AMOR - Анастасия Цветаева 37 стр.


В Большом зале Московской консерватории Ягья эфенди играл на скрипке знакомые Нике мелодии, и Ника погружалась в прошедшее, когда слышала его в татарской деревне Ортай, в крымской степи, где миражи… Семь лет назад. Он давно утерял её след и не знал, что она сидит в зале. Но, слушая его музыку, она думала не о нем.

Светлые глаза с тяжелыми веками, измождённое худое лицо. Доктор P–в, Петр Михайлович!

В начале войны 1914 года в его лечебнице лежала мать первого её мужа. Доктор отговаривал пациентку от операции язвы, брался лечить. Ника навещала её. Она уже рассталась с её сыном, Глебом, но мать его любила Нику и не упрекала её. Нику поразило сходство доктора с братом мужа, старшим сыном больной. Мать видит своих детей – иначе. Тот же взгляд светлых глаз, и тяжелые веки, и грассирующее "р". Сердце сжалось: братья, Глеб и брат его, были похожи, за это сходство она почти полюбила старшего его брата… На них был похож Петр Михайлович! Разве сходство взгляда может быть – внешним? Говоря с ним о болезни свекрови, она не сводила с него глаз. И когда, предчувствуя, что улыбка будет тоже похожа, она улыбку увидела, в ней узнала их печаль, их грацию отступания в какую‑то свою, им одним ведомую тень – ей показалось, что это ещё один брат их встал на её пути. И он хотел спасти их мать от опасной операции. Ею не узнанный сын!

Странное чувство потрясло её: "Я бы могла любить этого человека". Но беседа кончалась. Мать мужа не послушала совета, не узнала в нем самого старшего сына, дала другому врачу убедить себя в нужности операции – и умерла после операции, той же весной, в больнице доктора Герцена, на Никитской.

…Годы спустя Ника пришла, в смятении, к доктору Р–ву, беременная от второго мужа, любя его и не желая терять его ребенка, она была обречена видными хирургами на операцию, дитя у нее отнимавшую. Осмотрев её, доктор P–в отверг диагноз врачей, спас и её, и сына. И снова – в этом свидании с ним она испытала то же странное чувство, оно называлось все так же: "Я бы могла любить этого человека". Эта мечта подспудно прошла через весь её второй брак. Затем умерли по ошибке врачей её второй муж и второй ребенок. Был 1917 год.

Её второй муж, друг ей и отец, умер на руках знаменитых московских врачей, отказавшихся делать ему операцию аппендицита: "Через три дня будет здоров". А он через девять дней погиб в муках: гной прорвался в брюшину. Ника была вне себя. Дети, брошенные на друзей, были в Крыму. Она металась от кладбища к железной дороге – не быть отрезанной от них начавшейся гражданской войной. В эти дни заболела её старший друг, как бы мать ей – тоже аппендицитом. Больная не соглашалась ехать к врачу, в горе – на войне пропал её муж, и ей было все равно… Но Ника не могла потерять её! Она бросилась к доктору Р–ву. Поймет ли Петр Михайлович необычную просьбу? Она не могла остаться с больной из‑за детей: задержка могла оторвать их от нее на годы. А солдаты, царские, не в силах воевать без оружия, бежали с фронта, в поездах творилось ужасное.

– Поймите меня! Выслушайте! Обещайте! Я оставлю вам телефон и адрес больной. И если она завтра не позвонит вам – поезжайте к ней без предупреждения, – да, лучше не позвонив, потому что если вы позвоните… Я – с могилы мужа, он умер от аппендицита, из‑за врачебной ошибки, я верю только вам из врачей! Вы спасете её. Обещайте мне! И я смогу ехать к детям…

Этот бред выслушав, удивленно, но добро – он обещал. Спросил фамилию её второго мужа – эту фамилию он знает. У него есть пациент…

Она уехала. Больной стало лучше, доктору не пришлось к ней ехать. Но вскоре Ника получила от нее письмо, в нем странно вплеталось ещё раз в её жизнь – имя Петра Михайловича: "Первый, кто после Вас, сразу после Вас, сразу после Вашего выхода из кабинета доктора – в него вошёл, был брат Вашего мужа. Мне это рассказала знакомая, сидевшая в приемной доктора. Я уже говорила Вам, что гордиться перед его родными, не просить помощи Вы имеете право – только за себя. Но у Вас его сын! И права не обратиться за помощью ему у Вас нет. Может быть, это судьба, что доктор встретил своего пациента словами: "А у меня только что была жена Вашего умершего брата". – "Жена? Какая жена?" – Дверь захлопнулась, и слышавшая эти слова больше ничего не услышала"… Ника прочла. Сердце билось. Совпадение, что она прошла рядом с братом мужа, – было странно.

Рассказ ему доктора о ней, может быть, обещал что‑то её мальчику? И ещё больше, может быть, взволновало её – уже личным волненьем – то, что Петр Михайлович так захотел помочь ей…

Но Алёша умер через шесть недель, в Коктебеле, от дизентерии – и помощь его родных не понадобилась. А память о докторе Р–ве жила – годы – с ней. Годы шли. Они были разделены гражданской войной: он – в Москве, она – в Феодосии. Встречи с людьми, годы и молодость возвратили ей любовь к жизни. Но через все в ней таилось виденье: площадь у Мясницких ворот, больница Петра Михайловича, где и квартира его (он и ночью приходил в палаты, подходил к тяжелобольным). Но ей виделся – день. Сзади хлопнула выходная дверь, она взбегает по лестнице. Сдергивает с руки замшевую перчатку, снимает с кудрей бархатную шапочку с вуалью – и она в объятиях Петра Михайловича: невеста его? Жена? Она была уверена – так будет…

А Ягья эфенди играет свою композицию "Татарин на могиле матери", и скрипка – как только он начал первые звуки этой знакомой вещи – властно воскрешают те дни: Андрей, Анна, крымская степь, национальный татарский праздник, над горизонтом – опрокинутый пароход – мираж… Прошлое! Ты живей настоящего! Будущего же не знает – никто.

Но не бледней, чем мираж над Ислам–Терекской степью, плывет над ней лицо – узкое, бледное от бессонницы ночей над больными, светлые глаза с тяжелыми веками, сходные с глазами её первого мужа. Они смотрят в самую душу…

1926 год.

С последней встречи с доктором Р–вым прошло девять лет. Девять лет разлук, смертей, болезней, переездов, войн, разрухи, голода – и вот, как в ту весну, заболела её родственница.

Точно не было этих лет перемен, переездов, страданий, в её мозгу возникает имя. Петр Михайлович P–в! Да, в мозгу. Сердце давно изменилось, утихло, научилось бороться с собой. Оно зорко и трезво (иные говорят – сухо). Но в глубине жива память о человеке. От которого увела Жизнь. Свершались на глазах судьбы, свершилась и её судьба. Кончено с любовной судьбой, с поиском счастья! Книгой, где‑то давно дочтенной, лежит позади – прошлое. Но распахнулась вокруг – бесконечность, и – переназвалось все. Теперь, когда надо было просить помощи доктора Р–ва, был страх, что утомленный и занятой, знаменитый доктор откажет. Как его убедить?!

Ника подымалась по лестнице медленно, подготавливая словесное обращение. (Уж одно удачно – что жив! Когда столько погибло, умерло и исчезло… Значит, ещё работает? А сколько ему сейчас может быть лет? И сколько было – тогда ? Этот вопрос никогда не приходил в душу…)

Звонок. Но испорчен. На стук выходит женщина:

– Я сестра доктора, но пустить вас к брату не могу.

– Занят, понимаю! Но я…

– Нет, не то чтобы занят… (замялась).

Ника глядит на нее – и нет слов. Если б была похожа! Глаза – совершенно другие… Незнакомый человек!

– Брат – болеет…

Спазм страха, что – вот сейчас откажет, страх научил, что сказать. Под натиском отчаянных слов – о его давней славе, незаменимости, о близких, лечившихся у него, и о том, как погубили врачи мать мужа, которую он бы спас, и о том, как он её спас и сына, – женщина дрогнула. Отступила – и скрылась.

Она вернулась и что‑то зашептала. Ника не слушала – рука уже была на портьере двери, заветной. Теперь уж не надо было учить её, что сказать!

Она вошла к нему с бьющимся сердцем: к родному, к Другу, к Носителю Добра, к Служителю помощи людям…

Шагнула – и замерла: в кресле посреди комнаты сидел человек, совершенно неузнаваемый.

Так бывает во сне. Он был почему‑то завит мелким барашком. И этот мелкий незнакомый барашек был – сед. Сидел человек из жёлтого воска, и жест, которым он показал ей – сесть, был – стеклянный. Парикмахерская кукла, заводной механизм, страшный. Глаз не было – веки. Наполовину опущенные. Робот!

Он повернул к Нике лицо – и она поняла: сумасшедший! Но так был велик гипноз его имени, память о бывшем, что страх, что он может не услышать её, он может отказать в докторской помощи, – сжал её сильней её потрясенности. Это был все‑таки – он. Петр Михайлович!..

Она, как сквозь водную толщу, стала пробиваться к нему. Она старалась на него не глядеть, мимо – и рядом (точно тот, прежний, был рядом с ними – и переведет ему!).

Ника сказала все, что приготовила. Она старалась нагнетать выражение в слова, и она продолжала не глядеть на него – боялась того, что настанет, когда глаза встретятся – и он поймет её страх. (Страх – чего? Его отказа? Его самого? Его – согласия ?.. Разве такой может лечить?..) Но что‑то, не менее безумное, чем он, держало её, расковывало скованность помимо сознанья и воли – и она выложила перед этим непонятным созданьем все, что прежде горело в ней к его докторскому таланту, к дару диагноза, о котором по Москве десятилетия шли – слухи, рассказы.

Она напомнила ему его славу, ошибку врачей, и его горение над больными – все напомнила, обо всех, когда‑то связавших их. О себе, о своем маленьком сыне, потом умершем вдали. "Если б не вы, его бы зарезали ещё до рожденья, он не прожил бы год и две с половиной недели, счастливо, в русском саду, в Александрове, у татарского моря под Феодосией, среди всех, кто любил его… Разве я могла забыть вас? Разве над его маленькой жизнью не было врачебной ошибки? За два часа до его смерти, когда я, уже видя её, в отчаяньи рвала все, мною написанное, – в жертву какому‑то богу, в которого я не верила, ненасытной слепой Судьбе, врач сказал: "Его надо кормить тапиокой". А он не разжимал рта!

Что‑то дрогнуло – не в лице, в позе сидевшего. Ноги его, покрытые пледом (только теперь она увидела плед, клетчатый, как на предсмертной фотографии Ницше, на фоне ветвей, на фоне его "вечного возвращения", страшной идеи, повредившей мозг философа…), ноги переместились. И был какой‑то звук: вздох? Рот двинулся – и сомкнулся. Она подняла глаза: ужасная своей силой жалость сметала все, только что бывшее. И в восковом лице с обтянутыми скулами она увидела взгляд. Он глядел на нее, как будто опоминаясь от сна (наркоза лет, прожитых, превративших его в – эго?).

Он сделал движенье – вперёд. Рука тронула плед у колен, плед упал. Её движенье поднять он остановил – жестом. Повелительным. Но – мягким. Его прежний жест! Что это? Попытка улыбки? Или – гримаса боли? Слились… В лице что‑то задвигалось, точно в нем таял воск, в который он был закован. Откашлялся. Нет, не кашель. Не вздох, что‑то иного свойства… Он вдруг поднял кисть руки – и замер, словно прислушивался.

Мгновенный испуг, что кто‑то прервет то самое, что началось с ним, что делало его как‑то отдаленно похожим – на прежнего… Что он слушает? Сестра? Сейчас войдёт?

Она тотчас поняла ошибочность своего подозрения: он вспомина л… Слабая улыбка искала черты. Она пробивалась сквозь маску. Глаза – она их увидала! – стали теплеть, как взгляд брата мужа, волшебно и страшно соединяя чувства, когда‑то её потрясшие, и в тихом ознобе страха просыпаться в себя – прежнюю, она, как под гипнозом, смотрела в его глаза. Отречение? Да, ото всех. Но – от этого ? Господи, да я люблю его…

– Помню! – сказал он медленно, нежданно громко – всех вспомнил! (его лицо торжествующе озарилось). – Все! Она умерла? У Герцена! Зачем сделала операцию?! (Он почти крикнул "зачем" – и в слове "операция" его "р", родной звук семьи её первого мужа, усиленное его волнением, каркнуло, как вороний крик). Я говорил ей! Тогда ещё все было цело и можно было лечить! Я мог помочь ей!..

Он привстал, он протянул руку. Время – будто – вернулось.

– У меня была первоклассная лечебница, все оборудование из Швеции. Из Ш в е ц и и! – каким‑то весенним голосом крикнул он, и глаза его вспыхнули. – Я же сделал ей все исследования!..

Его речь полилась потоком. Он вспомнил её, Ники, болезнь. Одиннадцать лет до того, ошибочный диагноз врачей, и что он прописал ей тогда и – диету!

– Таблетки д–ра Югурта, отличные! Белое мясо, кофе из винных ягод… Никакой операции вам! Ребенок был спасен, потом вы были у меня, когда умер ваш муж, заболела ваша подруга… Я обещал, да! Я не обманул, я бы поехал, но она позвонила мне и сказала… – Чем‑то омрачился лоб. (Забыл, что она сказала?)– Да, – спохватился он, возвращаясь к радости памяти, – брат вашего мужа был мой пациент! Я сказал ему…

В нем проснулся не только врач! Человек… Он готов был слушать, чем теперь заболела родственница – рыцарь науки, спасатель стольких! Но и боль пробудилась вместе с сознанием! Уже не Ника говорила – он! Без страха увидела она, как колыхнулась портьера и просунулась голова сестры. О, уже опасности не было – теперь повелевал он\ На лице сестры было изумленье, испуг, радость… Она кивнула Нике и скрылась.

– Сядьте! – властно сказал доктор, видя, что она привстала, и Ника села, радостно повинуясь.

Он рассказывал о себе, о своих, он горестно воскресал в рассказе: в его лечебницу пришли чужие – и все изменилось. Незнающие испортили оборудование. Потом, наверху, послушали его, сняли виновных, но починить аппаратуру уже было нельзя!

– Но я бы пережил это, я бы все равно стал работать – ведь было столько больных тогда! Мне везёт – да, теперь уж не мне, но в лечебницу везли тифозных. И я начал лечить их… Но мой сын покончил с собой! Жена, – он тронул висок и вжал в него пальцы, – не вынесла. Она умерла через несколько дней. Вот этого, одно за другим – я не смог… Я очнулся в палате, психиатрической… Теперь – это давно уже, теперь легче, но это не жизнь! Я – консультирую , – крикнул он, – я только иногда выезжаю, но они не могут понять, – правая рука сжала лоб, лицо затуманилось, – у нас есть одна точка в мозгу, в мозжечке, – сказал он страшно внушающим голосом, – в ней таится вся жизнь человека … – звук его речи перешел в шепот. – Я это знаю, понимаете? Я это знаю … – говорит он изумительно (просветленно, таинственно. Нет, это уже вдохновение…). Ника в трансе слушает его материалистический бред. Но истину ли медицинскую он глаголет, провидец – или безумец перед ней?

Король Лир под грозой!

Он пробует вступить в дикий хор мучающих его голосов жизни и смерти – возносящим (это – главное сейчас!) утвержденьем. И он музыкальностью (ухом) сердца ловит её тон, отзывается. Но тему – отвергает, яростно. Нет, нет, нет, не то – не Бог! – ошибка!

Нику знобит. Зуб о зуб. Из куклы ожив, бьётся перед ней человеческое страдание – безысходности, беспросветные ум, душа, каторжное среди людей одиночество – целая рухнувшая жизнь!

О, мечта не обманывала её годы – вот он! Теперь ты можешь спасти этосо человека, годы бесплодно любимого, – только ты! Но не лги себе, что – дружбой! Не тот случай! Всею собой, дух и тело, отбросив борьбу с собой, сломав свою строгую жизнь! А, тебе жаль себя, путь свой? Толкаешь его назад, в его бездну? Нет уже силы, правды – сказать ему: "Дайте мне руку, я же давно вас люблю…" Ну, отталкивай… Но ведь Ника уже несколько лет назад дала себе слово жить ради сына, только. Растить его, во всем помогать ему, ни во что "свое", для себя – не отвлекаться…

Он что‑то улавливает в ней. Следя за его мгновенно начавшимся угасанием, почти теряя сознание от страсти войти в этот дом – домой, взять этого человека на руки, преобразить, возродить ему все… она встала. Ноги едва держали. Он тоже встаёт. Стоит, попирая плед. Как сон, видит она парикмахерски завитую голову (так и не узнает, зачем – и когда…), видит любимые глаза, столько лет! Она слушает свое сердце. Сейчас она положит ему руки на плечи: "Петр Михайлович! Я вас люблю! С первого мига, когда вас увидела! В горе, вдали мысль о вас грела меня. Держала! Но я тогда не была вам нужна – а теперь… Я знаю свои силы! Все вернётся! Вы станете тот, каким были!" (Но комната ходит кругами. – За свое счастье бьёшься! Хорош твой духовный путь! Сделку предлагаешь ему! Ему – здоровье, себе – счастье! За счастье отдашь правду своей новой жизни?)

…Ника слышит свой голос о выезде – если понадобится – на консилиум к больной, благодарит его. Подняла и положила на стул – плед… Даёт ему пожать свою руку. От его теплого, почти нежного, пожатья что‑то ухает вглубь, в ней ("Ещё твой!" – "Моим уж никто не будет…").

Мимо сестры, глядящей на нее неуверенно (вопросительно? гневно? растерянно?), не взглянув ей в глаза, мертвой ногой – за дверь. Лестница. Та, их! По ней взбегала, в мечтах, упорных, стягивая с пальцев перчатку – в навстречу протянутые…

…Если простятся ей большие её грехи гордыни и сластолюбия – так это за сегодняшний день!

…Шла, не разбирая пути. В Москве – 1926 год – наводнение, не пропускают, обходом. Нежданно – Молочный переулок у Зачатьевского монастыря. Мимо дверей друзей – к их ступеньке подступила с набережной вода. Трамваи стоят. Почти вечер. Далеко за Москвой–рекой – колокольный звон…

Мертвец идёт по Москве.

Дома ждёт человек с письмом от друга из Харькова, от Леонида. И билеты на скрипичный концерт татарской музыки в Консерватории, Ягья эфенди – "Татарин на могиле матери", "Новая Хайтарма", "Революция в музыке".

Не пойти? Дать себе право побыть без людей – сегодня? Отпустить, уговорясь на завтра, приехавшего? отговориться? Никто не дал права на такие свободы! Жизнь идёт, и обижать людей потому, что тебе не можется? Запри себя на замок – и живи!

Но она ещё увидится с Петром Михайловичем, в нежданный день! Она будет идти осенью по тропинке – навестить своих дорогих. На кладбище тихо, как в покинутом парке. Часовня, закрытая. Идёт, загребая ногами – листья.

Взгляд вдруг останавливает её. Не понимает! Точно кто‑то позвал… Переводит глаза – в сером стоячем камне под стеклом – медальон. Светлые глаза под тяжелыми веками с худого лица глядят неотрывно. Они вдвоём! Ещё не хочет понять, не сдается… Черным по серому "Петр Михайлович Р–в". Слезы застлали, не видит. Рушится на колени, лбом о прутья решетки: УМЕР! Господи Боже мой!

ГЛАВА 4

ЕЩЕ ОБ АНДРЕЕ

Семь лет спустя от дня, когда Ника провожала на I пристань Андрея и Анну Васильевну, ей судьба привела быть в Париже. Узнав, что она здесь, Андрей приехал с границ Испании, где жил со своим братом. Родители его давно I умерли. (В год голода Нике удалось послать им посылку съестного, всего одну, сама жила впроголодь с сыном. Они ответили ей благодарностью.)

Назад Дальше