Но жест, которым он молча передал ей кота, согрел её, точно раскрытая дверца печки. Он понял, что с ней? С этим человеком – да, не соскучишься, но – можно пропасть от истощения сил…
Она уходит к себе точно, в законный час, а они садятся играть в домино, при свече – так как опять потух свет! Но какой‑то его виноватостью пожрано её счастье от его письма.
Ника попросила Морица по–английски – сказать Матвею, чтобы он поднял доски возле его, Морица, кровати – проверить, нет ли там воды:
– If you want to be kind to me – do it – For my sake!
– Useless! – отвечал тот, – there is no water there. And if you want to be kind – go to your work instantly.
И вот уже снова был маленький земной ад: грызла мысль, сделает ли это Мориц – завтра – и станет ли это ежедневной работой Матвея, пока пройдет вода, – или так и будут жить легкие Морица над гниющей под кроватью водой.
Наутро, встав рано, она увидела, что пол – сух, и все – на месте. Оттого ли, что на улице был ледок, Матвей решил, что можно не проверять воду? А ледок – как слюда, уже тает… Но добродушно обратись к ней, Матвей сообщил, что в пятом часу он вытаскал около десяти вёдер воды, а затем зашлаковал их вместилище.
– И больше воды не будет, увидите!
– Матвей, ты – умница! – восхитилась Ника. – Только ты, как я, жалеешь Морица!
– Да разве я не понимаю! – отозвался Матвей. – От воды под полом – какая польза? От ей – один вред… (И вот был снова маленький земной рай…)
Но демон сказал зорко: "А почему ты счастлива? Тебя же занимал вопрос, для твоего ли покоя Мориц велел Матвею поднять доски? Какое это имеет отношение к тому, что Матвей взял да и зашлаковал подполье?" Она вяло ответила: "Не знаю"… "То есть к а к не знаешь?" И она удивилась: "Почем же я – не знаю? (зорким глазом в себя), – максимальный анализ есть одновременно и минимальный, потому что стоит не дополнить одну унцию дела и – zerfallen die ganze постройка… Потому что на месте, где должно быть сухо от верного понимания, стоит лужа ложного толкования дела, и надо анализы – эту лужу вычерпать.
И – зашлаковать… А–ах (вздох вялости) – в чем дело? Почему не хочется мне – додумать? Да потому что – потому что – после стольких унижений от Морица, стольких его неглубинных ответов и поступков со мной – полной веры в его дружбу не будет?! Но вот что ясно, – сказала себе Ника, – это то – что, раз я успокоилась, значит, главное все же не вопрос моего покоя и его отношения к нему, жестокого или не жестокого, а вопрос Морицева здоровья. Реальный вопрос, есть ли вода под Морицевой кроватью – или этой воды нет. И, если это так, – задумчиво продолжала Ника, – как жаль, что Мориц, такой умный, этого не понимает, упрекая меня в какой‑то деспотической жертвенности.
Мориц пришел рано и велел всем кончать работать в законный час. Хотел ли он – ввиду несрочности этой работы – поиграть в домино? Все бросили, только один Худой сидел (у него была маленькая, но срочная работа). Но не будь она срочной – он бы все равно не встал по приказу Морица – чтобы показать независимость и выделиться среди других. Вопрос теперь был в том, что сделает Мориц: подождет ли, пока Худой кончит, и тогда откроет дверь перед ночью – или ляжет спать, не проветрив? Что лучше для его легких? Он только что стоял возле своей кровати, должно быть, решая этот вопрос, как она. Сердце сжалось материнской гордостью: в этой позе его, решающей, как сделать лучше, – он ей предстал весь – как слиток чистого золота, 96–й пробы. Как решит, так и будет верно! Она радостно пошла ложиться. Да, если он из мучителей – то и мученик. Должно быть, потому я, вопреки всему, – ему вер ю… Ведь будто все пропало меж нас – и вдруг из беспощадности игл выглянуло теплое ежовое рыльце, шар развернулся, высунул голову – и оказался живым… Дышащим, пыхтящим и нюхающим. И я тоже рою почву, как ёж, и чую, что меж корней – корм…
На другой день…
Проходя мимо нее, стиравшей в тамбуре (был час отдыха) его шелковую майку, он сказал сухо:
– Для чего вы это делаете? Точно нет прачечной!
– Точно вы не знаете, что в прачечной рвут белье! – отвечала она, вспыхивая сухо, как спичка, – и чинить его – трудней, чем стирать!
Позор этой причины её заботливого труда обдал её жаром, и жар этот был тоже позором, к – Вы всегда делаете то, что не надо… – сказал он.
Но позор его непонимания был жарче всего. Превзойти его могли – только слезы. Проглотившие все слова! Но такой Детский выход из путаницы, обоюдной, слов, почему‑то был невозможен (по испорченности взрослых умов и сердец заблудившихся). Кто знает – если б хватило горя заплакать – нет, горя – хватало! Если б хватило смелости слезы не задушить – раздайся они вместо слов, слезы, взявшие себе право на жизнь, – кто знает… Но ложные чувства правят нами сильнее истинных. ("Вы живёте, словно по раскаленной сковороде ходите…" – ей как‑то сказал Мориц, пожав плечами.)
Стоя на сковороде, раскаленной, она снимала с майки мыльную пену. Этот жест был – сплошь – пожиманье плеч: жить было немыслим о…
Отчаяние не уметь жить с Морицем, говорить с ним, сделать себя – понятной! Шаг – и ответный удар. Что делать? И ещё это его "Enough"! ("хватит!) на её просьбу, чтобы Матвей поднял половицу – при ней, чтобы она увидела, нет ли под полом – снова воды. Как можно в такое отчаяние ввергать человека – этим… "enough". Почему?.. Если эта полоска пола так её беспокоит – неужели это так мало, что для покоя её нельзя сделать одно движенье – топором приподнять половицу – вода же сразу блестнет, если она там есть! Это же дело минуты…
Не тот же ли человек сказал ей о жене: "Мне лучше умереть, чем обеспокоить её чем‑нибудь!" Почему же так бить по её материнству? Ясно: ему она н е мать! Ларчик прост! Она – самозванка… Да, но откуда же тот беглый, но ею пойманный взгляд теплоты, почти умиления, когда он, войдя неожиданно, застал её за черпаньем – ведром – воды, которая нашла под их дом? Можно двояко отнестись к той же её заботе? Тот взгляд – и этот удар отчуждения?
Она же так постарела за год, это о н с ней сделал, она так благодарна чему, укрепление на её пути бесплодного служения человеку, отречение стало – прочным. Так как же можно за его, за отречение – удар за ударом? Да не может же этого быть!..
Мориц, убеждая её, долго, просил оставить подпольную воду в покое: "Завтра Матвей вычерпает!" Он рассердился, пожал плечами и сел за письмо домой. Ника работала молча, упорно. Внезапно Мориц поднял лицо: оно было доброе, умиленное, почти нежное:
– Ника, я прошу вас – перестаньте!
Ника не сдалась. Не надо ни на что сдаваться, – сказала она себе, – только все принимать и учитывать. И помнить, что в этом человеке следующий миг сметет этот! Она смолчала.
– Право, – сказал по–английски Мориц, – ну зачем это? Тратить ваши силы на то, что Матвей легко сделает завтра! Я вас прошу!!!
– Знаете, – сказала Ника, вскипая, – уж если я не прошу вас ни о чем, не прошу о режиме будущей вашей ночи – то уж вы‑то не просите меня!
Он засмеялся своим лучшим, мальчишеским смехом:
– Вы иногда совсем как маленькая девочка!
Кончив, Ника вымылась и села за свой стол.
– Уж скоро двенадцать! – сказала она в воздух.
– Знаю! Мне надо дописать письмо.
В первом часу он встал. Лицо его было жёсткое, неприязненное.
– Идите спать! – сказал он. Руки его нервно собирали папиросы, конверт, перо.
"Хочет играть", – подумала Ника. Она скомкала черновики подсчетов и встала.
Наутро она повторила свою работу – набралось вёдер двадцать; свое негодование, что мужчины поленились, впустили воду (недоглядели) в высушенный дом, она выражала вслух, резко. Мужчины возражали вяло, что участок затоплен.
– О чем говорить? – прервала Ника. – Можно было сделать…
Уходя, Мориц велел Матвею сделать глинный вал и сказал Нике об этом тихо, так, чтобы никто не слыхал (иногда говорить по–английски они могли, не возмущая этим не знавших языка – когда интонации были "разговорные", не деловые. Обращения же короткие принимались враждебно, как явно скрывавшие смысл слов.). Этот вал Мориц подарил Нике: вклад в его здоровье.
В перерыв Ника ушла спать, сказав сорвавшееся с языка: "Еле на ногах стою". Это было не совсем правда – просто устала. Без нее никто пола не тронул. Заражаясь настроением барака, Матвей изрёк: "Чего он мне дался! Велят – тогда сделаю"…
Вечером Ника при Морице сказала Матвею, что на ночь нельзя оставлять воду гнить под полом. И вдруг Мориц взорвался:
– Я вас очень прошу ничего сегодня не делать! – сказал он. – Довольно! Утром!
– Как оставить её набираться – чтоб гнили доски?
– Утром. Сегодня вы их не тронете.
– Трону!
– Нет, не тронете. Я сказал Матвею, что завтра.
– Вот как! – ответила Ника. – Вы обращаете в мой каприз эту борьбу с водой, которая только благодаря вашему согласию со мной и приказу Матвею следить за ней наконец разбила их лень? Вы понимаете, что вы делаете? Подымаете меня на смех? Смеете запрещать мне что‑то при них, при Матвее? (Разговор опять шел по–английски.)
– Вы всегда портите то, что начали хорошо!.. – Мориц вскочил бешено. – Я это уже слышал! Я – лжец, фанфарон, грубиян, я над вами смеюсь… Хватит! Идите сейчас же кончать работу и о воде – кончено!
– Я пойду, – отвечала Ника, – но если вы так поступаете, – вы меня потеряете. – Её голос был холоден. – Я пойду, но не потому, что вы так сказали. Я воды не трону, потому что я более не имею отношения к вашему дому!
Она вышла. Правота душила её. Она шла, не разбирая дороги. Ещё в ней бушевала мысль, что он не понял её: ему надо было дообъяснить, что происходит, как он вредит. Она вернулась. Он не хотел говорить, но она досказала свое, слово за словом… Бешеный тон спал. Они вдруг улыбнулись оба.
– Давайте не будем об этом! – сказала Ника. – Прошлое прошло. Будем о будущем.
У Морица было милое, сконфуженное лицо. Обожание этого человека сжало её тисками.
– Чего вы от меня хотите? – спросил Мориц. – Я больше не могу глядеть на то, как вы работаете с водой. Два дня глядел, хватит!
С глаз Ники пала пелена. Сознание перегибалось под углом 180 градусов: она думала, что он за внешний мир продает её страх за его здоровье, отдает её в тоску и тревогу, – а это была забота о н е й… Она еле владела собой. Сын оказался сыном. Но с такой гордыней, что скрывал пружину своих действий. Что за характер!
– Видите, – сказала она, – иногда бывает смысл дискутировать. Можно договориться… Но, не войди я к вам с одной фразой – я была бы несчастнейшим человеком… Вы, не снизойдя объяснить, обвините меня в жестокости. Я подчиняюсь!
Лицо Морица было совсем новое, и бежали по нему тени… Уже хмурость. Но хоть кратко во мраке жизни, но на одно мгновение раскрылся маленький рай…
Слухи о переброске, об этапе продолжались… И Ника металась. Но говорить с Морицем наедине не удавалось. Она написала ему письмо. Разуверяла его в словах, брошенных ей на ходу: "Никуда вас не тронут. Нонсенс!" Напоминала, что предупреждали, что собак могут убить – он не верил… Так же не поверит её предупреждениям? Приедет – а её нет… И если она нужна ему – пусть, во–первых, ей это скажет, и если не скажет – будь что будет…
Письмо она передала Морицу – вечером. И полночи пролежала с "глазами в ночь", как она раз о себе написала.
Утром он, проходя мимо нее, сказал по–английски:
– Ответ под вашей чертежной доской. Сейчас же его возьмите – от случайности! – И ушел в Управление.
"Для чего эти слова, – спросила себя Ника, – точно я могла не взять его сейчас?"
С письмом она прошла в свою от женского барака отделенную комнату. Через бумагу просвечивали чернильные строчки. Сейчас она их прочтет – и все станет уже безвозвратно!
"Какой удивительный миг, – сказала она себе, изучая себя как писатель, – внутри – ничего нет, пустота! Это миг острой прозы! Читай! Второго такого мига уже никогда не будет, значит… – она пыталась определить смысл промедления, – значит, худшего, чем сейчас, – не будет, сейчас – самое плохое… спокойно – читай!" Она развернула листок:
"Странный Вы человек, – писал Мориц, – если Вы не нужны мне, то кому же тогда Вы здесь нужны? Вы просите, чтобы я честно ответил. Этот мой ответ совершенно честен".
Эта была, должно быть, радость – тот обух, который уда рил её… Она рухнула на колени лбом в постель.
"Спасибо, – сказала она, не зная кому, – мой сын Мориц оказался добрым и честным… (в сказке это бы сказал ангел‑хранитель). Но за другим плечом горькой надменностью отозвался бы её душе – демон: "А ведь он лукаво ответил… Даже решив согласиться на это "нужны" – он подал сие так, что только глупцу от его ответа – не горько… Чего радуешься? Что тут сказано? Тут, во–первых, не сказано, что ты нужна ему. Тут даже лексически написано – вчитайся! – "Вы не нужны мне" – а только спереди приставлено "если". Составлено так хитро – не подкопаешься! Как будто бы сказано, что – нужны… Если так хотите понять! Но ведь продолжение фразы тоже идёт двойной нитью: "кому же тогда вы здесь нужны" (как не мне – подразумевается). Потому что можно понять и иначе: "Уж скорее мне, чем им, если уж кому‑нибудь человек должен быть нужен… а впрочем, где это сказано? Человек может быть и вообще никому не нужен… это, как витающее сомнение, присуще любому составителю фразы!"
И сказано – и не сказано! Король и одет будто – и гол… "Ложь", – сказал бы сказочный ангел. Если бы он так сказал, он добавил финал: мой ответ – честен… И если так… "Легко веришь, – продолжал голос вражды, – а ведь он тебя ещё и лягнул: ты, мол, здесь никому не нужна… Не забывай, пожалуйста. Хитро, и накормлена твоя требовательность – и ничего не уплачено за корм. Твое малодушие тебе шепчет успокоение. Слышу. Что у каждого человека есть особенности и с ними надо считаться? Так почему же он не считается с твоими особенностями?" – продолжал шептать дух сомнения.
"Нишкни! – сказал сказочный ангел устало. – Дай дочитать".
"Я ненавижу повторения, – писал Мориц, – я не приемлю ультиматумов, я от всей души стремлюсь в разговоре с вами сохранить дружеский тон…"
"Стоп, – сказал демон сомнения и иронии, – это не тогда ли, когда в ответ на вопрос "Кашу будете кушать?" – он отвечал через плечо: "Допустим"…
"…но Вы делаете все, чтобы взорвать меня, – продолжал Мориц, и резкие взрывы его почерка красноречиво взлетали над строчкой, – Вашими повторениями, Вашими спорами, Вашими преувеличениями…"
"И вот почему, – сказал неумолимо дух недоверия и осуждения, – он повторяет, на самом для тебя мучительном месте, слова свои размеренно, как дятел… чтобы тебе помочь? тебя успокоить? чтобы…"
"Ложь, – сказал сказочный ангел, – у человека такой характер, который не позволяет сказать добрую вещь – добро, он должен сказать – зло…"
"А кто же мешает ему сказать ей – добро? Кто заставляет сказать ей – зло?" – все ещё не сдавался голос.
"Да ты же!" – провеял сказочный голос в умиротворявшейся, настрадавшейся душе Ники. Здесь полностью сказано: "Ты нужна мне" – но только с почти небесной грацией сказано, застенчив о…
"Ну, ч–т вас знает, сказал ч–т, поперхнувшись добром, как костью, с вами, людьми, с ангельскими штучками вашими сам ч–т ногу сломит"…. Но это были уже не слова, а так, чуть провеяло в комнате…
Так! Все укрощено (спасительно углублено). Трезвость! И тотчас же решение: черпать воду. К демонам все сострадания, сомненья – работать! Дав волю своей страсти подвижности, видимой деятельности, она неким психологическим чудом обрела вес, в нем – ритм дню, и все подчиняются: столы отодвинуты, вдруг кроткий Матвей и она черпают и выносят воду из‑под поднятых половиц. Дверь в жилую комнату закрыта. Мориц, с утра температуривший, лег, спит. Час перерыва. Все разбрелись, не мешают. Вода уменьшается. Ника чувствует; она не отдаст Морицу написанного ему письма – все меж них тоньше и убедительней – взятого ею тона. Их дружба иррациональна – и что в ней поделает трезвый тон?! Дверь распахивается – входит Виктор. Он бросается помогать – но с водой уже кончено.
– Мне надо с вами поговорить… Вот только кончим с Матвеем уборку! Идите к Морицу, он уже проснулся… И тут же, с размаху – Жоржу, который стал на дороге: – Проходите, товарищ, вы же мешаете – разве не видите, убираем…
Тон её обращения, "товарищ", краткое и повелительное, он не простит. Но Нике сейчас море по колено! В душе Мориц, Сережа – оба её сына с нею (сейчас Виктор во взлёте её благожелательности – тоже почхи сын…)
Тряпки выжаты, руки вымыты.
Блаженный мир одиночества (сейчас придут все!). Сжав ладонями виски, Ника стоит, улыбаясь. Точно солнце ворвалось в день…
"Понимает ли он, что со мной делается?" – спрашивала женская душа Ники про мужскую Морицеву душу! Неужели не понимает? Какой ответ получить было хуже – она не знала. Как в глубокой простуде человек избегает кашлянуть, чтоб не изранить острым стеклом в груди, – она не додумывала, старалась не кашлянуть. Это Мориц называл "из всего делать драму". Но то редкое сито, через которое ему было желательно вольно пропускать события дня, было для Ники – собственно, отсутствием сита – все можно было объяснить, оправдать при наличии права на душевную беззаконность. Тут Никино дыхание останавливалось и прекращалась жизнь… Его письмо жгло ей бок: после строки "буду стараться, чтобы исключения были редки, буду выполнять "режим", он, вместо того чтобы после срочной ночной работы лечь, по её окончании, рано, просидел в накуренной комнате до часу за домино. Как всегда в горе, она была на высоте внешнего поведения, но головная боль обручем сжала лоб. Опять потухло электричество. Достали лампу. Накануне свеча прочадила всю комнату.
– А вы думаете, лампа меньше начадит? – спросил кто‑то.
– Ну конечно. И потом, светлей же… – отвечала она, и в тамбур Матвею: – Иди, Матвеюшка, лучше за молоком, чем за керосином. Я сварю ему кашу!
Но молока Матвей не достал. С воли никто не принес. Все курили. Услышала: Мориц кашлял. Ника вошла в тамбур и тихонько открыла дверь. В густом табачном дыму, в вонючем нагаре свечей шла игра в домино. Голоса были приглушены. Мориц сидел спиной. На часах был час ночи – сердце её стучало точно сразу во всем теле. Г олова отказывалась понять – она обошла ещё и ещё вокруг дома. Игра продолжалась.
– Уже второй час! – сказала она, став на пороге.
– Мы сейчас кончаем, – ответил Мориц, не обернувшись.
– Здесь ужасный воздух, – сказала она вдруг прервавшимся голосом.
– Мы проветрим…