждал скорой и безнаказанной расправы с неугодными отечеству элементами, прежде всего с интеллигенцией, студенчеством, "сицилистами", бастующими рабочими, с евреями и иными инородцами и иноверцами. Разношерстное сообщество являло лик темный. Однако Николай II определил свое отношение к нему как к "любезному моему сердцу", сочленов его – как "настоящих, исконных, не подточенных грамотейством и сомнениями русских людей" и даже во всеуслышание провозгласил: "Да будет мне "Союз русского народа" надежной опорой!" Вскоре почти во всех крупных городах и даже по селам образовались филиалы "союза" – он превратился в многоголовое огнедышащее чудище. Обзавелся "союз" и своими печатными изданиями – "Русским знаменем", "Объединением", "Грозой". Была создана при штаб-квартире его боевая дружина "Камора народной расправы", молодцы из "Каморы" постарались в столице, в Москве и других городах империи во время минувших погромов и расправ. Правда, вскоре в недрах самого "союза" произошел раскол – от сообщества, возглавляемого доктором Дубровиным, отделилась компания бессарабского помещика Пуришкевича, создавшего свой "Союз Михаила Архангела". Существовал еще и "Союз хоругвеносцев", были другие монархические организации. Даже самому Петру Аркадьевичу трудновато усмотреть разницу между ними. Для общества они определяются собирательным названием: "черные сотни". По совести говоря, – дуроломы, бандиты, хулиганы и воры. Но нужны.
И Столыпин, по примеру царя, когда требовалось, прикалывал к лацкану сюртука серебряный кружок – значок "союза".
Да, казалось бы, все шло так, как тому положено идти. Однако там, в Ясной Поляне, продолжал выступать со своими проповедями неугомонный старик, считавший, что печься о благе России – это следовать именно его предначертаниям. "Пишу Вам под влиянием самого доброго, любовного чувства к стоящему на ложной дороге сыну моего друга", – и живописал картину: он, Петр Аркадьевич, стоит, видите ли, на распутье. Одна дорога – дорога злых дел, дурной славы и греха; другая – благородного усилия, напряженного осмысленного труда, великих добрых дел, доброй славы и любви. И вопрошал: неужели возможно колебание? И убеждал: сын друга должен избрать второй путь. Путь добра? Всепрощения? Любви?..
Нет! Уже с той поры, как Петр Аркадьевич стал гродненским губернатором, он пришел к твердому убеждению, что знает народ и его истинные чаяния. Во время бунтов он приказал пороть крестьян розгами. Порка пошла им на благо. События пятого года укрепили его в мысли: чем суровей, тем лучше. Для самого же народа. Став в шестом году сначала министром внутренних дел, а через три месяца – и премьер-министром, самым молодым за всю историю российского государства, он получил право и власть утверждать этот принцип повсеместно. Это было его понимание принципов любви и добра.
Но в самый разгар смуты граф-землепашец, полагавший, что истина в высшей инстанции дарована лишь ему, прислал новое письмо: "Зачем Вы губите себя, продолжая начатую Вами ошибочную деятельность, не могущую привести ни к чему, кроме как к ухудшению положения общего и Вашего? Вы сделали две ошибки: первая, – начали насилием бороться с насилием и продолжаете это делать, все ухудшая и ухудшая положение; вторая, – думали в России успокоить взволновавшееся население, и ждущее и желающее одного: уничтожения права земельной собственности…" И снова: "Я пишу Вам потому, что нет дня, чтобы я не думал о Вас и не удивлялся до полного недоумения тому, что Вы делаете, делая нечто подобное тому, что бы делал жаждущий человек, который, видя источник воды, к которому идут такие ж жаждущие, шел бы прочь от него, уверяя всех, что это так надо".
Его бы сюда – в сенат, в Государственный совет, в министерское кресло! Что понимает писатель, пусть и великий, в делах повседневного управления государством? У каждого – свой источник, и каждый черпает свое. А он, Столыпин, хоть и верховный министр, но не господь бог, чтобы семью хлебами накормить всех.
Зато именно его помыслы совпадают с интересами Российской империи, божьим провидением нашедшей именно в нем выразителя высшей своей идеи и поэтому наделившей его почти безграничной властью. Граф-писатель намеревался спасти Россию и человечество проповедью ненасилия, непротивления злу, наставлениями о созерцательном смирении и нравственном самоусовершенствовании. Он, Столыпин, – не пророк, а диктатор – намерен спасти державу силой. И в этом споре победит он, а не старец, – судьей тому будет сама История!..
Все же обращения Толстого уязвляли его. По какому праву яснополянский отшельник смеет поучать? Ладно бы еще в личных письмах. Но своими проповедями, обращенными уже не к Петру Аркадьевичу, а к общественности, старец возбуждал ее против усилий властей по наведению порядка, тем самым – против Столыпина. Министр приказал Зуеву приставить к графу осведомителя и вскоре стал получать подробные донесения о времяпрепровождении Льва Николаевича. Донесения были подписаны агентом "Блондинкой". Престарелый граф – и блондинка. Сопоставление вызывало у него усмешку.