Медленно возвращались друзья поэта, отнесшие гроб. Народ по-прежнему заполнял площадь.
Александр Иванович Тургенев отправился к вдове. Наталья Николаевна ни о чем не расспрашивала.
Глава седьмая
Ранним утром 3 февраля царь занимался интимно-семейной перепиской. Он писал младшему брату, великому князю Михаилу Павловичу, развлекавшемуся на курортах Европы:
"С последнего моего письма здесь ничего важного не произошло, кроме смерти известного Пушкина от последствий раны на дуэли с Дантесом…" – Николай Павлович приостановился.
Может быть, монарх скажет свое слово об "известном Пушкине"? Ведь о нем говорит Россия. О нем отправили срочные донесения своим правительствам все аккредитованные в Петербурге дипломаты. Но совсем о другом думает русский царь; мысли, владеющие императором, сами ложатся на бумагу:
"И хотя никто не мог обвинить жену Пушкина, столь же мало оправдывали поведение Дантеса и, в особенности, гнусного отца – Геккерена…"
"Это происшествие, – продолжает Николай Павлович, – возбудило тьму толков, наибольшею частью самых глупых, из коих одно порицание Геккерена справедливо заслужено. Он, точно, вел себя как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривал жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью…"
Николай Павлович долго не может успокоиться. Даже перо дрожит в его руке.
"Все это тогда открылось, когда после первого вызова на дуэль Дантеса Пушкиным Дантес вдруг посватался к сестре Пушкиной. Тогда жена открыла мужу всю гнусность поведения обоих, быв во всем совершенно невинна".
Последние слова написал особенно четко и твердо.
Царь все еще трудился над письмом, хотя ему оставалось досказать немногое: о том, что Дантес и Данзас, секундант Пушкина, находятся под судом.
"И кончится по закону, – коротко заключает император, – и, кажется, каналья Геккерен отсюда выбудет".
В то же утро император написал еще одно короткое письмо – своей сестре, бывшей замужем за наследником голландского короля.
"Пожалуйста, скажи Вильгельму, что я обнимаю его и на этих днях напишу ему, мне надо много сообщить ему об одном трагическом событии, которое положило конец жизни весьма известного Пушкина, поэта: но это не терпит любопытства почты".
Что хотел сказать император, убоявшийся собственной почты? Ясно одно: не поздоровится голландскому посланнику, аккредитованному при русском дворе. И вина его одна – сводничал Дантесу! Нет и не будет у царя других обвинений против убийц Пушкина. А пройдет время – и застрекочут чувствительные перья: "Государь император Николай I, разделив всеобщую печаль о смерти приснопамятного Пушкина, сурово осудил виновников гибели первого поэта России"…
И так пишется история!..
Посланник, неслыханно оскорбленный, оставался без защиты. Царь безмолвствовал. Русское правительство потворствовало либералам. Такое предположение барона Луи Геккерена казалось невозможным, но упорное молчание царя не оставляло места сомнениям. Барон Геккерен, чувствуя, что почва уходит у него из-под ног, решил искать защиты в Голландии. Он написал министру иностранных дел, барону Верстолку:
"Долг чести повелевает мне не скрывать от вас того, что общественное мнение высказалось при кончине господина Пушкина с большей силой, чем предполагали…"
Было бы нелепо отрицать этот печальный для благомыслящих людей факт, когда не сегодня-завтра петербургской историей несомненно займутся газеты всей Европы. Но барон Луи умеет защищаться.
"Необходимо выяснить, – продолжал он, – что это мнение принадлежит не высшему классу, который понимал, что в таких роковых событиях мой сын по справедливости не заслуживал ни малейшего упрека. Чувства, о которых я говорю, принадлежат лицам из третьего сословия, если так можно назвать в России класс, промежуточный между аристократией и высшими должностными лицами, с одной стороны, и народной массой, совершенно чуждой событию, о котором она и судить не может, – с другой. Смерть Пушкина открыла по крайней мере власти существование целой партии, главой которой он был. Если вспомнить, что Пушкин был замешан в событиях, предшествовавших 1825 году, то можно заключить, что такое предположение не лишено оснований…"
Если ослепло русское правительство, то пусть поймут в Голландии по крайней мере, что везде, где бы ни служил барон Геккерен, везде был и будет он верным слугой монархов, везде будет борцом против партий, которые колеблют троны и ниспровергают священные права аристократии.
Посланник снова задумался о непонятном и уже оскорбительном молчании русского монарха. В письме появились строки, могущие подсказать в случае нужды наилучшее для барона Геккерена решение королю Голландии:
"Его величество решит, должен ли я быть отозван или могу поменяться местами с одним из моих коллег… немедленное отозвание меня было бы громогласным неодобрением моему поведению".
Король Голландии, конечно, не допустит такой громогласной уступки русским либералам, как не склонен уступать и тем, кто подтачивает его собственный трон.
Впрочем, барон Луи все еще не расставался с надеждой: должен опомниться русский император! Не может он играть на руку партии Пушкина!
Выпады со стороны этой неуловимой партии продолжались. В тот же день, когда царь написал личные письма, он слушал очередной доклад Бенкендорфа.
– Вот, ваше величество, анонимное письмо, полученное по почте господином Жуковским, – Александр Христофорович положил перед царем письмо от неизвестного, "живущего уже четвертое царствование", потом извлек из портфеля еще одно анонимное письмо, полученное по городской почте другим царедворцем – графом Орловым. – Рука сходная, ваше величество, и партия одна.
Николай Павлович изучает письма. В письме, присланном Орлову, особо явственны чаяния неуловимой партии.
"Ваше сиятельство! – пишет неизвестный графу Орлову. – Лишение всех званий, ссылка на вечные времена в гарнизон солдатом Дантеса не может удовлетворить русских за умышленное, обдуманное убийство Пушкина…"
Царь углубляется в дерзновенное письмо Автор его перешел от убийства Пушкина к общему положению России:
"Дальнейшее пренебрежение к своим верным подданным, увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления, неограниченная власть, врученная недостойным лицам, – все порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и в самом народе".
Царь отрывается от чтения. Неужто укроется от возмездия неуловимый враг? К гневу императора присоединяется извечный страх, который испытывает он со дня восшествия на престол. Тогда одних из "друзей 14 декабря" он повесил, других отправил в сибирские рудники, поручил борьбу с крамолой верному из верных, Бенкендорфу, – и что же? Идут годы – не умолкает голос смуты.
"Ваше сиятельство, – продолжает неведомый автор в письме к графу Орлову, – именем вашего отечества, спокойствия и блага государя ("Он еще рядится в овечью шкуру, этот матерый волк!") просят вас представить его величеству о необходимости поступить сообразно с желанием общим, выгоды от того произойдут неисчислимые, иначе, граф, мы горько поплатимся за оскорбление народное и вскоре!"
Это звучит как прямая угроза мятежом. Император смотрит на подпись. Кто этот таинственный "К. М."? Еще раз сличил руку в обоих письмах. Действительно схожи.
– По почерку и подписи, – отдает приказание царь, – надобно во что бы то ни стало добраться до сочинителя. Узнаешь имя автора – даю слово, его дело не затянется.
Александр Христофорович склоняет лысеющую голову в знак полного понимания. Однако легкое ли дело – обнаружить проклятое инкогнито! Сегодня один, завтра другой… Впрочем, пока не иссякнут подобные происшествия, прочнее утвердится Третье отделение.
– По обязанности, возложенной на меня вашим величеством, – говорит граф Бенкендорф, – считаю необходимым изобличить не только подобных зловредных шептунов, но уничтожить самый дух непотребства.
– Именно – дух непотребства! – Император в волнении ходил по кабинету. – Для того не пощажу ни труда, ни самой жизни… К слову, граф! Когда освободишь столицу от Пушкина? Какие причины промедления?
Гроб Пушкина третий день стоял в подвале Конюшенной церкви, за наглухо закрытыми дверями. Ворота, ведущие на церковный двор, тоже были на запоре. На безлюдной площади одиноко маячили шпионы Третьего отделения.
– Единственная причина промедления та, – отвечал Бенкендорф, – что задерживался до сего дня назначенный вашим величеством для сопровождения гроба действительный статский советник Тургенев.
– А коли не занят Тургенев никакой службой, то давно надлежало присоветовать ему не мешкать…
– Сегодня в ночь отправится по назначению, ваше величество!
– Ни часу доле! Какие меры взяты для наблюдения в пути?
– Для сего назначен весьма расторопный капитан корпуса жандармов.
Император начинает успокаиваться.
– Псковскому губернатору указания даны?
– Отосланы вчерашним днем, ваше величество!
Третье отделение работало не покладая рук. Псковскому гражданскому губернатору было послано помощником Бенкендорфа подробное указание:
"Имею честь сообщить вам волю государя императора, чтобы вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина. К сему не излишним считаю присовокупить, что отпевание тела уже здесь совершено".
На площади у Конюшенной церкви все еще маячат тайные агенты графа Бенкендорфа. То пройдется один из них с видом случайного прохожего, то сойдутся они и беседуют, как встретившиеся знакомцы, то, разойдясь, топчутся на морозе, дожидаясь смены.
Петербург жил, казалось, обычной жизнью. Спускался вечер. В лавках зажигали ранние огни. Никогда, однако, не бывало столько покупателей у книгопродавцов, как сейчас. Правда, покупатели незавидные – не в бобрах и не в енотах, однако же повылезали из всех закоулков…
Люди нарасхват покупали сочинения Пушкина. И, купив, бережно несли, как драгоценную память.
К театрам мчались семейные кареты и одиночные упряжки. Шли толпами усталые работные люди.
Потом стали закрывать лавки и самые жадные из купцов. Пустели улицы. Только будочники выглядывали из полосатых будок, провожая строгим взглядом запоздалого прохожего.
И вдруг на площади возле Конюшенной церкви засуетились дежурные шпионы. По приказанию явившегося сюда жандармского капитана сняли увесистый замок с дверей церковного подвала. Заскрипели тяжелые двери. Первым вошел в подвал жандармский капитан. Гроб заколотили в ящик, вынесли и поставили на сани. На этих же санях примостился Никита Козлов, старый слуга Пушкина. В переднюю тройку лихо вскочил жандармский капитан. Вслед за гробом ехал в возке с почтальоном Александр Иванович Тургенев.
Поезд стремительно промчался к заставе по безлюдным улицам.
Глава восьмая
Погиб поэт! – Невольник чести -
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Корнет лейб-гвардии гусарского полка Михаил Юрьевич Лермонтов передал свои стихи князю Владимиру Федоровичу Одоевскому.
Владимир Федорович и раньше знал этого корнета по его склонности к музыке, по встречам на музыкальных собраниях у графа Виельгорского. Подозревал он нелюдимого молодого человека и в тайной тяге к изящной словесности. А перед ним оказался истинный поэт, способный глаголом жечь сердца. Можно ли было ждать лучшего венка Пушкину?
Принимая стихи, Владимир Федорович не мог скрыть волнения. Лермонтов держался замкнуто, говорил об убийцах Пушкина резко, но коротко, только глаза его, большие, темные, выдавали неизбывную скорбь и гнев.
Может быть, и пришел-то гусарский корнет к князю Одоевскому только потому, что в журнале, который издавал Андрей Александрович Краевский при руководящем участии Одоевского, было помещено единственное достойное памяти Пушкина оповещение о его смерти. В этом оповещении сказано было:
"Всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое русское сердце будет растерзано".
Написал эти строки сам Владимир Федорович Одоевский. Знать этого корнет Лермонтов не мог. Но о первостепенной роли Одоевского в "Литературных прибавлениях к "Русскому инвалиду" единогласно свидетельствовали все сколько-нибудь прикосновенные к журнальному миру. Было, с другой стороны, совершенно очевидно, что этот друг Пушкина примет ближайшее участие в делах осиротевшего "Современника".
Итак, корнет Лермонтов передал свои стихи князю Одоевскому. В эти дни, забыв о прежних своих колебаниях, Владимир Федорович сумел понять многое. Поэт божьей милостью, каковым оказался Михаил Лермонтов, выразил с наибольшей полнотой чувства русских людей. И как же был утешен Одоевский мыслью о том, что на страницах пушкинского "Современника" появятся стихи Лермонтова!
Но в Петербурге с полной энергией действовал не только граф Бенкендорф, но и не менее распорядительный министр Уваров. Первый удар министра просвещения обрушился на "Литературные прибавления" – и именно за оповещение о смерти Пушкина, писанное Одоевским. Правда, выговор получил, как официальный издатель "Прибавлений", Краевский, но смысл грозного предостережения был достаточно ясен. Даже "Северная пчела", невнятно пробормотавшая, что "Россия обязана Пушкину за 22-летние заслуги его на поприще словесности", вызвала неудовольствие правительства. Нечего было и думать о помещении стихов Лермонтова в печати.
Тогда Одоевский нашел выход: стал давать списывать лермонтовские стихи всем желающим. Можно сказать, даже усердно их рекомендовал. Кроме того, стихи переписывали и у самого автора и у его друзей.
Несовершенные гусиные перья вступили в успешное состязание с печатным станком. Каждый повторял за поэтом:
Его убийца хладнокровно
Навел удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет…
Хладнокровный убийца затаился в посольских апартаментах, под охраной властей. А поэт, свершив суд над ним, обращал гневную мысль к зачинщикам, подстрекателям и пособникам убийства Пушкина:
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет, завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Петербургский свет слал кареты со спесивыми гербами к голландскому посольству. В большом свете шли балы. В аристократических гостиных чернили имя Пушкина.
Тайну убийства прятали и враги и друзья поэта, оказавшиеся вместе с ним под тяжким обвинением в неблагонадежности у царя и высшей полиции. Тайну прятали, а она выходила на свет. Анонимный автор письма к графу Орлову, укрывшийся под инициалами К. М., без обиняков назвал убийство Пушкина "умышленным, обдуманным". Действия самой власти больше всего походили на поспешное заметание следов.
Не прекращались толки и о семейных делах Пушкина. Недаром же друзья не допустили Наталью Николаевну на печальную церемонию в Конюшенной церкви. Боялись, конечно, не суждений избранного общества, приглашенного на траурную церемонию по билетам…
Отсутствие вдовы у гроба убитого мужа дало повод к новым толкам. О Наталье Николаевне не только говорили, о ней писали. К ней были обращены ходившие по рукам стихи:
…А ты! Нет, девственная лира
Тебя, стыдясь, не назовет.
Но кровь певца в скрижали мира
На суд веков тебя внесет…
Мысль "второго общества" работала упорно, страстно, шла по всем направлениям, чтобы понять причины катастрофы. Стихи корнета Лермонтова стали общим достоянием.
Михаил Юрьевич задержался в эти дни в Петербурге. По болезни он был освобожден от службы в полку, который стоял в Царском Селе.
Недомогание было несерьезно, но бабушка Михаила Юрьевича, дрожавшая над единственным внуком-сиротой, добилась, чтобы лечил его сам лейб-медик Арендт.
Пациент расспрашивал лейб-медика о предсмертных днях Пушкина. О чем еще можно было говорить? Арендт удивлялся наивности молодого гусара. Не желает ли он узнать всю подноготную? Впрочем, одно обстоятельство лейб-медик удостоверял категорически, ничем не рискуя: с первого взгляда он признал рану Пушкина совершенно безнадежной.
Уезжал лейб-медик – Лермонтова навещали великосветские родичи и знакомые. Он видел у себя дома все тех же ожесточенных гонителей Пушкина. Они были горды своим единомыслием с мнением высоких сфер.
Оставшись один, Михаил Юрьевич либо углублялся в шахматы, либо подолгу курил трубку. Успокоение не приходило. Нет! Он еще не сказал всего, что надобно сказать палачам свободы, гения и славы. Но скажет непременно!
Глава девятая
Весть о гибели Пушкина дошла до Москвы.
Профессор Погодин задумал устроить торжественную панихиду в Симоновом монастыре. Теперь, когда Пушкина не стало, было вполне уместно "наблюдателям" помолиться о нем со всем велелепием, с участием настоятеля монастыря и сладкогласных певчих. Нелишним было бы и надгробное слово, произнесенное златоустом "наблюдателей" – Степаном Петровичем Шевыревым. Все как должно сказал бы о Пушкине Степан Петрович, не впадая, разумеется, ни в какую крайность.
Но и "наблюдатели" показались подозрительны власти. Настоятелю монастыря был отдан приказ: служить панихиду, буде кто пожелает, только чередовому иеромонаху; никакого неподобающего церемониала в память частного лица не допускать.
Сам министр Уваров, управившись с петербургскими газетами и журналами, прислал строжайшее наставление московской цензуре: "охранять надлежащую умеренность и тон приличия, не допуская излишних похвал в статьях о Пушкине, буде таковые появятся".
Московская цензура все поняла: не допустила даже траурной рамки в печатном извещении о смерти поэта.
Тайный агент Бенкендорфа, приставленный для наблюдения в Москве, правильно рассудил, чего хочет высшее начальство. Он донес, что в московской публике слышится ропот единственно на то, что умершему стихотворцу Пушкину оказано слишком много внимания. А иных мнений, слава богу, нет.
Не считаться же, к примеру, с каким-нибудь литературным бунтарем вроде Виссариона Белинского, которому и помещать зловредные статьи негде. Нет, слава богу, для Белинского журнала в Москве.
Белинский мог откликнуться на смерть Пушкина только в письме, которое отправил в Петербург:
"Бедный Пушкин! Вот чем кончилось его поприще! Смерть Ленского в "Онегине" была пророчеством… Как не хотелось верить, что он ранен смертельно, но "Пчела" уверила всех. Один истинный поэт был на Руси, и тот не совершил вполне своего призвания. Худо понимали его при жизни, поймут ли теперь?"…
Письмо было адресовано Краевскому. Понятия не имел Белинский о том, что Краевский устраивал заговор против пушкинского журнала. Как негодовал Андрей Александрович на московского критика за его отзыв о втором номере "Современника"! Какими только словами не честил он Белинского в то время, беседуя с князем Одоевским!