AMOR - Анастасия Цветаева 26 стр.


– Но позвольте, – рванулась сказать Ника, – ваши слова были: "Все, что не работа – балаган!" Вы в это время находились не на работе и не в лирическом состоянии, а в состоянии "среднем", откуда вы могли судить о работе и не о работе – неким третейским судом, с незаинтересованной, промежуточной инстанции. Так это и было, когда вы, не работая, сказали: "Все, что не работа – балаган!" Вы не можете отговариваться тем, что это о себе кричал сам пафос работы – это был пафос некоторой объективации, от которой вы теперь отказываетесь. Это – передергивание позиций!

Мориц, видимо, перестал слушать то, что ему представлялось бредом.

– Вы, должно быть, переутомились, – сказал он холодновато, – я уже говорил вам, что ваше упорство работать ночами – к добру не приведет. Вряд ли кто‑нибудь мог бы уразуметь то, что вы сейчас наговорили. И все‑таки я попробую вам ответить, пользуясь тем, что вы вышли на работу сегодня раньше времени. Я люблю жену, ребят, друзей, музыку и искусство. Люблю полноценную жизнь. Я хотел бы любить всех девушек мира, быть на всех праздниках вселенной. И я чувствую к этому не только желание, а и силы. Я – оптимист, д вы для вашей поэмы хотите из меня сделать робота, что ли? Или какого‑то… мизантропа! Работа – мой идеал. Во время работы я все подчиняю ей. Без работы долго быть мне – скучно, но я не утверждаю, что это все в моей жизни. Мало того, моя работа в моей жизни меня не удовлетворяет, теоретическая работа, хотя я к ней имею склонность. Меня влекла к себе, например, работа в кино', искусство плюс жизнь. В строительстве мне более всего хотелось бы строить – театры, дворцы. Решать проблемы интерьеров и обстановки. Как я был счастлив, когда я построил чудесный клуб–театр! Огромный!

Ника слушала. Он не лгал. Но где, в этих увлеченно, мягко очерчиваемых контурах, – где тут было место тому холодному остервенению, переживаемому им в процессе работы? Зачем он это все говорил? В её ум не верил. Разве этими уверениями он уничтожил то утверждение о "балагане"? Или он хотел просто хоть как‑нибудь, по упорству, "выйти сухим из воды" этого их спора! Но это уже было не умно, прежде всего… Была ещё одна возможность объяснения происходящего: что он просто (уже!) просит прощения за озорную нескладицу им сказанного?.. Но зачем идти ещё одним поворотом этого мальчишеского упрямства? Это – как если бы она дала Морицу маленькую задачку на уравнение с двумя неизвестными и допустила бы возможность, что он с ней не справится. Какая печаль! какая пустота… Неужели он с нею – шутит? Позор…

Он говорил:

– Я люблю красоту. В этом вся моя жизнь. И если её, к сожалению, не бывает на работе, то тогда это остается за её пределами, в том – заслуженном после труда – dolce far niente, которое я, поверьте, люблю и ценю… Но, конечно, с точки зрения увлеченной работы, работы, в которую с головой входишь, это – "балаган". А вы опять под гипнозом слова хотите меня превратить в робота?

– Постойте, – сказала Ника, вдохновенно, строго вбросив в свой тон всю страсть вновь увидеть его настоящим, – сначала вы сказали, что работа для вас – высшее благо, и оттуда глядя, интимная жизнь для вас quantite negligeable, а теперь выходит… тут же полное противоречие! Отдайте же себе отчет!

– Н и к а к о г о противоречия! С точки зрения более низменной работы…

– Мориц, но вы же говорили обратное! Вводя противоположное понятие, вы ставите вещь, как думаете, – с головы – на ноги. Мне же ясно, что вы её сейчас ставите с ног – на голову, подтасовывая – неосознанно? – понятия… Нет низменных работ, ведь так?

– Вы, как всегда, Ника, мыслите формалистически! Вместо того, чтобы уяснить… я отказываюсь говорить даже в таком духе. Это – бесплодный разговор!

Пока он говорил, она слушала с печальной улыбкой: "Неужели человек обречен – на путаницу? Связан! Такой человек".

Но когда он договорил последние слова…

– Мориц, – воскликнула она умоляюще (она рисковала на максимальное!). – Вы умеете быть героем! Я уверена, я знаю – вам приходилось! О, и придется ещё! С этой гидростанцией, с нашей стройкой! Со многими ещё! Ведь умеете! До конца! В большом! Так будьте же героем и в маленьком! Сознайтесь! Будьте честным сейчас…

Последний, самый крупный золотой был брошен – сейчас будет отыгрыш!.. Но страшная машина рулетки повернулась в роковую сторону – и пожрала золотой.

– Я, может быть, умею быть нечестным, – с горечью произнес Мориц, – но я честен! Я постараюсь сказать ясней.

И так велика была в Нике жажда доверия к Морицу, что она, как та рулетка, на миг – заколебалась. Только чтоб он оказался героем… она была готова сжечь свои корабли! Вопреки всей психологической очевидности!.. Что делает человек с человеком!.. А может быть, действительно прав Мориц, а Ника со своей прямолинейной логикой была неправа?..

– Поймите меня! – настойчиво сказал он. – Человек чувствует огромный запас энергии, знаний, уменья. Таланта, если хотите. Чем трудней задача, чем ответственней – тем лучше с ней справляться. И вместо затяжного прыжка в неизмеримом воздушном океане – он привязан, в лучшем случае, к тросу парашютной вышки. Привязан. Привязан, потому что он – неудачник.

– Неудачник? – пораженно воскликнула Ника. (– Вы? – она готовилась сказать это одно слово, когда, кидая за собой дверь, вошёл Виктор.) Он шагнул к Морицу.

– Пора начинать работу? – полуспросил Мориц и бросил взгляд на часы. – Ещё три минуты. Как с той вечерней ведомостью?

Нет, нет, не так, – что‑то ещё было! Крокетный шар её изумления, вместо того чтобы пролететь в ворота вопроса – столкнулся с другим шаром – с той самой работой !

Нет, нет, не так! В приостановке её слуха что‑то было Морицем ей отвечено, неучтенное её вниманием, неповторимое – навсегда!..

"Феликс" её стучал в этот день с особенно горячим ожесточением. Она работала с полным самозабвением. Она не ошиблась ни разу. Она подала пересчеты – не опоздав. Она ни разу не обратилась за разъяснением. Ей казалось, что она все сама понимает сегодня! Если в срок туннель подаст в водохранилище первую воду – будет и её волна в воде этой. Может быть, у нее сегодня был – жар? Есть о чем думать! Мориц с температурой работает месяцы! Но когда начался перерыв и все вышли из бюро, точно они только что разговор прервали, обратилась к нему:

– Хотите ли вы сказать, Мориц, простите, что я вас прерываю! – что в вас нет жестокости, нет грубости? Что они – маска?

– Они есть, но они нарочито гипертрофированы.

– А человек, ваша насмешка над человеком на работе? Садизм?

– Что такое садизм? Как вы любите слова, Ника… У меня это или грубость врождённая, или – маска. Может быть – обе…

– Хорошо. Вы ответили. Я вас слушаю.

– Что же касается слова "балаган", вас смутившего, я ведь повторил ваше, как‑то сказанное. От этого слова я легко могу отказаться.

– Отлично, – сказала Ника с горьким удовольствием, – этот термин тоже сойдет! С чем он только срифмуется, если станет в конце строки?

Мориц не слушал. Он говорил:

– Работа – это широкий концентрический круг. Личное – круг с меньшим диаметром. Центр – общий. Причем эти круги являются величиной переменной… Что есть функция? Функция есть то, что меняется. Диаметр круга – функция интереса и удовлетворенности. Заполнение этого круга пространственно есть некий шар. Он заполнен жизнью. Следовательно, диаметр этого круга определяет широту жизни, вовлечённой в работу. Жизненной потенциальной работы. Это я говорю о большом круге. Что касается маленького – диаметр его тоже переменен. Причем получается интересная вещь: чем шире интерес и удовлетворение, эти аргументы работы, – тем становится шире диаметр большого круга. И если он возрастает в арифметической, скажем, про–грессии, то диаметр меньшего круга возрастает в прогрессии геометрической. Разница между кругами сокращается, и, может быть, практически и имело место такое положение, когда оба круга сливались. Тогда достигается наибольший потенциал!

Он остановился, ища поворот недосказанного.

– Причем ещё интересно, что это вовсе не предопределяется очень большой абсолютной величиной большого и малого круга. В минуты творческого удовлетворения в нем участвовало много элементов его интимного круга. Он их вовлекал. Потому что этот живой в этой грубости полон её модуляций, разнообразных и гибких, которые не приходят извне волевым, нарочитым образом.

Не надо быть уж очень глубоким психологом, чтобы понять это. Значит, он лгал? Или – давно уж уверил с е б я в этом? Она стеснялась за него (как мать – перед людьми, перед Виктором, добрым парнем, и перед новыми сотрудниками, и перед каждым случайным свидетелем). Больно было и то, что реже всего грубым он был с этой двоицей: с Худым и Толстым, как она прозвала их – они сами были грубы, оба. За попытки его эту грубость на работе объяснить "маской" она стеснялась его. Всё реже и реже она с ним спорила: не хотелось… За все время их совместной работы и жизни – ни одного человеческого слова ободрения и одобрения – в лучшем случае он деликатно о ней молчал. Скажи он хоть раз ей: "Слушайте, ну чего вы страдаете? Разве я не рядом с вами, не друг вам?" Он держал её, может быть, думалось ей, рядом с собой молча, давая волю всем её подозрениям, из которых одно было, что он держит её не за достоинства какие‑либо её, а только из жалости. С этим – будь оно так – она мириться никак не могла. В первый же день, как ей удалось бы установить, что оно именно так, – она бы оборвала все нити, к нему ведущие. Но он не давал ей ни убедиться в этом, ни это развеять. В унизительном положении чего‑то проблематического он давал ей жить рядом с собой и иногда, когда все, уже утомясь, спали, позволял помогать ему в срочной ночной работе. Понять, что она через силу делает это, чтобы спасти его от какой‑то дозы переутомления, – мог ли он? Она пробовала спросить его – он уклонился. Выйти же из его жизни вот так, по своему решению – она себя не считала вправе: может быть, она все же нужна ему! Если так – дело менялось – можно было вдохнуть воздух глубоко – и жить. Г де‑то в самой глубине в ней жило странное чувство, что, пока она тут с ним, ничего не случится, ничего рокового.

На Морица нельзя было положиться. Дать он мог в любой миг больше, чем от него ждёшь, но дать от него ожидаемого – он не умел. А жизнь строит ведь второе, не первое!.. (Первое – перестраивает.) Это было в нем женской чертой (быть может – от матери). Давать– нежданно, создавать праздник! Мужской повадки – давать непрерывно, буднично, утверждая фундамент жизни, – в нем не было. Странно ведь, мужественный человек! За своих работников бился, как лев: чтоб им все было (материальное). А в душевной области – был женствен… Ему нельзя по–дружески пожаловаться, по‑дружески – напомнить. От него нельзя привычно потребовать помощи – а ведь только эта уверенность в непоколебимой помощи человека создает ритм жизни. Своей – женской? – страстью к кажущейся независимости, к соблюдению декорума этот человек разрушал ритм. Не было в ней покоя, "пребывания" – Парменидовского. Он, должно быть, с детства вошёл в Гераклитову знаменитую реку, в вечность Движения и Изменяемости…

Это было в первый раз, что Ника не сказала Морицу чего‑то, в ней происходящего! Если бы он поправил дело! Сказал бы: "Я – сболтнул, а сейчас злюсь и храбрюсь, упираюсь. Чего вы меня мучаете? Вы же знаете, как тяжело иметь дурной характер! Неужто вы думаете, я не понимаю, то это двойственное толкование слова – лишь бы от него не отказаться! – чушь, недостойная меня? Мальчишеское, неизжитое упрямство – и все?!" – она бы уж стояла, мысленно, перед ним на коленях, за этот психологический героизм. Но он сделал обратное: гордец, предпочел гордость маленькую (упрямства!) – Гордости сознаться – Большой. Правда, он не ушел, он не прервал разговора, но почему же не распрямил плеч? Он, до того бравший все барьеры, – этого не взял… Неужели он принял бы, чтобы от любви к нему поглупела, поверив его словам, а не духу его и облику, спорившая с тем, что он сказал. Когда она, автор и женщина, бьётся в стихах за каждую свежую строчку! И он осмелился называть её формалисткой! Когда это именно он упирался за сохранение слова (потому что не все ли равно – в обидности "балаган" или…).

Неужели не понял он, что не за себя она билась, а за его женщин, за его интимную жизнь, за Ту, которую она приняла в сердце, встретясь на фотографии с её взглядом? Ведь на него был этот взыскующий взгляд устремлен – а он, отодвинув словом "работа" всю остальную жизнь, назвал и Ту – "балаганом".

В таком состоянии недоумения она пробродила, полная тайным горем, все свободные часы шедших дней. Но и силы тайные пробуждались в ней: тетрадь звала её, утешая…

Они – Мишка и Каштанка – все более расцветали в уже полусобак, когда, кидая на стол рулон ватмана, Мориц швырнул дверь. И сердито:

– Этот сукин кот, комендант, безо всякого основания – I потому что бешеных собак тут нет – велел ловить всех собак! Выдумал своей глупой башкой! Делать дураку нечего! – Нике – отрывисто: – Вы, миледи, озаботьтесь охраной псов. Чтоб их не выпускать за ворота. Я вечером принесу из Управления разрешение на пять здоровых собак нашей точки. – И он стал раздавать им ватман для чертежей. Будто не понимая, какую бурю он в Нике поднял, он стал объяснять ей расценки. Только уходя, он бросил вполголоса, проходя мимо Никиного стола:

– Не забудьте, что я вам сказал. Понятно?!

Ника кивнула, вертя ручку арифмометра, подсчитывая смету, следила, не просятся ли псы, выходила во двор прогулять их.

Поздно вечером он принес вожделенную бумагу с печатью. Этот Мориц во всякое неверно вертящееся колесо | вставит палку… Наотмашь бил, без промаху по каждому, как I говорил, – головотяпству. И здесь, в своем положении, добивался: для работы "условий", а сегодня – для псов. А они, видно поняв, что Мориц принес им охрану, в цирковой игре солнечных зайчиков чуть не сбили его – легкого, невысокого – с ног. Отмахиваясь от них, как будто это были мухи, как будто не за них он бился там, в Управлении, почти полчаса.

– Ну, товарищи! – сказал он, кладя на стол сверток синек. – Смета срочная! Завтра едут в Свободный. Придется нам сидеть ночь!

Через день:

– Виктор, что делать? – сказала возмущённо Ника, входя в помещение группы. – Шла сейчас по зоне, а комендант этот болванский гоняет наших собак! Чем они мешают ему?

– Эпитет, вами ему подаренный, все объясняет. Ему же хочется все время власть свою проявлять, – отвечал, отрываясь от чертежа, Виктор, – может быть, его раздражает, что они – веселы и не замечают его? – И с философским спокойствием: – Помочь тут ничем нельзя… (и, добро): – Только одним: развивать в себе – самообладание… У вас его, Ника, столько по отношению к Морицу, уделите немного – сюда…

Какая это была прекрасная ночь! Мишка с Каштанкой спали в своем углу, на собачьем коврике, положив крест–накрест головы друг на друга, в бараке включены самые яркие лампочки, почти безостановочно на электроплитке кипит чайник, заварен крепчайший чай. В летнюю ночь распахнуты окна, черная свежесть поглощает сизый папиросный дым.

Все остальные бараки спят, одно бюро живёт.

В глубокий ночной час сделали перерыв: ещё раз коллективный чай; доели хлеб, бурно, как работали, – отдыхали. Собаки проснулись. Склонив набок голову, черную с жёлтым, стоит Мишка, подергивая бровями, ждёт кусок, – позади – золотая тень. Стесняясь жадности, Каштанка то отводит жёлтые глаза, то вспыхивает ими, хлопнув зубами воздух, умильно прося. И тявкают оба (Мишка – почти грозно), когда люди, жуя, говоря, – забывают о них.

Под утро, когда Ника досчитывала свою часть сметы, рука вдруг уснула на ручке арифмометра и прямо над собой Ника увидела, в миниатюре – шишкинских медведей (Мишку и Каштанку…). Но дисциплина – прежде всего, Ника заставила себя проснуться и стала снова считать. Собаки опять спали.

Ника докончила раздел в седьмом часу утра. Обойдя барак, она с торца вошла в женскую комнату. В бараке женщин было мало. Они вставали на работу, подъем уже был. Ника стала ложиться. Сладко спать, выполнив долг. Какая роскошь (и какое же слово "роскошь"! – как морская раковина, шумящая сама о себе, о море – вытянуться засыпающим телом, сознавая, от всего тяжелого на свете уходишь в сон… И какие же сны! Обо всем, что прекрасно на свете, и в такой изумительной путанице, как у Шехерезады – ковры…)

Звуки, запахи, прикосновения… Снятся собаки: возня, голоса, визг, скребки лап о дверь, ухо настораживается, пытаясь победить сон, но в него льется весёлый мужской смех. И тотчас рассудок успокаивает было проснувшуюся душу, – смеются, значит, плохого нет… Назад, в тягучий, как восточная фруктовая паста, сладкий, как она, сон…

Мориц снова – в который раз – ввиду ночной срочной работы договорился с вечера с военной охраной, чтоб не будили на поверку – сосчитали с порога, сонных.

Выходной. Проснулись среди дня. Пропустили завтрак! Ну, верно, обед скоро… Ника идёт широким двором. Чудный день. Молодые насаждения, белизна бараков. Из дальнего мужского – песнь. Тишина, праздничная… Солнце.

Из‑за угла кто‑то шел, голоса крепли. Голос Морица сказал разительно–ясно – будто отрубил топором ветки с деревьев:

– Утопить в помойной яме, в мешке, пять живых здоровых собак – по его болванскому распоряжению! Не согласовав ни с кем! Самоуправство, достойное царского времени! Что вы тычете мне в глаза комендантом, когда я представил из Управления бумагу за подписью и печатью! Отдал завхозу! Комендант был при этом. Подпись! Печать! Для чего существуют? Беспримерное зверство! Пьянствует, скотина… – И, не слушая чьи‑то слова: – Собаки были здоровы\ Об этом сказано в справке…

Назад Дальше