AMOR - Анастасия Цветаева 36 стр.


От тех истинных дней с Леонидом – струилась тоска. А ты все ещё стараешься, во дворце Снежной твоей Королевы, сложить из льдин слово "Вечность"? Какой мой… Нет, не Герда я твоя, андерсеновская, я не жду тебя! Все складываешь то огромное слово – и не можешь сложить? И все – каешься? А я вот – не каюсь: волна смывает волну! Но я люблю вспоминать сказки! Любимая Глеба была "Ледяница", там был мальчик Руди… Дева льдов. А ты все ещё – "Снежную Королеву"? А мы с тобой любили "Мила и Нолли" – помнишь? Они мчались на ланях по краю пропасти – "опьянение, опьянение"… А теперь я их разлюбила, мне есть только одно слово: Забвение!

Часть VII

ПРЕОДОЛЕНИЕ

ИЗ ЖИЗНИ НИКИ.

ГЛАВА 1

ИСКУШЕНИЕ ОЧАГОМ

– Нельзя так жить, как я жила! – говорит себе Ника. – С такой же силой, как я тянула навстречу любви – руки, с такой же силой пора их себе – скрутить. Преодолевать эти чувства! Перестать слушать только себя – на другие сердца оглянуться! Разве я не разорвала сердце Леониду, когда оставила его? Хватит! надо иначе жить! Следить за собой ежечасно! Работать, растить сына! Иметь трезвые дружбы. Тогда в ответ на волевой шаг дня – зазвучит в душе иная музыка… И она даст силы – на все!

В звуках музыки, вспыхивает иногда голос Анны – жара, миражи, метет полова с армана, – и одиноко стоит дерево на самом краю земли… И вдруг – из Парижа – письмо: до боли знакомый почерк, родной – Андрея, узкие буквы, перо рондо – и там его нашел – родное! Это был перечень пережитых мук на чужбине, немыслимых для рассказа. Безработица, кризис, болезни, несколько операций лица (гайморит), безденежье – и сомненья, не был ли грехом неоплатным союз с Анной… Она без конца мучается судьбой мужа! А о Нике – бесконечно благодарная память о всесильном возрождении после мук ревности и собственничества с той первой подругой, отдохновения перед новыми муками возмездия на чужбине…

Затем уж не испытание просто, а само Искушение входит в дом: ученик отца, теперь пожилой профессор, классик, привороженный её умом, её убеждениями, начинает бывать у нее. Он знал её ребенком. Между ними – поколенье. Он сед. Он сед и прелестен. Vieux‑beau. Бездна ума, воспитанья, изысканности (недаром учился в Греции…) Но – язычник, но – словесный гурман. Ночи бесед.

(Есть всегда один миг, и не виноват искушающий, ты даёшь на него согласие!) Когда этот миг наступил – не подняв глаз (а он только ждал – жеста, слова…), свернула и то, и другое. Проводила его до дверей. Было три часа ночи.

Но был незримый час Вечности. Перед нею она была права. Дома его ждала жена, тревожилась, что поздно. Урывать, воровать у жизни радость общения? Ради своей сладости? Как с Евгением? Нет! Ради достоинства человека – эту сладость отвергнуть. А жизнь продолжала свое: колдовать… Новый друг. К ней на четвертый этаж подымался старый земский деятель, журналист, старец.

Под деревьями дома отдыха началась их дружба. Как молодой он вошёл в её жизнь. Ввёл её в свою семью. Жена – старушка, тонкая, умница, очень больная, отзывается во всю мощь сил. Ника дружит с ними. Множество их детей – ей чужды (почти её поколение – у младших). Её приходы к ним, редкие (много работы)– им праздник. А ей – в ней уже началась смута.

Новые друзья роются в ней, как Скупой рыцарь в сокровищах, это все тот же их "Sturm und Drang", у которого нет возраста.

Она приносит им читать свои сказки. Об эфенди, о Зарэ и Фатиме, о Зорэ и Азиаатэ и многих. Скучные взрослые дети скучно слушают и пьют чай, старики загораются, как молодые! И зовут этого старика – Леонид!

Полгода сидит он у нее в кресле, среброволосая грива до плеч прекрасна, как кудри юности…

Вскоре, поболев, умирает жена старика. Ника едет вместе с ним к ней на могилу. Затем Ника получает письмо: он просит её подождать, не рушить сразу его воздушные замки! Ей и её сыну будет лучше покинуть бессемейную и притом бессолнечную комнату. Один из его сыновей переедет в их комнату, а они – в большую, солнечную, обжитую квартиру: тепло, уютно, готовый стол (у них прислуга), она внесёт свой пай в их хозяйство, получит много всяческого тепла и уюта, будет свободна от быта, сыну будет семья – а ему, старику, – радость дружбы – жизнь позади, впереди только смерть, но она будет рядом с ним на старости его лет. Ника читает – и сердце бьётся. Ей хочется этого! Но – ведь это услада! Ежедневный бой с – чувствами… Уход от своей новой духовной свободы. Но как трудно – отказать человеку его возраста, отнять у него последнюю мечту, платоническую! На Никиных плечах – ноша почти не по силам! Решить такое – и в ту сторону, и в эту – как будто умереть, немножко – или самой умереть, или дать смерть другому… О нет! – говорит она себе. – Такие рассуждения – лукавы! Будь ясна и чиста. И она берет лист бумаги:

"…Мой дорогой друг! Углубитесь в меня. В то, что Вы во мне любите. И Вы поймете, – кто, кроме Вас поймет? – мой ответ: Вы знаете мое отношение к Вам – знаю, что знаете. Вы зорки, и тонки, и опытны, и все понимаете. Мне очень по сердцу Ваш план. Я так и двинулась к Вам навстречу. Но – увы, это но все решает! Ваши дети, неизвестно, как все это сложится. Трудности с моим сыном. Безвозвратность такого решения (не может же Ваш сын переезжать туда и обратно…). В отношения – безоблачные пока Ваши со мною, – войдёт то, от чего мы свободны – жизнь… И чтобы Вам пожалеть о предложенном? Чтобы ещё маленькая морщинка легла на дорогое мне лицо? И ещё: моя цыганская жизнь, со стирками ночью, с примусом – на полу, с отсутствием дня и ночи, с ночной варкой крепкого чая, с внезапными приездами друзей, с беспорядком моим (мне – волшебным )– всему этому будут подрезаны нечестивые крылья в Вашей доброй семье, а ведь я к этому, как кошка, привыкла…

Будем видеться,, как виделись, если удастся – чаще. Будем мудры, осторожны, во всем – дальновидны… Я жму обе руки Вам от всего сердца… И простите мне рушение нашего общего воздушного замка!"

Года через три она жила в доме отдыха. Была осень. Листья густо шуршали на сырых дорожках. На нее вдруг напала неиспытанная ею тоска! Она металась, как будто вдруг заболев. Не понимала. Так – несколько дней.

В Москве, приехав, узнала: в те дни Леонид Вячеславович умер. От рака печени. Именно в те дни.

Она стояла над его могилой вместе с его старшей, хромой, и, должно быть, самой любимой дочерью. В её лице что‑то отцовское, и та же застенчивость взгляда…

"Нет, не может быть, чтобы он не знал сейчас, что со мной! (Если тогда и не знал, умирая, как я в эти дни – мучалась: тогда мог не знать, но теперь– знает!)".

Луч солнца упал сквозь листву на увядшие венки на могиле, ветерок тронул ленты, солнце пронзило темные лепестки цветка…

ГЛАВА 2

ИСКУШЕНИЕ ЮНОСТЬЮ

А жизнь шла дальше. Сереже был уже девятнадцатый год, когда в Никины дни вошёл человек, двумя годами старше её сына, занявший её внимание надолго.

Она помнит, как, войдя в её комнату, кем‑то к ней присланный, в светлом поношенном полушубке, из которого вырос, от него повеяло чем‑то родным, домашним. Юноша долго снимал калоши и что‑то силился произнести, пока она поняла, что он – заика, и увидела его: поднятый на нее взгляд был смел, умен, радостен, и в нем ликовал заплетающийся, как заиканье, рвущийся к преодолению юмор: молчанье первой встречи, которое сейчас, вот сейчас, оно же не может иначе! он, слишком много слышав о ней, знает – все сейчас перейдет в дружбу! Взгляд был голубой, лицо узкое, рот – девствен? детский? – и в комнате, от рукопожатия, стало весело, они засмеялись, он рассказал о себе: шахматист, теоретик. Живёт с мамой и теткой, мама – друг, тетка? смешная она! она же не понимает его, а – старается воспитать – и они снова смеются. Волосы у него сзади подстрижены (тетка велела), спереди – высоко надо лбом, густо и пышно, гребень не проберет, русые. Волнистые. Он пишет стихи.

– Маяковского любите?

Оно вылетает через судорожность заикания, повелительно.

– Ну, ещё бы!

Он презирает стихи – все эти, ну, понимаете? Понимает! Через час кажется, что он никогда не выходил от нее, тут родился. Сын? Брат? И он не уходит. Когда он ушел под утро, все не попадая в калоши и ужасно над этим смеясь (а соседи спят, надо тихо, а он не может), она знала, что жизнь ей прислала такого друга – а был ли такой? Обожает её, каждое её слово – предчувствует. Все похоже! Непонятно – 36, 20! Стало волшебно жить…

Женя из семьи материнской, художника, знаменитого, русского, по отцу еврей. С отцом давно врозь. Отца Женя чтит, мать – любит. Мать и тетка – революционерки. Их, детей, было двое: Дима и он, Женя, девять и восемь лет им было, когда мать, тетка и они – шла война – в красном поезде – рельсы через лед переставили – должны были в обход врага переехать замёрзшую реку… Могли провалиться под лед. Но мальчики знали, что – (Дима сказал Жене) – мы будем живы! Мы умереть не должны! Значит, спасутся все!

И поезд прошел через лед. Но с той ночи Женя стал заикаться. Двенадцати лет умер Дима. Женя один с тех пор. В день смерти ездят к нему на могилу… (Померкнув, он замолчал. Смотрел потерявшимся взглядом.) Ника попросила сказать стихи. Заулыбался – и стал заикаться. Стихи были странные "боль – быль", бредово–филологические (может быть, похвалил бы их Евгений?..).

Женя вошёл к Нике – домой, ходил с ней всюду, день за днём, месяц за месяцем. Сережа, поудивившись, привык. Он жалел Женю и уважал за непонятность его и за шахматы. Вскоре, постаравшись понять, восхитилась и Ника: он в четырнадцать лет получил первую категорию, с буквой "А"! Из Германии, он принес ей открытку тех лет. "Многоуважаемый мастер" – писали ему о его этюде – (он их печатал), хоть мастером не был тогда.

Он не любит играть', ведь играть можно сразу с двадцатью и с пятьюдесятью, с одним – неинтересно. Этюды, да! В них он и живёт. Есть поэзия в шахматах, есть проза. Он – теоретик, поэт. (Нет, не надо, пожалуйста, ни к кому, кто увлекается шахматами!) Не к шахматистам пойдемте, куда хотите, я с вами всюду пойду!

Несколько раз увидала она его за шахматами (и кому же было вести его, чтоб понять, как не к тем, кто слыл – шахматистом, из знакомых?) Это дополнило веру в него. Один из них, на её рассказ о нем:

Вы знакомы с этим шахматистом–теоретиком? Это же гений!

Она следила за скукой его поведения с партнером, он её не мог скрыть.

На обратном пути он по–детски выл, заикаясь:

– Нну, ззачем вы ммменя приввели ккк, – "нему" – не получилось, но выпаливал вдруг радостно, как из игрушечной пушки, – он же не умеет играть!

После работы Ники он уже был тут как тут, шел с ней в магазины (весь юмор быта он глотал упоенно, они так смеялись, это был фейерверк дня! Если её не было – ждал. К ночи развеселялись, погружались в глубины беседы. Сережа давно спал, а они все шептались – и унимали друг друга. Стихи он понимал удивительно !

Весной Сережа поехал на практику. Это была первая их разлука. Жизнь помогла: она поехала на вокзал проводить его – с Женей. Как он нежно её утешал! Как понял её состояние! Заботливость, рассказы о детстве, все было ей на потребу, и он не ушел. Как сына в его детские годы, она уложила его и, отойдя, прибирая в комнате после отъезда сына, напевала; напевала как маленькому, пока не уснул Женя… А наутро, когда она собиралась на службу – Ника работала в библиотеке, – пришла его мать.

Это была седая весна. Сердце! Душа! Ласковость! Но она – ошибалась: она пришла к тридцатишестилетней женщине поблагодарить за своего мальчика. Она думала, что… Ласковым смехом её разуверив, Ника разъясняла, пыталась… Не совсем поняв, и, может быть, совсем не поняв, мать ушла – другой, радостно, увидав хоть ту комнату, где пропадал её сын, и владелицу комнаты, Нику, которая – хоть с ней через сына! не породнилась – ей показалась – родной…

Это было – любовь? Ещё раз? Если этим словом зовут неразнимание рук, неразрывное желание быть вместе, при так называемом "сходстве душ"… Да, но что помогало благополучию этого союза? Почему избежали они – столько месяцев, уже год? тех вещей, что бросают людей друг к другу? Ну, со стороны Ники – обещание, ею данное себе. А с его – ведь они уже давно сидят на диване бок о бок. Женя – юн. Инстинкты его притуплены, он немножко вроде как "ангел" (с умом демона, ироническим, и со всем протестом юности против зрелости. И юмор, острое чувство смешного, он у него в плену).

Слушая презрительные слова его, что он "не признает – поцелуя", Ника радуется, что хоть этого искушенья нет! "Зачем отравлять этот невинный рот?" – говорит она себе, блаженствуя в безопасной близости.

А час этот их стерег: час, когда уже не развести рук и когда, в сторону отметя рассужденья о сущности поцелуя, – абстракция и тонкости сил тяготенья перейдут в грубое колдование – практики. Не двое мудрецов будут мудрствовать вокруг поцелуя, а поцелуй научит их, "мудрецов", своей ошеломляющей, мудрости.

Этот день подходил: в отсутствие Жени ей думалось только о нем, и в этот день Женя не смог быть без Ники до четырех часов, когда она приходила из библиотеки, а в два часа пришел к ней в Музей.

Залами эпох палеонтологии они ходят, пойманные, и стараются, в тумане чувств, в счастьи близости, он – настигать, она – уклоняться. В нем – радость, в ней – страх. Вплотную, лицом к лицу, вконец заболев друг другом.

– Но пойми, это же – немыслимо… Мне тридцать шесть лет…

И каждое слово её ликовало, что оно – ничего не значит! Ничего не весит! Что оно – пусто! Легко! (что "это" мыслимо, потому что оно уже с ними, здесь…).

– …Потому что я почти вдвое старше тебя, почти что, и, если б это случилось – ты бы мне никогда не простил, что я бы тебя бросила. Ты – умен! Это разбило бы наши с тобой отношения! (говорил ли когда кто – умней?) Наконец, я обещанием связана… Себе данным! Слишком многое было в моей жизни, годы "свободы". Но это был дурной путь. Он шел в пропасть. И я обещала себе – бороться со своей природой.

– Я не чувствую твоего обещания! – сказал через гору заикания Женя, и жестом ддиннопальцевой и все же мясистой руки, чуть влажной, неуловимо и как‑то обаятельно–противно, тронул её руку.

Сиянье его потемневших, синих сейчас, прозрачных, и все же чуть помутневших, глаз было…

Она тихонько, как змея кожей, содрогнулась ужасом (хоть и негодованьем уже!), что она завела себя в го, где человек смеет, и вправе так сказать ей!

Она проводила его до дверей, тяжелых дверей музейских. Она подала ему руку: "До вечера!" Он эту руку, пожав, держал, не в силах выпустить. На них кто‑то взглянул, проходя. В лице Жени, очень юном сейчас, улыбающемся от сознания силы, от счастья, в глазах загипнотизированных, гипнотизирующих – было что‑то такое страшное, по непременности их сближения, почти уже происходящего, что, остатком разума вынув из его рук руку свою и закрыв за ним двери, она сказала себе – в ветер между дверных половин:

– Завела себя? – вылезай!

На Арбатской площади бушевали прохладные силы, живые. Сейчас случится что‑то, что исцелит её! Она знала, она шла, улыбаясь – в ветер.

– Сейчас же иди в парикмахерскую, стригись как мальчик! Красу кудрей – с плеч!

– Нет! – отвечала она себе растерянно, негодуя. – Не могу! Лучше что угодно, чем это…

– Что угодно? Ну тогда ты будешь сегодня же с ним! Тридцатишестилетняя – с двадцатилетним! Подарок Сереже?! Знаешь, что будешь, не лги! Выбирай! Идёшь к парикмахеру?

– Ну, если так, то иду!

Но она села в трамвай и поехала к одному старому Другу. А на его двери был замок.

Значит, суждено самой справиться? Маленькая сложенная записка влезает в дужку замка: "Вспомните вечером обо мне, – мне трудно!"

Её тряс озноб. Кудри падали на пол и на халат. Голова, яйцевидная, мальчишечья, обнажалась. Зеркала сверкали её пропавшей красой.

Нет, не все! Дома она надела курточку сына, сняла феодосийский протез. Наверху своих уцелело всего три зуба. Теперь она спокойно ждала его.

Но так тупа, так жадна, так тонка и упряма страсть – что он, в первый миг ахнув, в следующий – ожил, не изменяясь к ней. Она приготовила ему сюрприз: позвала в гости прелестную молодую женщину, задержала её допоздна – чтоб поехал её проводить, она же без него ляжет и не отопрет на звонок. Но он вернулся через десять минут, только доведя красавицу – до трамвая. В ярости на нее, он было сжал её в объятиях. Но она вырвалась, велела ему или сейчас же идти – или спать ("соседям мешаешь!"), подняла, нежно, на смех. Уложила, как маленького, развенчивая все и все засыпая юмором, ошеломив его, победив.

…Это был провал апогея их дружбы. Под гипнозом её материнства трезвея, под натиском её грубоватости, он стал реже бывать, дружба их стала меркнуть.

Она увидела его другими глазами. Входящая в её тон с ним проза – озадачивала его.

– Вы с мамой, живя на её труд , поступаете неблагородно. В школе вы не учились из‑за заиканья. Хорошо. Сдали экзамены. Но с тех пор сели на шею двум рабочим старухам – и погоняете. Нет, погоняете: едите их еду, носите их одежду. Ещё покупаете книги на их бедные денежки!.. Вы – лентяй. Вы – должник безответственный… У мамы опять был сердечный припадок – и вы не ударяете пальцем о палец, чтобы приносить домой деньги ! Если мама умрет – кто даст вам хоть пять рублей на ваше барство, кому вы нужны?

Женя слушал, сжимая губы и морща лоб, – и поступил на курсы корректоров. Он их кончил, стал корректором и стал носить матери триста рублей в месяц.

Устав от её воспитательной деятельности, он отмалчивался, остывал. И однажды:

– Конечно, я по–прежнему полон к тебе, то есть к вам, то есть к тебе – интересу и уважения, но… то чувство – прошло! Я уже не имею – любви! – он заикался.

Это было при Сереже. Должно быть, сказал – грубее, потому что – сын не смолчал:

– Вы мне, Женя, всегда были чужды – но такого я от вас не ждал! Разве так говорят с – женщиной! И – с такой, как моя мать?!

Ника стояла молча, с улыбкой. Ей было горько и стыдно за такую долгую измену сыну, за превозношенье над ним, его, может быть, тяжкой, но благородной природе Глеба – Жени. Жени, может быть, и гениального, но дефективного не в заиканьи, в чем‑то душевном, вхолоде – под теплом обаянья, которому она так поддалась… Но она не порвала с ним, они виделись. Все реже.

ГЛАВА 3

ЕЩЕ ИСПЫТАНИЕ

Назад Дальше