Мориц, когда Ника в первый раз его видела, произвел на нее очень нестройное впечатление – и приятное, и неприятное. Шедший с ним, выше его почти на голову, был блондин, узколицый,, с близко поставленными глазами. Ника, пробовавшая себя и на писательском поприще, обладавшая наблюдательностью, замечала, что такая постановка глаз соответствует каким‑то несимпатичным особенностям человека, в то время как люди с широко расставленными глазами обычно добры, застенчивы, доброжелательны. Но – вежливый поклон вошедшего ей понравился. Больше же всех ей нравился – Евгений Евгеньевич. И то, что он знает французский (знает и английский – да ещё как!), делало возможной для нее практику – не забыть за грядущие десять лет языки.
– Евгений Евгеньевич, – сказала Ника, когда, в перерыв, все ушли. – Вот вы не любите Морица, а сколько он сделал для нас! Разве не страшно вспомнить то, как я жила до встречи с ним здесь, те шестнадцать месяцев, которые скиталась по разным колоннам постоянно перебрасываемая с места на место? Месяцы – поломойкой, в бараках с полами из брёвен, между каждой парой из них надо было – чем хочешь – вынуть полужидкую, полугустую грязь, вытаскивать ящик с ней, и только затем, пройдя так весь барак, начинать таскать воду и лить, лить её, несчетно под нары…
И – не лучше – три месяца я работала на кухне, – терла. Все время терла: головой вниз – суповые котлы, столы из‑под теста, пол, кастрюли – рука правая так и висела веткой – только левой, я могла выпрямить на миг пальцы… А так как я не шла на предложения повара – он кормил меня из первого котла: три раза суп и утром – жидкий шлепок каши – ни рыбы, ни пирожка…
Те первые месяцы, когда, не причислив меня к хозобслуге, я на 256–й, первой моей колонне, вставала с работягами в половине пятого и, хлебнув супа с кусочком хлеба, шла – одна женщина с – их было 290! – мужчинами пять километров до места работы… Они оправлялись при мне в пути, на остановке, по приказу ВОХРы – и меня жалел тот, что стоял на вышке, говорил мне: "Устройся, где тебе надо, я на тебя, мать, не гляжу и тебя им не дам в обиду…" Ещё кубовщицей работала: разведи‑ка костёр с одной второй коробки спичек, когда дождь моросит, натаскай‑ка полный котёл из – это, собственно, огромная лужа была… Не давала работягам воды, пока не вскипела, пока не сниму накипь – грязи сверху, – а они мне: "Да ну, мать, не старайся, все одно десять лет разве выживем?" Пока закипит, влезала между деревьев – себе я из досок конуру сделала, в ней сидела, от дождя…
– Ника, я это все понимаю, – уже не один раз пытался ответить изобретатель, но она, прыгнув в воспоминания, не смолкала.
– А однажды меня помпобыту – почти мальчишка был – отправил с урками – будто бы нянькой в больницу, – а по пути они ловко меня обобрали, при посадке на поезд, все присланное в посылке, все заграничное. В больнице нянек не надо было, и на обратном пути меня хотели усыпить хлороформом. Я бы уснула, но мой провожатый – ему двенадцать дней оставалось от десяти лет сроку – мне сказал: "Чуешь, мать? Яблоками пахнет – их, должно, везли до нас в теплушке"… Я вскочила: "Хоть ты меня дурой считаешь, но я в двадцать раз умнее, чем ты думаешь! Яблоками хлороформ пахнет… В больнице взял! Я тебя не выдам, ты к матери едешь, тебя мать ждёт, но ко мне больше пути не имей, понял?" Он обещал, – но парижские туфли – мне племянница прислала – женщины рассказывали, ему не давали покоя, – обманул, конечно! Уже на колонне их у меня увели… Мне офицер по военной охране: "Без меня тебя взяли! Ты, мать, правду скажи, как они тебя обокрали? Не жалей их!" Но выдать я не могла – ему двенадцать дней оставалось… – "При посадке на поезд мешок с вещами забыла…" – Страшнее, Евгений Евгеньевич, если будет тут ликвидком по работе проектной группы – я слыхала, женщин на кирпичный завод отправят…
– Мориц не отдаст! – успокоил изобретатель. – За английский язык! Он с вами душу отводит. Тренируется! Нет, в человечность его не верю. Мориц ваш – карьерист…
Мориц и Ника вдвоём в проектно–сметном бюро.
– Надо думать, – сказал Мориц с плохо скрываемым раздражением, резко швыряя на стол Ники листы (давая себе волю вскипеть – без других), – простой здравый смысл…
– Нет, не простой! – сразу вскипела она. – И это неверно мне говорить так: "думать". Я думаю – слишком много, а думать об этом – мне как раз не надо, потому что я тогда перестаю – понимать! Я могу это понять – только сразу! И – принцип! А подробности я не пойму никогда. Я же не строитель. Образование мое – другое. Вы знали. Потому что это вообще "понять" – невозможно. Это надо знать. И все вы это знаете, как я грамматику английскую. Я же вам говорила – не берите меня на работу, или – объясните!
Мориц улыбнулся: он, должно быть, был поражен таким "красноречием" её, она всегда работала – молча.
– Но почему же этот раздел вы разложили верно? Полы – верно, а перекрытия? – его глаза дерзко уклонялись. (Он – истерик? – мелькнуло в ней.)
– Это случайность.
– Не случайность, а именно суть дела в том, чтобы они – совпали!
– Нет, – сразу устав, печально сказала Ника ("так Ундина говорила с Гульбрандом, не понимавшим её водяной сущности", – остро подумала она). – Об этом я не могу – думать. Просто иногда так все ясно, как с птичьего полета. И все подчиняется. А потом – затуманивается… Мелочи затмевают!
Мориц _уже отошел от её стола, взял чертеж Виктора. Начинался час перерыва. Остальные сотрудники выходили. Ей захотелось созорничать, распрямить плечи.
– Евгений Евгеньевич, – сказала она, тихонько наклоняясь над его плечом, – вы не думаете, что о чем‑то похожем на наш с Морицем разговор говорил Гегель – "если моя теория не согласуется с фактами, тем хуже для фактов"?
– Но разве это он говорил? – неожиданно не "так" отозвался спрошенный. – Любопытно… (И он больше ничего не сказал.) – Этим молчаньем Ника, ввергнутая в одиночество, очнулась от было начавшегося веселья. Гусиной кожей шло по ней: "Какие все – холодные!" Но ведь никак нельзя сдать этих душевных позиций…
На другой день Мориц, придя из Управления, обратился к Нике:
– Что же, продолжим? Тогда нас прервали. Прораб вовремя позвал рабочих, удалоць предотвратить небольшую аварию у плотины… На чем мы остановились?
Но Ника не помнила.
Подавив вздох, Мориц заговорил:
– Помнится, я пояснял именно о плотинах… Обычно при плотинах имеются водосбрасывающие сооружения. Это могут быть тоннели, куда идёт сброс воды – снег, дождь (около плотины собирается вода). Или щитовые отверстия с металлическими затворами, – они сбрасывают воду, ниже, с помощью щитов, открывающих отверстия. Есть водосливные плотины, а есть глухие – водоудерживающие.
Ника слушала честно, охотно: это она понимала. Тут не было ничего специально–технического, где, если не знать темы, пропустишь одно звено – уже (как на уроках геометрии, алгебры) – ничего не догонишь. Было даже ласково в этой доступной человеческой логике.
– Теперь вам надо пояснить, – продолжал Мориц, – что делает гидроэнергетическое бюро. Это связано с проектированием, но у каждого из этих бюро – свои задачи. Гидроэнергетическое связано с изысканиями по проектированию малых энергетических станций на реках. Постройка крупных электростанций и крупных плотин требует огромных капиталовложений, но даёт самую дешёвую энергию. Задача нашего бюро – помочь созданием электростанций на реках. А в Москве и в Ленинграде идёт другая работа; другая инженерная мысль в направлении того, что, обладая мощными реками, надо идти на сооружение крупных электростанций. Идёт борьба между инженерными течениями. Одни говорят, что надо спешить, быстро дать электроэнергию, развивать новые предприятия. А другие говорят, что у нас не хватает ни рабсилы, ни материалов и нельзя разбрасывать их на малые электростанции, что надо строить каскады, мощные станции на крупных реках. Наша гидростанция…
Устав, Ника перестала слушать – на минуту. Но, к счастью, их снова прервали, и Мориц ушел.
– Продолжим? – тем же тоном, что раньше, спросил Мориц, бегло взглянув на Нику, прибиравшую на своем рабочем столе. – Нас все прерывают, и я не знаю, что остается у вас в памяти от этих отрывочных объяснений…
Ника потом старалась вспомнить, что было дальше, но так и не вспомнила, потому что в эту минуту большой черный с белым кот за окном крался к птице, и у нее забилось сердце от желанья вскочить, выбежать и птицу спугнуть – но она не посмела: Мориц бы возмутился её невниманием, а она была внимательна, но гидростанции были далеко, а кот к птице – близок. Птица вспорхнула – кот сел в позе разочарования и обиды. Но Ника уже пропустила что‑то и, как на уроке алгебры, беспомощно слушала непонятное, боясь, что Мориц это поймет. Так продлилось тяжких минут десять. Она вздохнула облегченно, когда их снова прервали, но стыд угасить не могла.
На другой день Мориц продолжил рассказ.
– Тринадцать километров деревянный трубопровод и двести метров металлические… – говорил Мориц. (Неужели он думает, что я это все запомню? – беспомощно спросила у себя Ника.) И было что‑то ещё о турбине…
– Путь этот лежал через горы, – увлеченно говорил Мориц, – и когда работники наши туда прибыли, в некоторых селениях жители никогда не видали железной дороги… Были случаи, что пытались прикуриаатъ от электрической лампочки – вы себе представляете эту глушь, невежество? В тридцать втором году там первый раз увидели трактор. Он спускался по склону на тросах. Держали его – и он полз. Грандиозность масштаба дела внедрения…
Ника смотрела на озаренное рассказом лицо говорившего и любовалась. А затем, пропустив что‑то, она, вздохнув, пеперестала слушать.
ГЛАВА 3
ОТДЫХ
Проходя мимо Никиного стола, Мориц останавливается посмотреть её работу:
– А почему это вы, позвольте вас спросить, миледи, закатили землекопам – конедни?
– Она легла, у нее болит голова. – Это говорит, низко наклонясь над чертежом, Евгений Евгеньевич.
Мориц машет рукой.
Чертежник Виктор спит, в шахматы играть не с кем, кроссворд решен – почти.
– Что же это за деятель во Франции в XVII веке? – Предложенные имена не годятся. И Мориц садится работать. Но работа не клеится. – Должно быть, я просто устал, а ведь поработать бы – надо. Работа не ждёт…
Он выходит постоять на крыльце. Какая черная ночь!
Проснувшись – сделав на полу лужу, – сеттеренок Мишка уютно трется у ног. Ветер стих. Деревья недвижны. Пахнет талой землёй. Мориц дышит полной грудью, как в детстве. Два дня отдыха – как хорошо! В субботу водили в баню – когда повторялось ощущение чистого тела и свежего белья, оно всегда давало радость. Завтра можно будет вдоволь почитать. Выспаться, главное! И, может быть, что‑нибудь из дому – поздравительные телеграммы где‑то уже, верно, гудят по проводам.
Рука Евгения Евгеньевича отвела шнур лампы вбок, лучше увидеть край чертежа, – и точеный мальчишеский профиль Морица кидает тень, растя, туманясь, обрезаясь о косяк Двери и стирается темнотой. И тихо–тихо в эту минуту, сквозь чуть приоткрытые зубы и покачиваясь в медленный такт
Манит, звенит, зовёт, зовёт дорога,
Ещё томит, ещё пьянит весна,
А ждать уже осталось так немного,
И на висках белеет седина…
– В первой строке, наверно, вместо "зовёт" было другое слово – забыл… И в третьей – "ждать"? или "жить"? – Он пристально смотрит на Нику.
Громче, чем ночью, как будто солнечные лучи доносят её на себе, гремит, утихает и вспыхивает далёкая музыка. Двери открыты. Хоть свежо – но так хочется раскрыть двери! И весь дом пронизан возниканием и утиханием мелодии, которая доносится с воли, как корабль – солью волн.
Мориц стоит, опершись плечом об угол шкафа, нога за ногу; подняв узкую голову, он тихонько насвистывает что‑то. В невысокой стройной фигуре – полет. Он сейчас похож на помпейскую фреску, хотя на нем одежда людей, живущих двадцать веков спустя. Его французское, а может быть, цыганское – смуглое лицо поднято к потолку, где сломался луч солнца. Ника смотрит на Морица и не понимает: это началось с обеда, в праздник все пообедали вместе – он был так любезен, так весел, так остроумен – это просто другой человек! Он передавал ей хлеб, консервы, он рассказывал о своих путешествиях. Что было с ней? Как она не замечала, какой человек живёт рядом? Обманулась деловой, наигранной грубостью… ведь ясно же, что не сейчас он играет, следя за колечком дыма, и не тогда, когда говорил по просьбе Евгения Евгеньевича чудесные французские стихи! Её вдруг качнуло удивлением, что Мориц никогда не полюбит её. Почему? Не полюбит. Ну и пусть! Разве ей это нужно?
– Вам, миледи?
Это Мориц поднял и наклонил над стаканом Ники темно–рыжую струю кофе. Его губы улыбаются, а глаза – так прямо смеются! Когда они успели вынуть домино? Она не заметила, странно… И уже идёт игра!
– Да вы смотрите, пожалуйста! – кричит Мориц. – Я второй раз забиваю! Вы сыграли, как десять тысяч сапожников, соединенных вместе! Отдуплитесь же! Подумать надо! Вот, действительно…
Мориц так волнуется, когда играет, точно всему – конец.
– Ну что ты будешь делать! Додуматься надо, честное слово! Всю игру испохабили!
– А как есть эту штуку! – веселится над принесенным с кухни, студнеобразным, неудавшимся "блюдом" Ника. – Чем?
– Преимущественно ртом… – благожелательно отвечает Евгений Евгеньевич, – он кончил чинить часы, и они висят и тикают. Но, взглянув, Ника озадачена: на них нет циферблата!
– Вы несколько поражены необычным видом этих часов? – говорит Евгений Евгеньевич. – Да, таких не было даже у Марка Твена! Там – "стрелки имели обыкновение складываться, как ножницы, и продолжать путь вместе", причем, как там сказано, – "Величайший мудрец не мог бы сказать, который на них час".
– Да, но у них были с т р е л к и…
– А уж это такая конструкция! – Евгений Евгеньевич смотрит на Нику спокойными вежливыми глазами, на дне их горит синий непонятный огонек, – с циферблатом и стрелками они обречены на ошибки, проистекающие от закона трения, а без них они идут – безупречно!
– Евгений Евгеньевич, – сердится Мориц, – или играть, или что‑нибудь одно.
– Но как же вы п р о в е р и л и их безупречность? – Не устает, не отстает Ника (как она любит, как любит такой вздор…)
– А зачем их проверять, раз они – верные! Это же неверные – проверяют…
Мориц не может удержаться от смеха. Он так добро хохочет, Мориц – как мальчик!
Комната полна солнцем.
Евгений Евгеньевич стоит в дверях. Какой он высокий! На щеках, чуть припудренных (он брился), – бледность, глаза снова кажутся синими: солнце. Яркие, полные губы, лукавый кончик чуть раздвоенного носа, брови, как у Пьеро, косо вверх – хорош, почти что красив! Глаза стесняются и все же сияют, – изобретение все глубже удается. Он чувствует, что хорош, – и чуть празднично дразнится – и – счастливый.
Вечер. От всей "роскоши" полученных посылок осталось только несколько яблок, печенье и черный кофе. Стало свежо. Сейчас сядут к огню – печь горит – и Мориц будет рассказывать об Америке! Он не хочет. Его уговаривают.
ГЛАВА 4
МОРИЦ В АМЕРИКЕ
Перчатка? Поднята! Хорошо, он расскажет. Но он только успевает назвать пароход, на котором он ехал – "Меджестик", – как по радио – репродуктору объявляют концерт Грига.
– Кто знает, где похоронен Григ? – спрашивает Мориц, Допивая последний глоток черного кофе. – Совершенно один, на скале, на острове, посреди моря. (Так вот он какие вещи понимает, Мориц… отзывается в Нике.) Брызги взлетающей волны – танец Анитры. И, пронзая всю жизнь – воспоминанье о девочке, по плечи кудри, в их зале, любимая из любимых подруг Ники! Волшебная девочка – Аня у рояля, которой для Ники на веки веков принадлежит танец Анитры.
– Ну, печь‑то сами закроете? – говорит дневальный Матвей. – Спать охота…
– Закроем, закроем, спи!
Мориц сегодня как выпил вина. Он чувствует, в нем какая‑то воздушность впечатлений – как будто все за стеклом сияет‑слоится, воспоминания остры. Но вспоминаешь не то, что надо для рассказа, а – рядом. Волны качаются вокруг парохода – и этого никак не расскажешь… Немного качало, но ведь его не укачивает, а любопытно быть совершенно здоровым среди больных (как выпив вина – среди трезвых). Чувство своего превосходства, привычного, не оставляет его ни в том, ни в другом случае. Он садится к огню. И начинает говорить об Америке.
– Начать с того, что я едва не опоздал на пароход. Вы, Ника, Париж помните. В детстве были? Надо было ехать от Сан–Лазар, отель Шамбор. Конечно, компания никогда не сделала бы такую вещь, чтобы ваш билет пропал, – но если опоздать, то надо ждать следующего парохода, – а какой будет следующий пароход? "Маджестик" – самый крупный океанский пароход, пятьдесят пять тысяч тонн. Я, как сумасшедший, кинулся с лестницы. А по её бокам – шпалерами – челядь: горничные, мальчики в ливреях, – вы это знаете! – Он дружески кивнул Нике. – И надо всем совать в руку – я это ненавижу! (Он содрогнулся, смеясь.) И когда я сел в такси – единственное, что я мог сказать шоферу: "Вам срок семь минут до вокзала!" (Вы знаете это неорганизованное, отвратительное парижское движение – пробки, узкие улочки, немыслимо запруженные площади…) Этот человек избрал невероятную дорогу глухими переулками; только один раз мы пересекли шумную уличную артерию, чуть не налетели на другое такси – последовала отборная парижская брань – снова улочки – и шофер домчал!
Поза, лицо Морица – словно он проснулся, из яви ещё раз в явь, ещё более явную, городской человек! Страстный любитель городов Европы, всего самого последнего, самого острого, азарт, риск, игра – вот что было центром этого человека! И все‑таки Нике за себя сейчас стыдно – за то, что он её так взволновал рассказом об этой гонке: при победных словах – и шофер домчал! – в горле, как в детстве, – судорога (ещё миг – и к глазам – слезы?). В том, что никто не мог так пережить эту гонку, только они оба, было их наедине среди людей в комнате, как будто они вместе мчатся сейчас по Парижу – его обращение к ней, он её избрал себе в спутники! Ника боится взглянуть на Морица, потому что он может – понять.
– Я не помню, как мы выбежали на перрон… (искрами звуков григовских – Морицев озноб выбеганья к экспрессу).
– Носильщик кидал вещи уже в окно! Я не мог сразу опомниться от той гонки.
– А как вы простились с шофером? – спрашивает Ника.
– Простились?! Ну, тут было не до прощания – я кинул ему бумажку – раз в десять больше, чем полагалось, – Мориц закурил и кинул, как ту бумажку, – спичку, затянулся и, выпустив дым: – "Маджестик" останавливался на рейде в километрах двух–трех от берега. Он стоял, как гигантский жук, светящийся, и к нему надо было доезжать на специальном пароходе, большом, как черноморский. Любопытно, что пассажиры первого класса занимали места в первую очередь. И для них был особый пароход. У меня как раз, в силу моей должности, был билет первого класса. Трапа не было: широкие ворота, мостик прямо с палубы судна. Причем вас ждала вся команда, во главе со старшим офицером в парадной форме. Когда я проснулся, – мы были уже в открытом океане, – Мориц вытянул ноги к огню, – о пароходе рассказывать не стоит, я думаю?
Но Виктор, конторщики, даже Евгений Евгеньевич, попросили.