Кшисяк все ждал, когда же из всех этих разговоров станет ясно - так, мол, и так. Когда станет понятно, в чем же тут Мартинова выгода. Когда будет видно, как на ладони, к чему были все эти хорошие слова, крепкие рукопожатия при встрече.
Пришлось как-то к слову, и Мартин показал Кшисяку свою спину. Рубец на рубце. Иссечена нагайками на совесть.
Задумался Кшисяк над этими следами казацких нагаек.
И мало-помалу усомнился в том, что Мартин только затаился, что он одно говорит, а другого добивается.
Он был из города, этот Мартин. Но не из господ. На кирпичах работал. Руки у него были грубые, мужицкие, кожа на них, как ремень.
Кшисяк смотрел на эти руки. Соображал. Все его нутро отказывалось верить чужому человеку, человеку, который где-то далеко отсюда родился, вырос, не знал батрацкой работы.
Но то, что тот говорил, ему нравилось. О мужицкой доле. О земле, об этой земле, которой ни клочка не было у Кшисяка.
Теперь он уже иной раз и сам что-нибудь скажет, откликнется на то или другое слово. Но осторожно, пугливо, нащупывая издалека.
Иной раз ему приходило в голову, что тот так только, обойдет, обманет, сунет в руки какую-нибудь бумажку, а потом сам же и наведет на бараки стражника, а то и жандармов. Народ стал голову поднимать, и помещики с жандармами решили вот этак их угомонить.
И он остерегался. Ходил вокруг да около Мартина, как волк показывая зубы.
Но Мартин не удивлялся. Упорный мужик был, твердил свое. Помаленьку, степенно, человек бывалый, повидал свет, многое узнал.
А уж больше всего рассказывал о тем, как и что будет. Говорил и аж стискивал пальцы своих больших, жестких рук. Кшисяк слушал.
Слова Мартина западали ему в голову медленно, по капельке, словно скалу долбили. Проникали вглубь. И там оставались.
Не просто оставались. Слова Мартина всходили, словно весенние ростки, что еще не могут пробиться сквозь твердую глину, но уже стремятся вверх, ищут пути.
Встретился он и с товарищами Мартина. Все они говорили одно, хотя и не похожи были друг на друга.
А уж больше всего удивило его то, что есть среди них и крестьяне. Франек Колец из другой экономии. Ментус из села, у которого избенка на песчаном холме. При избе только огород, земли не было. Ментус тоже батрачил.
Сердцем Кшисяк уже начинал тянуться к ним. Но разум говорил другое: никому не верить, ни с кем не говорить с глазу на глаз. Не брать меду, чтобы он не разлился во рту полынью.
Мартин с товарищами ходили по баракам. Прокрадывались молчком, тайком, стараясь не попадаться на глаза стражникам.
Много появилось отовсюду чужих людей, да и своих, - таких, что здесь сидели издавна, только раньше с мужиками никакого дела не имели. Теперь они ходили по деревне, даже со старостой вели разговоры, а о чем, никто толком не знал. Секрет, видно. Потому что, хоть стражники и притихли, хотя дела с японцем шли у русских все хуже, все же никогда нельзя знать, что может случиться. Лучше поосторожней.
Но эти, Мартин и другие, ходили и говорили. Собирали в избе по два, по три человека, подробно растолковывали.
Тереска принесла чудные новости. Когда они с Магдой пошли убирать коровник, она долго и торопливо болтала.
- Вот истинный крест, правда! Говорил, что все теперь будет иначе. Только народу надо скопом действовать, чтобы все вместе.
- Как это, все вместе?
- Ну, как! Чтобы и деревенские мужики, и батраки, и все. Интерес, говорит, у всех мужиков один, все, говорит, равны, так вот потому! Собрания, говорит, будет делать, и чтобы все приходили.
- В деревне?
- В деревне. И там все вместе обсудят. Только сказал, чтобы от стражников таиться, потому, если узнают в полиции, будет плохо. Так ты, гляди, не трезвонь!
- Чего мне трезвонить? Что я, со стражниками разговариваю, что ли?
- Я не про стражников. А вот если бы ты, к примеру, кому-нибудь сказала, а сама знаешь, какие теперь люди - другой сболтнет, и, глядишь, - беда.
Магда не ответила. У Терески у самой длинный язык, а других останавливает. Магда-то знала о делах своего мужика, не слепая. Да он и сам от нее не скрывал, а ведь никому не выболтала. Уж она-то знает, как оно бывает и какие теперь люди.
Но то, что говорила Тереска, ей как-то не нравилось. По деревням ходили разные люди, издалека, из города, простые люди и господа, и все говорили. И все по-разному. И ей было как-то чудно, потому что Кшисяк и старый Антон тянули совсем в другую сторону, чем Терескин мужик. То, что они говорили, как-то лучше укладывалось в голове. Землю, мол, всем поровну. Это так, это она могла понять. Хотя, боже праведный, когда еще это будет!
Но все же это не так, как болтала Тереска. Чтобы все были равны, уже теперь, сейчас. Куда ей, к примеру, до Матусихи! У той собственная изба, к каждому празднику она ее белит подсиненной известью. В избе две комнаты, сколько сундуков в чулане, сколько мешков! А с потолка всегда свисает хоть половинка доброго кабанчика. Сколько всякого добра! А льна-то, а полотен, а подушек и перин! А уж одежи!
А у Магды что? Нары в бараках - и все. Да эти полморга под картошку, да и те не свои. Ничего у нее нет, - как у самого что ни на есть нищего. Так куда уж ей до Матусихи!
Или хоть и другие деревенские бабы… Много о себе понимают, - бывало, едва на поклон ответят, когда встретишь их на дороге или у костела. С батрачками и разговаривать не станут. Не им чета - богачихи, на своей земле сидят.
Даже и те, что победней, считали, что они не то, что батрачки. Потому что хоть иной раз и жили в чужих избах и ходили на заработки, а все же не то, что батрацкая жизнь. Так как же это получится, чтобы вместе, сообща?
Мир представлялся Магде огромной лестницей. На самом верху - кто его знает, кто там? Наверно, цари, короли или папа римский - вместе так и сидят. А пониже - господа помещики. Еще ступенькой ниже - ксендз. Потому хоть и духовное лицо, а все же всегда о господской милости хлопочет, если ему охота жить получше.
Еще ниже - крестьянин. Такой, как Матус, как Матусиха, которые на многих десятинах хозяйничают. А еще ниже тот, у кого только клочок земли, а все-таки хозяйствует еще.
А ниже всех, в самом низу, батрацкий люд. А может, даже на лестнице не хватило для них ступеньки, может, он стоит на самой земле и только эту лестницу поддерживает?
Потому что ведь поля, лес, коровники, пруд были помещичьи. Но батраки пахали, сеяли, собирали урожай. Батрацкие жены трепали лен, пряли, щипали перо, пасли гусей и кур. Да взять хоть и огород, сплошь весь зарос бы сорняком, кабы не бабьи, кабы не батрацкие руки.
Магда задумалась над этой лестницей.
Так оно и есть, конечно. Не стоит батрак на лестнице, а только ее поддерживает. Чтобы помещику, помещице наверху хорошо жилось. Чтобы у них были тонкое полотно на скатерти, мука на хлеб, овощи к столу, рыба в пост.
Ведь из года в год, из месяца в месяц, изо дня в день росло барское богатство. А помещица сама ничего не делала или мало что делала. Пройдется по саду, посмотрит, как оно там растет. Разве что с цветами под окном немного повозится, подвяжет к жердочке, пообрезает сухие веточки. Все делали за нее батрацкие руки.
Магда даже приостановилась от удивления, так странно ей показалось, как это она вся целиком на вечные времена запродалась помещице.
На мгновение она и о работе забыла.
Но тотчас же очнулась.
Да и что бы это было, если бы все сразу так призадумались - мужики в поле с косами, девушки с граблями, бабы на прополке, ребятишки на лугу со скотиной, - ведь все бы остановилось. Остановился бы весь этот поток богатства, который непрестанно льется в усадьбу из батрацких рук.
Магда даже испугалась: что бы это было? Она поспешно согнула спину и взялась за уборку, надо наверстать время, потерянное из-за глупой Терескиной болтовни, из-за этих дум, что ни с того ни с сего вдруг пришли ей в голову и ленью связали ловкие руки.
Одно было ясно - мужик, вросший в свою работу, закостеневший в своем труде мужик, зашевелился.
Стали поговаривать, что вот-вот наступят большие перемены.
В третьей от них деревне, говорят, мужики собираются по ночам в лесу, о чем-то судят и рядят. У Гайчака нашли какие-то бумаги, приехали жандармы и забрали его в город.
В волостях сговаривались. Когда на волостной сходке как всегда вышел урядник, еще рта не открыл, а все разом закричали, чтобы он говорил по-польски.
Урядник позеленел, стал грозить старшине. Писарь аж затрясся от урядниковых угроз.
Сходку разогнали, велели собираться на следующий день.
Но тут уж к волостному правлению привалила целая куча мужиков. Пришли все и темной стеной стали перед волостным правлением.
Опять вышел урядник и, как всегда, заговорил по-русски.
В толпе поднялся гул, словно полая вода рвала плотину.
- По-польски! По-польски! По-польски!
- Мы не ученые. Говори, чтобы все понимали!
- По-мужицки, как следует!
- С мужиками ведь говоришь!
Кое-где поднялись кулаки.
Делать было нечего. Мужики напирали со всех сторон.
Пришлось уряднику говорить по-польски.
Нескладно это у него получалось. Будто стекло грыз, заикался, - а уж покраснел, того и гляди кровь из лица брызнет.
Он грозил мужикам, пространно говорил о царских указах. Толпа слушала. Чудно им показалось, как это урядник разговаривает.
- Эй, смотри, язык не вывихни!
- Поет, как чиж!
- Подмазал бы глотку салом, дело бы лучше пошло!
- Подучится, подучится, не беспокойтесь!
- Палкой бы его отдубасить, он бы и не так заговорил!
Кругом шутили, пересмеивались, а уж больше всего - молодежь. Легко, весело вдруг стало. Вот он хоть и урядник, а пришлось и ему подчиниться миру.
А уряднику слышался за спиной грохот взрывающихся бомб на улицах далеких городов. Слышался гулкий шаг демонстрантов по мостовым за сто миль отсюда. Его душила злоба, но сильнее злобы был страх.
Потом, конечно, не обошлось без жандармов. Они явились, принялись расспрашивать, допытываться, кто первый стал требовать.
Никто ни словечка не пикнул. Тогда они стали хватать наугад, ощупью, словно рыбу в тине. Одного, другого. Случалось, забирали и того, который все время и рта не раскрывал.
А постановления шли своим чередом, от деревни в деревню. Что, мол, на волостных сходках должны говорить по-польски. Не по-русски. По-крестьянски, чтобы каждый понимал.
Еще постановили, чтобы в школах учили детей по-польски. Не так, как до сих пор.
На шоссе опрокинули указатель с русской надписью. Ночью кто-то сорвал надпись со стражницкого поста. А с Йоськиной лавчонки сорвали вывеску, изрубили в щепки топором из-за того, что, мол, не по-нашему была написана.
Так оно и шло.
Кто действовал потому, что так, мол, должно быть, так справедливо. А кто и так, из озорства, от радости, чтобы только насолить стражникам. Потому что не нашлось бы, пожалуй, человека, у которого не было бы какой-нибудь обиды на стражников.
Люди ходили по избам, грозились, всякий болтал, что ему в голову приходило. Читали газетки. Вечером в избе сходилось человека четыре-пять, кто умел, читал. Остальные слушали.
Переменилась жизнь. Словно праздник настал.
Даже бабы и те судили и рядили. Дети учились читать по польской книжке, - учителей вдруг расплодилось, что грибов после дождя.
Учил учитель в школе, тайком, украдкой, чтобы никто не узнал.
Учила Йоськина дочка, которая кончила гимназию, и теперь ребятишки каждый вечер бегали в ее комнатку за лавкой.
Учила Матусова дочка, та разбиралась в книжке не хуже самого учителя.
Иной только успеет сам буквы выучить, а уж другим показывает.
Бараки ждали. Ждала и деревня, что вот-вот произойдет еще что-то. Каждый день обещал неожиданное.
Только господский дом стоял немой, тихий, как всегда. Вокруг него стремительно клокотала жизнь, а он застыл среди этого бурного течения, как темная, неподвижная глыба.
А тут то и дело случалось что-нибудь новое. И наперекор долгим, одинаковым, серым годам теперь человек никогда не знал, что принесет следующий день.
До бараков доходили какие-то слухи, смутные и малопонятные. То были деревенские, волостные дела, а они ведь батраки. Это совсем другое дело.
Но однажды в воскресенье утром, когда лишь некоторые бабы были в костеле, а остальные все находились в бараках, в каморку влетел Сташек с криком:
- Мужики сюда идут.
Все выскочили из бараков. Да, шли мужики. Целой толпой. Богатые хозяева и беднота, все вместе. Тащили в руках тяжелые палки. Чернявый Козел выступал впереди.
Во всех барачных дверях стояли люди. Ребятишки высыпали, словно стая воробьев.
- Слава Исусу Христу, - сказал Козел, быстро переводя черные, словно угольки, глаза с одного батрака на другого.
- Во веки веков… - медленно и неуверенно ответили те. Никто еще не понимал, к чему идет дело.
Но Козел оперся на тяжелую вишневую палку.
- Так вот, мужики, надо собираться к волостному правлению. Раз уж такое время пришло, миром будем судить воров. Раз порядок должен быть на свете, так с себя надо начинать его устанавливать. Пора собираться, а то скоро начнется.
Антон почесал голову. Ему что-то не нравилось все это.
- Ведь мы не общинники, мы из усадьбы.
- Что ж с того? Все должны кучи держаться. Что ж, в бараках не может вор случиться? А разве вор не может и у батрака украсть?
- А как же! Вон у нас пять рублей из-за иконы вытащили, - во все горло закричала Вероника.
Кое-кто усмехнулся, - все знали, что баба скупая, мужику на табак никогда гроша не даст, все жалованье у него отбирала сразу при получке. Вот человек и устраивался, как мог, таскал у нее при случае.
Но Козел утвердительно кивнул головой.
- Ну да. Всюду может случиться. Всюду есть разные люди. Стало быть, и разговаривать нечего, пошли.
Батраки медленно, нехотя присоединялись к деревенским.
- Бабы тоже, - распорядился Козел.
- Бабы? Это как?
- Раз все, так все! Так мир решил.
Бабы принялись причитать. Кшисяк со злостью рванул Магду за рукав.
- Чего орешь? Что у тебя, чьи деньги под юбкой спрятаны? Дурная, кто тебе что сделает?
И пошли. К волости. Деревенские впереди, батраки за ними. Бабы тащились сзади. Некоторые все еще жалобно всхлипывали.
- Стыд-то какой, милые вы мои, стыд-то какой!
- Поди ты, дурная, какой стыд? Тебя-то ведь никто воровкой не считает.
- Управляющего бы захватить, - пошутил кто-то.
Но это уж было не их дело. За управляющим пусть помещица смотрит, свое добро стережет.
На перекрестке дорог они встретились с другой толпой.
- Гляди-ка, и вы тут?
- А как же. Со всех деревень, вся волость. Иначе и ни к чему все.
Где-то на повороте мелькнул мундир стражника, но тотчас исчез.
- Изловчился ведь, ушел в кусты.
- А конечно. Испугался небось.
- Да, кончилось его время, не станет больше с Паленками да с Казимирком ворованным добром делиться.
- Теперь у него брюхо-то поопадет!
- Э, этот еще не самый плохой, - усмехнулся рыжий Клысь. - А вот другой, Муров, так тот, бывало, сам ходил высматривать, в которой конюшне плохие запоры.
Все рассмеялись, хотя им было не до смеха. Чудно как-то все это было. В первый раз. И всякому было страшновато, что из этого получится.
По дороге они захватили из изб всех, кто только в состоянии был двигаться. Разве уж кто совсем шевельнуться не мог или едва таскал ноги от старости. Но такой на воровство не пойдет. Не справится. Такого можно в избе оставить. Пусть пока за детьми присмотрит.
Изо всех деревень, из лесу, из котловины внизу, из поселка на песчаном пригорке, из-за реки - отовсюду шел народ. Кучками, по двое, по трое, с палками, а который и вилы прихватил из конюшни, да так и шел.
У волости уже черно было от народу. Писарь со старшиной стояли в сторонке и совещались о чем-то, тихо и торопливо. Низенький старшина время от времени поднимался на цыпочки, чтобы через головы взглянуть, подходят ли еще люди, или поток мужиков уже кончился.
Когда дорога опустела, писарь остановился перед толпой и в нос, по бумажке, прочитал перечень всех деревень. Из толпы отвечали. Все были налицо. Народ согнали со всей волости, из каждой деревни.
- Усадебные рабочие здесь?
- Здесь, - хрипло ответил за всех Кшисяк.
- Ну, можно начинать! - сказал старшина.
Они стояли огромной толпой. Самые богатые хозяева и деревенская беднота. Но все вместе. Немного поодаль толпились батраки.
Люди искоса, неуверенно поглядывали друг на друга. Странно было сойтись так всем вместе на суд. Ведь неизвестно, что произойдет, кто-нибудь со злости может показать пальцем как раз на тебя, кто-нибудь захочет отомстить за какую-нибудь обиду, о которой ты и не помнишь.
Может, хозяева побогаче и были спокойны. Но остальные, вся толпа стояла так, будто у всякого было что-то на совести. Параска Куль тихонько плакала, шмыгая носом. Но таков уж был приказ по волости - и баб сгонять к волостному правлению. Неведомо, кто вор, а кто нет. По справедливости все должны быть здесь. По справедливости глядеть друг другу в глаза. Прямо говорить, что у кого на душе.
А день выдался как раз словно праздник. Пылало золотое солнце, все вокруг переливалось зеленью и голубизной. Высоко в небе парил ястреб. Все головы поднялись к нему, хоть, по правде сказать, не до ястреба им было. Птица кружила несколько мгновений, описывая в лазури ровные, будто отмеренные круги. Наконец, замерла. Ястреб висел в воздухе, его широко распростертые крылья были неподвижны. Кшисяку он показался большим крестом, нависшим над столпившимся у волости народом.
- Ну вот, мы все в сборе, - как-то необычно тихо и быстро сказал писарь Валентин.
Толпа всколыхнулась. По ней пронесся тяжелый вздох. На середину выступил толстый Матус. Морда у него лоснилась на солнце, будто жиром смазанная. Узорчатый пояс едва сходился на огромном животе.
- Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь.
- Аминь, - повторили все, но как-то тихо и неуверенно.
- Сошлись мы сюда, люди добрые, как постановил мир. Никто не остался в хате, разве уж совсем ноги волочить не может. Все наравне - хозяева, беднота и батраки.
Он засопел и умолк. Кое-кто еще раз вздохнул.
- На суд мы сошлись, судить по божеской и человеческой справедливости. Чтобы всякий мог сказать, что и как, чтобы людям все было известно. Если у кого какой грех на совести, если кого обидели, всякий пусть говорит. На то и мир, чтобы судить. Как постановим, так и будет.
Стоящие в сторонке бабы вдруг затрещали, как сороки, и громче всех Матусиха.
- Тише там! Не для крика сошлись! Выходи, у кого есть жалобы!
Толпа заколыхалась и умолкла. Кшисяк поднял глаза к небу. Ястреб все еще висел в лазури, прямо над толпой.
- Кто первый приносит жалобу?
Все молчали. Кое-кто в толпе побледнел.
- Что ж, ничего не поделаешь, тогда уж я начну.
Матус постоял минутку, раскачиваясь на толстых ногах, словно что-то взвешивал.
- Есть у меня, хозяева, жалоба. Хочу ее отдать на ваш суд. А жалоба такая.