AMOR - Анастасия Цветаева 38 стр.


Встреча с Андреем на вокзале. Неузнаваем! Постарение? Да. Но глаза все такие же чудные, синие ! Но не споешь о них теперь "Васильки – глаза твои!"… Другие глаза, i о таких не поют песен… Кончились песни – встречи, опьянение (сказка "Мила и Нолли!"), заблуждения, расхождения… Будто Время остановилось в глазах этих – и не в сердце они глядят себе – в Душу!

Рукопожатье, бережный поцелуй в щеку, голос тихий, не тот. Но тебя познает внимательно, заново. Собственно, это не] встреча: знакомство двух, на измененъе расставшихся. (Ну как ты – за годы? Где ты? Какова ты теперь ? Годы прошли – так ли живёшь, как надо? Себя – побеждаешь ли? – вот что молча его глаза говорили, окунувшись в её глаза.)

И то, что она рассказать хотела – все её "нет" встречным, все её "нет" – себе, что несла как победы (ибо не даром далось!), – так легко стало на вес, что – смолкло. Как‑то – "язык к гортани" – перед синим молчаньем этих глаз. Все, что спросить хотела – об Анне, живописи его, о здоровьи, – все отзвучало, не прозвучав. День провели в тихой комнате у его друзей, оба с пути усталые (он – особенно: худ очень! Вопрос: Болен? – отвел рукой). Лежа на двух диванах, говорили о внутренних путях человека…

Собственно, Андрей – неузнаваем. Хотя так же блещут глаза. Нет, совсем иначе – другим огнем. В первый час обозначилось, что жизнь Ники – с людьми в искусстве – Андрей воспринял как свое прошлое. Он читает только философские книги, и других не надо читать – искушение. Но одобрил Никино обещание, коим себя пять лет назад связала, по своему желанью, и что держит его, что так называемой "любовью" не соблазняется – похвалил. Чужих семей не разрушает, своей хватит, не хочет. Он давно уже понял, что так. Жизнь с Анной была тяжела – потому что греховна. Когда и она поняла это – расстались. Уехала к мужу. Только этим попытались искупить. И ни словом не вспомнили Андрей и Ника про когдатошнюю свою любовь. На другой день шли по обожаемому Никой Парижу – но и это отвлечение от главного он отверг, осудил. Только раз, присев на скамью под деревьями, прохладной рукой подняв прядь седую со лба Ники, он сказал, с улыбкой: s – Ах, юмор, юмор ваш… "Юмор, как привиденье"… как вы писали мне…

В утро отъезда Андрея Ника накупила ему дорожного угощенья. Он принял грациозно и добро, но все это ему не было нужно – сладости передаст дочке брата… Отрешенность. Об Отрадном – ни слова, как его и не было. Он жил уже в том внутреннем мире, где не было ни дат, ни имён.

На прощанье они обнялись по–братски. И поезд его ушел…

А через несколько месяцев Нике пришло письмо от друзей из Парижа – о смерти Андрея. Он умер один: девушка‑друг, за ним ходившая, ушла отдохнуть после бессонных ночей, так как у него наступило облегчение. Когда она вернулась, все было кончено: горлом хлынула кровь… Священник, его хорошо знавший, сказал, что это из всей его жизни – самый высокий образец и что Андрей изнурял себя постом, чего от больного никто не требовал.

Ника с письмом в руке рухнула у постели на колени. Все с ним пережитое проснулось в ней с небывалой силой. Единственное счастье её жизни, так странно расплетшееся в этом пароксизме слез, всплеснулось в ней вопросом: если б не Анна – они б не расстались? Или он все же ушел от нее в этот свой путь? Ушел бы от нее – или нет? Но кто бы на это ответил? Человека такого – нет…

Из письма Ники – Леониду:

"Слушайте, Леонид! Я Вам сейчас – в ответ на это Ваше, передо мной лежащее – нежное, словно в первый день нашей встречи – письмо – расскажу один день, Вами, должно быть, забытый? такое бывает? чтобы нацело позабыть? расскажу один день, вернее, один час моей (и, как видите, Вашей) жизни… Я Вам даю, как встарь, мою руку. Держите её, как встарь. Слушайте, как Вы эту руку – выпустили…

В гуще дня, перегруженного работой, людьми, занятиями с сыном, в гуще дня – телефонный звонок: "Леонид приехал в Москву на несколько дней, просил Вам сказать – вечером будет дома. Приедете? Сможете? Концерт Зои Лодий? После работы и до концерта успеете к нам зайти?"

Леонид! мир рухнул! Ни осени, ни (легкой!) простуды, ни – дикого ветра… День позади, озноб радости. Лечу переулком Никитской (счастье, что друг Ваш живёт так близко от Консерватории!). Успеем – сегодня же повидаться! Спешу – точно 16 лет! Над переулком высоко – два освещенных окна… Ох, как холодно! А мне – жарко!.. Уже следующий дом – Ваш!

Лестницей – через ступеньку. Звонок. Ваш голос. Кому‑то на руки бросаю пальто. Но люди так мешают сейчас! Так давно не видались, сколько надо сказать, чего в письме не напишешь…

Смешные, оживленные рассказы. Задыхающийся, легкий, полузастенчивый, нарочито смакующий, так давно любимый Ваш смех!.."

Смех Леонида, сотрясающий, тихо, плечи. Опершись о свою палочку, наклонив, как птица, клювастую голову, блестя льдинками пенсне, вскидывая на меня все вмиг постигающий взгляд, – точеные черты, за много лет уж чуть постаревшие. Он убедительно, с ядовитой императивностью и с медовой медленностью – что он сейчас мне скажет? Люди друг другом заняты, в комнатном гомоне мы – одни.

– Вы понимаете, Ника, – говорит он, беря длинной рукой мою руку, неотрывно мне глядя в глаза, – все, что так музыкально определилось в Вас в эти годы, эти – я сосчитал, Ника, тринадцать лет, – он переживает немного, – мне стало теперь совершенно чуждо… Да, постойте! органически, Ника, чуждо… – упоенно настаивает он и крепко, как хозяин, сжимает мою руку. – Вы просто перестали, Ника, – понимаете? до самой глубин ы перестали для меня быть авторитетной. Вы мне больше не им–по–ни–руете!.. Основное Ваше для меня уже больше не звучит! Для меня звучит – знаете кто, Ника? Дос–Пассос, Хемингуэй, Джойс. Всего больше сейчас – Джойс! Вы его не читали! Я прочел его восхитительную книгу – я Вас обязую её прочесть! Вы скажете, что я пуст, Ника? Да, я пуст совершенно, – но в этой пустоте есть такая интенсия и к непустоте…

"Я стояла и слушала, Леонид: Вы пространно и лаконично (после тринадцати лет – какой! Дружбы! которая поглотила даже любовь нашей встречи, и более неожиданно, чем если б потолок обвалился) читали мне Ваш манифест. Манифест Вашего освобождения от нашего мира. Я стояла и слушала.

О, я не изменилась в лице. Разве в этом мире просят пощады? Мария–Антуанетта – двцженьем, которым принимают корону, бросилась под топор гильотины. Мне оставалось только повторить её час…"

– Я знаю, Ника, все, что вы мне сейчас скажете (он улыбается, но на улыбке настаивать некогда, слишком много надо сказать). Но я наконец прерываю:

– Но я так Вас, Леонид, знаю, что вы могли бы отдохнуть, я бы за вас говорила. Мне грустно сейчас, но я стала ненавидеть трагедии, дайте мне вон то пирожное с кремом, я съем его – и пойду. Я не хочу опоздать на Зою Лодий…

– Да, да, я не все сказал. Я должен сказать вам ещё одно: что, несмотря на все это, – я не хочу, Ника, чтобы вы меня – бросили!

Леонид смотрит на меня внезапно тем самым взглядом, каким смотрел на меня в нашу первую встречу:

– Я не освобождаю вас от себя. Я хочу быть совершенно свободным (упоеньем звучит в устах его это слово!) – и все‑таки знать, понимаете, Ника, знать твердо, что вы для меня – есть…

– До свиданья, Леонид, – говорю я, – если не хотите "прощайте"! – Я все поняла. Через двадцать лет мы ещё поговорим с вами!

Он прижимает к губам мою руку, я целую его в лоб. Я сбегаю по лестнице – в ледяной ветер. Противясь ему. "Вот и кончено", – говорю я себе, круто нагнув лицо, чтобы дышать, – от горечи и от ветра, и спешу, спешу очень – сейчас начнется концерт!

В вестибюле – полутемно, – только зеркала провалами в мерцании притушенных стенных канделябров.

"Опоздала…", через закрытую дверь доносился изумительный голос, – как вовремя он раздался сейчас, смирив горечь, заливая её – другой, чудной печалью… "Час незаметно за часом проходит, дальше скользим мы по зеркалу вод…" Шуберта поет Зоя Лодий.

"Леонид! Спустя восемь лет Вы мне писали: "Забудьте, Ника! Это не я, это какой‑то дурак говорил, Ника…"

Вы утвердились в своем отношении ко мне.

А затем прошло ещё тринадцать лет, Леонид, и я Вам, сейчас, отвечаю. Я – никогда не менялась к Вам… Мы встретились с Вами в 1920–м…"

Годы спустя – после лет переписки – будет день, когда Леонид привезет Нике свою жену Мусю – высокую, темноволосую, красивую. Она для него оставила мужа, а муж не смог с ней расстаться и, полюбив Леонида, долго жил с ними – возле них.

Знакомство с Мусей венчалось ночью, весенней. Она, Леонид и Ника шли по Москве, ночной, и тихо, втроём, говорили…

Это, собственно, была передача Никой Леонида – Мусе, и это была удивительная ночь… Ночь – итогов!

Этой ночью ещё раз оправдалось её одиночество, его человеческая и женская правда. Как в отказе её переехать к тому старому другу, после смерти жены предложившему ей с Сережей помощь и кров. Как в том дне с доктором Р–вым. Как в срезанных у корня кудрях, чтобы убить тягу двадцатилетнего к тридцатишестилетней. Как в отдаче Андрея – Анне. Как в отдаче Леонида – Мусе, теперь.

Замысел Ники дописать важное из своей жизни шел к концу. Оставалось – встреча с Мироновым. Ей хотелось так же подробно, как дописала о Жене, вызвать в жизнь те полтора месяца, что они прожили вместе с Колей. Но – усталость. И – драгоценно! Что‑то в ней противилось – дать М о р и ц у те зрелые дни с Колей, такие ещё недавние.

ГЛАВА 5

ЕЩЕ О МИРОНОВЕ

Ей шел тридцать девятый год. Придя домой, она узнала, что уже два раза без нее заходил "какой‑то Миронов". С их разлуки было шестнадцать лет!

Он пришел. Сознался, что, не сосчитав лет, он долго ходил по переулку, не решаясь подняться.

– Я боялся, что увижу – старуху… Но я потрясен! Ты совсем молодая…

Её молодой вид так, вправду, потряс его, что он, смеясь, должен был сесть. Сели рядом в кресло – и проговорили до свету. Он был в Центре в командировке, и прожил у нее много недель. Их чувство, не прошедшее, вспыхнуло. Он хотел – брака – "Ника, пора наконец". Она рассказала ему о себе – все. Что никогда не будет она ни с кем – кончено. Он видел, что она его любит по–прежнему. Но выслушал и все понял, он был тот же самый, что и в девятнадцать лет, – не требовал от нее ничего, а только ей радовался, и никогда не любил никого, кроме нее. Он был женат на прелестной, юной, но она от него уехала и увезла их дочку. Они где‑то в Шанхае. А он – он ездит с товарищем на маленькой самодельной шхуне, назвав её "Ко^ек–горбунок", возит товары. Он выучился английскому, он дарит Нике две английские книги – одну честерновскую "What’s wrong wight the world" (Я бы это перевел: "Что неладно с миром"…) – и на обеих он делает надписи. На первой "То my eternal friend", на второй – вся страница исписана, вся душа мироновская легла на эту страницу, та самая, что заставила его выпрыгнуть на ходу с поезда – вслед за спрыгнувшей с него его собакой… ("видишь, как‑то уцелел!"). Та самая душа, которая промучилась тягой к его Нике, Миронов помог и в этом ей, не соблазнял, прислушался и поверил.

I – Как ни трудно мне, – сказал он, гладя её волосы, – но раз это так теперь для тебя стало – как бы я ни желал с тобой близости, потому что она так естественна, как дышать, есть и пить, но лучше, чтоб её не было, чем, чтобы ты потом сочла, что это, по–твоему, было не надо и чтоб ты пожалела об этом…

И он целует её в лоб и в глаза.

– Я уеду, я все равно уеду, далеко, я не могу жить, как все живут, в городах, и ты поедешь со мной…

– Нет, я не могу оставить моих друзей…

– Ну, мы и их возьмём! Мы будем на острове в океане, там будут розовые рыбы, и природа такая же будет странная, как все мы…

Ника смотрит на Миронова: он постарел, ни следа от черной медвежьей шерсти надо лбом, и поредели ласточкины крылья бровей, но глаза, темно–зеленые, те же, та же улыбка небольшого, нежадного рта. Проникаясь всем тем же молодым чувством его особенности, ни на кого непохожести (он глубже, страннее других), она замечает обаятельный стиль его речи, он отточен годами. Так они живут вместе. Все замечают её необычайное помолодение: тело колдует, хотя и в узах… он не отрывает от нее глаз.

Только теперь от старшей сестры его Лели она узнает, что их бабушка была цыганка, её увез из Грузинского хора их дед, от этого брака родился их отец. Но их мать, немка, запретила ему говорить о его цыганской крови, и только старшая из них, Леля, об этом знала, но в угоду матери никому не сказала из детей, что в них цыганская кровь. Коля уезжает в эти дни от Ники – на восток, к матери.

Вот откуда твой чудный голос, которым ты пленял всех! Это похоже на сказку, но это – быль, – говорит ему Ника. – и, может быть, вся наша жизнь – это только песня и музы, ка… (Пение Анны и пение Коли, а жизнь летит, и ничего в ней нет, кроме памяти! Ничего в мире нет, кроме песен,..)

В эту минуту – звонок – входит тот самый друг её, которому Ника в памятный день с Женей вложила записку в замок прося помощи. Он по делу, спешит. Радостно, она их знакомит Но её зовут к телефону.

Она идёт проводить уходящего друга. Его тоже зовут Леонид.

– Леонид! Это – человек, которого я любила… – говорит она.

– Он очень хороший! Прекрасное впечатление!

(Они были вместе без нее – пять минут!)

– Кто этот человек? – восклицает в волненьи Миронов, когда она возвращается, – это какой‑то Свет! Какой‑то апостол Павел…

– Да! Он меня спас – от ошибки! Помог…

Поезд шел. Она, проводив Миронова, глядела вслед.

Часть VIII

МОРИЦ В ДЕЙСТВИИ

ГЛАВА 1

– Конечно, – сказала себе Ника, – как я устала! Но, кажется, все хорошо?.. От всего – освобожденье… Да, но как это все прочтет Мориц? У него же получится совсем неверное впечатление от г у с т о т ы этих встреч, какая‑то механичность начал и концов, вереницы. Это вынудит его к неверному выводу. Значит, не он будет виноват? Я? Да. Потому что не повторится жизнь! Тут даны – одно за другим – болезни, исцеления. Клин, которым вышибается клин предыдущий. Но не даны (просто потому, что нет у меня времени, сил) промежутки. И получается странного очертанья поезд без буферов и переходов, площадок – из вагона в вагон. Но ведь задача моего описанья встреч, чувств – сильных, сложных – противовес Морицевым. Но я не включала истории буферов!.. Это я растолкую ему, когда он начнет свои обвиненья…

Но уже и эта тема отступала. Что‑то большее всплёскивалось за плечами. Сила, обретенная в законченном ею труде. Этот труд далеко перерос её замысел! Что скажет Мориц о разделе "Преодоления"? Да он же его просто не поймет! Он ему чужд! То – что ей всего ближе! Вот в этом и есть "коренная ошибка" её отношения к Морицу! – так сказал бы Маврикий.

Её прожитая жизнь – Глеб! Маврикий! Миронов! Евгений! Леонид! Они подняли её над её днями с Морицем! Немного покружилась голова…

Оставалось – дать прочитать Морицу "Преодоления".

– Как я далека от того замысла, для которого начала писать … – сказала себе Ника, – для него\ Ему, в лучшем случае – интересная книга, для меня получилось – освобождение! Спасибо вам, Мориц! Для другого бы – не стала воссоздавать все это – и оно бы ушло – навек… Вы во мне разбудили уснувший долг – перед прошлым!

А себе я написала – спасательный круг посреди катящихся вокруг меня волн жизни… И я держусь за него, на воде.

Да, я дам – пусть прочтет. Но говорить с ним обо всем этом – я не в силах!

Прочтя конец повести, Мориц сказал Нике:

– Завтра надеюсь через того же переправить туда же, в Москву. Человек надежный…

А слухи о ликвидкоме длились.

Расставанье с Морицем ей непосильно, потому что он стал ей так близок, как сын.

Росчерк чьего‑то пера – и он станет призраком… В дни, когда заговорила его каверна, когда новое горе встало впереди – его смерть…

Жест, которым Мориц молча передал ей кота Синьора, согревает её, точно печка с раскрытой дверцей. Он понял, что с ней? С этим человеком – да, не соскучишься, но – можно пропасть, сразу – от истощения сил…

Она открывала в бюро дверь, когда услыхала голос Толстяка:

– И высокая?

Хрипло отвечал, голос Морица:

– Лезет вверх!

Сердце Ники замерло… Он сидел – было видно в открытую дверь бюро. На худых щеках цвел румянец. Она знала этот румянец (по брату).

– Да немного, тридцать восемь и девять… Немножко ещё поработаю. Чаю налейте мне, Ника, – сказал он, – покрепче, пожалуйста… пусть немного остынет. Он сел за рабочий стол.

Ника дочитывает письмо к ней Морица:

"Тогда Ваше отношение не будет терзать меня, как это часто бывает сейчас. Я много раз говорил Вам, Ника, что иногда заботой можно погубить человека. Говорил и о деспотизме самоотречения. Думайте больше о себе, это будет мне вдвойне и втройне приятно, и плодами этих Ваших забот и я воспользуюсь".

На полях было приписано: "Вот и сегодня я лег не в 12 – из‑за Вас".

Неужели последние слова – полемика? – спросила себя Ника – или он вправду ощущал, что должен лечь в двенадцать? Может быть, вдруг понял то, что не понимал до сих пор?

Довольно! Не надо больше в нем сомневаться! Этим его письмом какой‑то цикл – завершён.

Она встаёт с насквозь освещенным сердцем. В нем светло – и в мире светло тоже. Она окутала тихой радостью, что теперь действительно нужна ему. Как долго она этого добивалась! Какая мука была – себя в каждой мелочи дня отдавая – сомневаться именно в этом. Она изменит все – в корне. Перестанет что‑либо напоминать, упрекать. Просить. Она так доверяет ему, что возвращает ему свободу. Как она – в сомнениях, так он мучался от ущемления свободы. Да, этого она недооценивала – страсть к свободе – самая яркая в нем черта. Он был терпелив к ней, – она этого не понимала. Теперь ясно – все. Маленькие срывы – прощать. Молча терпеть их. Контрольные пункты заботы о своем здоровьи в этом бешеном темпе работы – так, чтобы не погибнуть – он взялся держать в руках: "Режим исполнять буду. Буду стараться, чтоб исключений было меньше". Чего ещё требовать от человека? Теперь он не узнает её. Узнает, к ак и м другом она умеет быть!

Она сидит за работой. У м её понимает, что фраза о её заботе о себе, плодами которой и он воспользуется, – эта намеренная, им решенная ласка. Он погладил её – как кошку. Что ж, неплохой жест: желание одарить… Конечно, тут было больше любезности, чем сути. Но на уровне его прежних выходок – это ценность. И работа её идёт хорошо. Но когда Мориц уходит в Управление, в ней – отчего? – начинается тонкая горечь. Что‑то есть сейчас в нем такое, что парализует её. Её молчание с ним, которого – она хотела и которое должно быть радостным, – подается с удержанным вздохом… Ему неловко с нею, ей – с ним. Что за мука! Какой коротенький роздых! Ирония над собой распахивает за её спиной – крылья! О, недобрые крылья! Наклонясь над работой, она закрывает глаза. Сжимает в себе что‑то – самозащитой.

Назад Дальше