В первый раз мы с ней об этом заговорили. Я давно знала, что должна рассказать ей все как на духу, да только не знала как. Я ведь только врать умела, потому что, с тех пор как осталась одна, без Лаллы Асмы, мне ничего другого не оставалось. Один раз я было начала: "Я говорила тебе, что у меня нет родителей?" Но Мари-Элен не дала мне и рта раскрыть: "Послушай, Лайла, не сейчас. Когда-нибудь мы поговорим об этом, но не сейчас. Мне не хочется этого слушать, а тебе не хочется рассказывать". Она была права. Наверно, догадалась, что я совру.
Все лето я продолжала узнавать Париж. Погода стояла чудесная, небо голубое, без единого облачка, деревья были еще отчаянно зеленые. От августовских гроз вздулась Сена. Днем, закончив работу в больнице, я шла вдоль реки до самых мостов, что соединяют два берега перед большим собором. Мне еще не наскучило ходить по улицам и проспектам. Теперь я забредала все дальше. Иногда садилась в метро, чаще в автобус. К метро я никак не могла привыкнуть. Мари-Элен смеялась надо мной, говорила: "Глупая ты, наоборот, там хорошо, летом прохладно, зимой тепло. Сиди себе в уголке с книжкой, никто и внимания не обратит". Но дело было не в людях. Просто под землей я чувствовала себя нехорошо. Не хватало дневного света, и что-то давило на грудь. Я могла ездить только по открытым линиям, от Аустерлицкого вокзала или еще к станции "Камброн". Я садилась в первый попавшийся автобус, ехала до конечной. Названий улиц не читала вовсе. Старалась увидеть как можно больше всего - людей, домов, магазинов, скверов.
По каким только кварталам я не ходила - Бастилия, Федерб-Колиньи, Шоссе-д'Антен, Опера, Мадлен, Севастопольский бульвар, Контрескарп, Данфер-Рошро, Сен-Жак, Сент-Антуан, Сен-Поль. Были кварталы зажиточные, чистенькие, спавшие в три часа пополудни, были простонародные, шумные кварталы, длинные стены из красного кирпича, похожие на тюремную ограду, лестницы, подъемы-спуски, маленькие пустые площади, пыльные садики, полные странных людей, скверы в час, когда выбегает перекусить ребятня, железнодорожные мосты, подозрительного вида гостинички и их постоялицы - девушки в черных кожаных одежках, дорогие магазины, часы, драгоценности, сумочки, духи в витринах. Я приехали Париж в кожаных сандалиях - к осени они совсем развалились. В магазине возле Итальянской заставы я купила себе белые кеды, неказистые, зато ходить в них можно было километрами.
На улицах я ни с кем не разговаривала. Порой на меня заглядывались, иногда и подойти порывались. После того случая в туалете кафе "Режанси" я больше не смотрела людям в глаза. Шла с отсутствующим видом, как будто знала, куда иду. А уж если кто увязывался, то заходила в какой-нибудь дом, пережидала в темном подъезде, считала до ста и шла дальше.
Попадались странные места, особенно близ вокзалов. Улица Жан-Бутон, набережная Гар. Парни в больших не по размеру куртках, девушки в джинсах и косухах. Обесцвеченные волосы, худые, заостренные лица и отсутствующие, пустые глаза. Как-то раз по дороге домой я попала в потасовку. Было жутко и непонятно. Сначала какие-то люди, мужчины и женщины, бежали, толкаясь и надсадно крича. Турки, по-моему, а может быть, русские, не знаю. Потом несколько молодых парней в кожаных куртках, с дубинками и бейсбольными битами в руках. Они промчались совсем близко от меня - я с перепугу так и застыла на краю тротуара, - и один из кожаных с размаху толкнул меня ладонью. Я увидела его перекошенное лицо, рот, глаза, на секунду вперившиеся в меня, колючие и сухие, как у ящерицы. Все убежали. Я упала на колени у водосточного люка и не могла шевельнуться. Потом завыла полицейская сирена, и я едва успела добежать до дверей дома мадемуазель Майер.
А дома Хурию трясло как в лихорадке. Когда я вошла в темную комнату и включила свет, то не узнала ее глаз - это были глаза затравленного зверя. Мне стало не по себе - ведь я знала ее такой беспечной, такой жизнерадостной.
- Что с тобой?
Хурия не ответила. Она уставилась на мои ноги, и я поняла, на что она смотрит так пристально: на мои разорванные на коленках брюки и расплывающееся по ткани кровавое пятно. "Я упала, - сказала я, - оступилась на лестнице". Но врать ей было бесполезно, я это знала. Она произнесла сдавленным голосом: "Я хочу уехать отсюда, у меня больше нет сил". И тут уже я отрезала, совсем как она перед отъездом: "Это невозможно. Ты не можешь вернуться туда. Нас с тобой обеих упекут в тюрьму. И ребенка своего ты даже не увидишь. Его отнимут у тебя". Я говорила это и для себя тоже. Чтобы не забывать, что сделали со мной, когда я была ребенком. Отняли у матери, засунули в мешок, избили и продали. Память нахлынула вдруг, кислотой разъедая горло. "Лучше умереть". И я сказала эти слова, как сказала она в Табрикете, приставив к горлу ножик.
В конце того лета я познакомилась с докторов Фромежа. Наверно, она, эта докторша, давно заприметила меня, когда я возила по коридорам тележку с грязным бельем. Доктор Фромежа была невропатологом, работала на четвертом этаже, но постоянно забегала то в одно отделение, то в другое. Она спросила у Мари-Элен, как меня зовут, все обо мне разузнала. И вот однажды перед обедом Мари-Элен отвела меня в сторонку. Она говорила своим обычным, протяжным и певучим голосом, но в глубине ее больших золотистых глаз я кое-что прочла. Смущение и насмешку, что ли, а может, опаску. "Слушай, Лайла, - начала она, - ты, конечно, поступай как знаешь, но я хочу тебе сказать, что тобой интересуется одна важная птица". Я смотрела, не понимая, и Мари-Элен добавила: "Это доктор Фромежа, заведующая неврологическим отделением, она хочет тебе помочь. У нее найдется для тебя работа, так что, если захочешь, ты можешь с ней познакомиться". Не скажу, что я обрадовалась, - я ведь как раз не хотела новых знакомств, не собиралась ни с кем больше сходиться. Хотела по-прежнему скользить между людьми, как рыбка между камнями в горной речке.
Мари-Элен нахмурилась: "Пора тебе наконец подумать и о своем будущем, я не могу вечно тебя здесь прикрывать, это рискованно, ты без документов, а местом-то рискую я". Впервые она дала мне понять, что я ей обязана. Если б я могла, то просто ушла бы из больницы, но как же тогда Хурия, совсем павшая духом, одинокая, ведь нам были до ужаса нужны деньги. Я спросила: "И что же я должна делать?" Мари-Элен одернула меня: "Да что ты такое себе вообразила? Эта дама предлагает тебе поработать у нее, только и всего, убрать, постирать, сходить за покупками. Работать будешь каждый день, и обедать сможешь у нее дома. Она ждет тебя завтра, сразу и приступай. Это тебя устраивает?" Я опустила голову. Мне не хотелось ссориться с Мари-Элен. Она действительно много для меня сделала. Просто потому, что хорошо ко мне относилась, ей нравились мои волосы, мои глаза, похожие на ее, глаза газели, как говорила когда-то моя хозяйка. Она обняла меня. "Послушай, хочешь, я пойду с тобой, сама тебя представлю? Попрошу Сесиль подменить меня завтра".
Так она и сделала. Вряд ли у нее было что-нибудь плохое на уме. Она хотела мне помочь, хотя, может быть, в глубине души немножко завидовала и сама бы не отказалась, чтобы ее приветил кто-то из начальства. Ей нелегко жилось, Мари-Элен, нахлебалась она горя, и с дочкой своей, и с мужем, который много лет бил ее каждый вечер. У нее не хватало переднего зуба - это он когда-то толкнул ее лицом на зеркальный шкаф. Она хотела, чтобы я жила по-другому. "Посмотри на меня, - говорила, - ну разве это жизнь?" Она хотела, чтобы я ушла от Хурии. Хотела, чтобы я стала человеком.
Мадам Фромежа жила в Пасси, на тихой улочке, в доме за высокими железными воротами на столбах, и цифра 8 была железная, кованая, а фасад белый, и острая крыша, и прямо под крышей - маленькое окошко, которое мне сразу понравилось.
Мари-Элен представила меня доктору Фромежа. Я столько слышала о ней, так боялась этой встречи, думала, что увижу светскую даму вроде мадам Делаэ в Рабате, воображала ее золотые украшения, безукоризненный серый костюм, бледное лицо с холодными глазами и готовилась, если мне хоть словечко придется не по нутру, дать деру. Но мадам Фромежа оказалась совсем не такой. Она была маленькая и живая, с иссиня-черными волосами, а глаза так и искрились весельем, да еще и одета чудн о : в широченных защитного цвета брюках и длинной небесно-голубой блузе, похожей на халат. Она увидела меня и сразу обняла. И воскликнула: "Да она просто прелесть!" Приготовила нам чай с пирожными, а сама не могла усидеть на месте, все сновала по квартире вприскочку, воробышком. "Лайла, ты уж поухаживай за мной, хорошо? Детей у меня нет, ты станешь мне дочкой, будешь заниматься всем в этом доме. Мари-Элен сказала мне, что раньше ты ухаживала за старой больной женщиной. Ну я, как видишь, не такая старая и совсем не больная, но ты обращайся со мной, будто я такая же, поняла?" Я пила чай и кивала. У меня в голове не укладывалось, что она так говорит о моей хозяйке, словно и вправду это у меня работа была такая - ухаживать за больной старухой. А в глубине души я знала, что так оно и есть, что это действительно была моя работа с малых лет.
Работать у мадам Фромежа мне понравилось. Я проводила у нее весь день, убиралась в доме. Делала все то же, что когда-то в милля , в домике Лаллы Асмы. Подметала двор, потом крыльцо, сгребала падавшие с каштанов листья, веточки, мусор от соседних многоэтажных домов. Потом я мыла пол, вытряхивала ковры. Палас подметала метелкой из прутьев, которую нашла в подвале. Как-то мадам пришла пораньше и расхохоталась: "Да нет же, Лайла, для этого есть пылесос!" А я боялась этой машины, которая рычала, и свистела, и все засасывала, даже чулки и тюлевые занавески. Потом ничего, привыкла.
Еще я ходила за покупками. В магазинах поблизости все было дорого, я садилась в автобус и ехала на рынок на улицу Алигр. Покупала апельсины двухкилограммовыми пакетами, помидоры, кабачки, дыни. Кухня у меня всегда была полна фруктов. Мадам нарадоваться не могла. Она оставляла мне сотню франков одной бумажкой на столике в прихожей, а я выкладывала на блюдечко сдачу, старалась тратить как можно меньше. Я готовила салаты, каждый день разные, с тунисскими маслинами, с изюмом, с винными ягодами, патиссонами, киви, авокадо, желтыми и красными перцами. Украшала большими листьями зеленого салата, цикория, эскариоля, валерианницы, одуванчика, и листьями кабачков тоже, и красной капусты. Я наполняла большую белую миску и ставила ее посередине стола на белую скатерть, и серебряные приборы на ней блестели, и стоял графин с холодной водой. Я оставляла все и уходила. Возвращалась в квартиру мадемуазель Майер, и там все казалось мне серым, унылым, убогим. Хурия валялась на диване и жевала хлеб. Она стала обидчивой, жаловалась: "Ты меня бросила. Оставляешь на целый день совсем одну, и я все время плачу. Для этого я привезла тебя сюда?" Ревновала, завидовала. "Теперь-то я тебе больше не нужна, теперь ты нашла себе друзей получше, скоро совсем уйдешь, а я умру в этой дыре, и некому будет даже воды мне принести!" Я как могла ее успокаивала, обещала ей, что накоплю денег и мы уедем на юг, в Марсель, в Ниццу. Я говорила с ней как с маленькой.
Наверно, она была права. Мне хотелось уйти. Хотелось оказаться подальше от улицы Жан-Бутон, от грязных клоповников, от торговцев дурью, от кожаных парней с битами, которые топотали и били встречных арабов и негров.
Мне было хорошо, когда я открывала кованые ворота с восьмеркой и входила в старый тихий домик, в котором своими руками все прибрала и вычистила, - словно еще была жива Лалла Асма и настоящей хозяйкой этого дома была она.
Я думала о том, что с моих малых лет все люди только и делали, что ловили меня в свои сети. Вязали по рукам и ногам. И чувства их, и немощи - все это были расставленные на меня силки. Сначала Лалла Асма, потом ее невестка Зохра, и госпожа Джамиля, и Тагадирт, а теперь вот и Хурия туда же. Мне казалось, будто меня душат. С ней мне никогда из этой жизни не вырваться. Придется вернуться назад, снова жить в Табрикете, сидеть в четырех стенах у Тагадирт и видеть только кусочек ухабистого проулка, да мост для будущего скоростного шоссе, да крыс, скребущих лапками по крышам.
Нехорошо это с моей стороны, согласна, но я так больше не могла. В час, когда мне пора было возвращаться домой, на улицу Жан-Бутон, я взяла и осталась у мадам. Осталась и продолжала убираться на кухне. Начищала до блеска кастрюли, кафельную плитку, краны. Просто чтобы не думать, ни о чем не думать.
Мадам вернулась пораньше. Увидев меня, она ничего не сказала, сразу все поняла. Обняла меня и расцеловала, не успев даже снять плащ, с ключами в руках. "Я очень рада, моя милая, - улыбнулась она, - я ждала этого дня, знала, что когда-нибудь он наступит". Я не очень поняла, о чем она. Она уже раньше показывала мне комнатку за кухней, с отдельным выходом на черную лестницу. Туда-то я и отнесла мою сумку и старенький транзистор - все, что у меня было. Мадам так ни о чем и не спросила. Как будто так и надо, как будто я жила у нее давно, не первый месяц, не первый год. После Хурии я просто душой отдыхала. Даже с Мари-Элен мне было тяжко, она все хотела знать, принимала близко к сердцу. Я даже о Ноно больше не думала. Он тоже опутывал меня своей сетью. Хотел, чтобы мы встречались, чтобы я стала его девушкой. Он был славный, хорошо смеялся, мне было с ним весело, но я все время боялась, что его заберут в полицию, он ведь камерунец, тоже без документов. Я как чувствовала, что рано или поздно его схватят, и не хотела, чтобы меня сцапали заодно.
Да, у мадам я отдыхала. Знала, что здесь со мной ничего не случится. Зажиточный квартал, маленькая улочка с поворотом, коттеджи с садиками, богатые многоэтажные дома, светловолосые детишки в школьных формах. Полиция сюда и не совалась. Первое время после моего водворения в Пасси я целыми днями спала. Мне казалось, будто я не высыпалась много лет, потому что жила, не зная, где буду завтра, или, может быть, от страха, что полиция Зохры опять меня настигнет. А на улице Жан-Бутон негры постоянно лаялись с мадемуазель Майер, и панки с дубинками топотали под окнами, бежали, чтобы бить арабов. И полицейская сирена ревела каждую ночь, перекликаясь с жутким завыванием "скорой помощи".
Я отсыпалась, спала до девяти, до десяти часов. Иногда меня будила мадам. Она отдергивала занавеску, и солнечный свет щекотал мне веки. Я видела красный виноград за окном. Слышала птичий щебет. Я сворачивалась калачиком в постели, тянула время, вставать не хотелось, а мадам садилась на краешек кровати, легонько проводила ладонью по моей щеке, точно котенка гладила. И ее голос тоже ласкал меня. Слова сквозь дремоту казались мне пушистыми. "Лежи, моя милая, лежи, не вставай, здесь твой дом, дай, я тебя побаюкаю, ты моя девочка, я так давно тебя ждала, я не дам тебя в обиду, ничего больше не бойся, я с тобой. Моя девочка, детка моя…" Она говорила такие слова, наклонившись близко-близко, к самому моему уху, и еще много всего говорила своим хрипловатым голосом, низким и нежным, а ее теплая сухая рука скользила по моей щеке, гладила волосы на шее, и пальцы путались в моих кудрях. Сама не знаю, нравилось ли мне это. Было странно, как продолжение сна, казалось, будто я плыву на облаке. Я вздрагивала, какая-то волна пробегала по спине, поднималась откуда-то снизу в животе, и я отчетливо ощущала каждое свое нервное окончание, всей кожей, от пальцев ног до ладоней, и не могла пошевелиться. Потом я засыпала, а когда открывала глаза, оказывалось, что уже день и мадам ушла на работу. Тогда я вставала, направлялась в ванну и долго стояла под прохладным душем, чтобы проснуться окончательно.
Я больше не ездила далеко за покупками. Теперь мне было страшно покинуть этот квартал, уйти с тихой улицы, потерять из виду ворота с номером 8. Я ходила в булочную на углу, а фрукты, овощи и сыр покупала у метро. Денег стало не хватать. Чтобы не просить, я добавляла из собственных сбережений. Я ведь думала, что мадам Фромежа наняла меня за смекалку, за то, что я умею дешево покупать, и ни к чему было ей знать, что я обленилась и не экономлю больше ее деньги. А потом, когда и мои уже были на исходе, я несколько раз воровала - лососину в упаковке, печенье, а то еще салфетки. Сноровки я не потеряла, руки дело помнили, а лавочники в Пасси были как дети малые, никто меня не заподозрил. Только один раз вышло неладно. Я даже не поняла сначала, но осталось странное ощущение тайны, чувствовался в этом какой-то скрытый смысл, которого я не могла разгадать. Была одна продавщица в мини-маркете, молодая, костлявая, с волосами как пакля. Когда я выходила, она так уставилась на меня, что я подумала, все, попалась, наверно, она засекла, как я украла пепельницу. Я хотела было достать ее из кармана и расплатиться, но продавщица сказала только, медленно так, чеканя каждое слово: "Так это, значит, ты новенькая?" - "Новенькая кто?" - пролепетала я. Она все буравила меня своими блеклыми холодными глазами. Потом хмыкнула: "Да, да, милашка". Уложила все мои покупки в пакет, протянула его мне и денег не взяла. Я убежала со всех ног, боялась, что ли, что она меня окликнет.
Время от времени я звонила Хурии. Чтобы мадемуазель Майер позвала ее к телефону, врала, мол, я далеко, в Англии, в Америке. "Вот как?" - произносила она нараспев своим писклявым голосом. И через минуту я слышала другой голос, грудной и хриплый, голос Хурии. Она говорила со мной по-арабски, я отвечала по-французски.
- Где ты?
- В Париже, не в Америке.
- Когда придешь?
- Не знаю. Послушай, я так занята, много работы.
- Ага…
- Правда, честное слово, у меня совсем нет времени. И потом, это далеко, на другом конце города.
- Ага, ага.
- Почему "ага"? Ты что, мне не веришь?
Молчание.
- Послушай, я тебя обязательно навещу, как только смогу вырваться. Тебе ничего не нужно? Деньги у тебя еще есть?
- Есть. Осталось немного.
- Ну все, пока. Я еще позвоню.
- Зачем ты мне врешь? Ты же не придешь, покуда я на тот свет не отправлюсь.
- Послушай, я не вру. Я никак не могу сейчас прийти. Но я тебе еще позвоню.
- Ладно.
- До свидания.
- Салам , Лайла.
- Салам, халти .
Меня жег стыд. Полчаса на метро - и я была бы у нее. Но от одной только мысли об улице Жан-Бутон меня тошнило. Словно какая-то стена отделяла меня от этого места.
Однажды утром пришел Ноно. Уж не знаю, как он меня отыскал, может, выпытал адрес у Мари-Элен. Хотя она с ним не откровенничала, скорее в больнице разузнал. Я вышла за покупками, смотрю - он стоит. Наверно, долго ждал под дверью, в своей легкой кожаной курточке на холодном осеннем ветру. Он хлюпал носом, был простужен. И так просиял, увидев меня, что я просто не могла его отшить. А он вдруг оробел.
- Ты стала какая-то другая.
- Да? Лучше?
Он улыбнулся:
- Ты теперь совсем дамой стала.
Это, наверно, он так сказал из-за одежды, мадам Фромежа мне всего накупила. Я была в узких черных брюках, пуловере с треугольным вырезом, на шее - красный платочек.
Я думала, что не вынесу встречи с кем-нибудь из той моей жизни, и сама себе удивилась, потому что была в общем-то рада видеть Ноно.
Он пошел со мной за покупками. Нес мои пакеты. У него были широкие плечи и мощная шея. А лицо мальчишеское, и еще я удивилась его росту. Мне казалось, что он гораздо ниже. Лавочник смотрели на него с улыбкой, шутили с ним. Один спросил меня: "Это ваш брат?" Впервые за все эти месяцы мне было весело. Я просыпалась от долгого сна.