Джордж поставил условие, чтобы в течение двух лет учебы никто из членов семьи не навещал его, и потому Мюриел, узнав, что в Вену (куда меня призывали дела) я еду через Мюнхен, вполне естественно, попросила проведать сына - это было за несколько месяцев до конца назначенного Джорджу срока. Ей хотелось получить сведения из первых рук. Она сообщила его адрес, и я заранее написал ему, что проведу день в Мюнхене и приглашаю его на ленч. Когда я приехал в гостиницу, мне тотчас вручили ответ Джорджа. Он писал, что должен играть весь день и не может прерваться на ленч, но, если я приду к нему в студию часов в шесть, он с радостью меня примет и, если у меня нет более заманчивых планов, с удовольствием проведет со мной вечер. Таким образом, в начале седьмого я прибыл по указанному адресу. Джордж жил на третьем этаже большого доходного дома. Из его квартиры доносились звуки фортепьяно. Когда я позвонил, они смолкли, и Джордж распахнул двери. Я с трудом его узнал. Он страшно растолстел. Отпустил длинные волосы, курчавившиеся на голове в живописном беспорядке, щеки украшала по меньшей мере трехдневная щетина. На нем были заношенные широкие фланелевые штаны, тенниска и домашние шлепанцы. Вид у него был какой-то несвежий, и под ногтями чернели каемки грязи. Как разительно переменился со времени нашей последней встречи опрятный, стройный юноша, так элегантно выглядевший в своем прекрасном костюме! Мне невольно подумалось, что Ферди пришел бы в ужас, посмотри он на него сейчас. Студия была просторная и пустая; на стенах висело несколько необрамленных холстов, выполненных в ярко выраженной кубистической манере, на полу стояло несколько очень потрепанных кресел и большой рояль. Всюду валялись книги, старые газеты и художественные журналы. Комната была грязная, неприбранная, пропахшая перестоявшим пивом и застоявшимся табачным дымом.
- Вы один тут живете? - спросил я.
- Да. Дважды в неделю приходит уборщица. Завтрак и ленч я готовлю себе сам.
- Вы умеете готовить?
- Да нет, обхожусь хлебом с сыром и бутылкой пива, а обедаю в Bierstube.
Я с удовольствием заметил, что он искренне рад нашей встрече. Мне показалось, что он в прекрасном настроении и совершенно счастлив. Он справился о родных, и мы стали болтать о том о сем. Он сказал, что два раза в неделю ходит на урок, а все остальное время упражняется дома. Признался, что работает до десяти часов в день.
- Какое перерождение! - заметил я.
Он рассмеялся.
- Папа всегда говорил, что лень раньше меня родилась. Но на самом деле это неправда. Просто не хочется стараться, когда занимаешься чем-то неинтересным.
Я полюбопытствовал, как у него идут дела. Он вроде был доволен своими успехами, и я попросил его сыграть.
- Нет, нет, не сейчас. Я совершенно выдохся, целый день не отходил от инструмента. Давайте пойдем в город пообедаем, а потом вернемся сюда, и я вам поиграю. Я всегда обедаю в одном и том же месте, у меня там несколько знакомых студентов, и вообще там весело.
Мы тотчас стали собираться. Он надел носки, туфли, натянул старую куртку для гольфа, и мы бок о бок двинулись по широким тихим улицам. День стоял свежий, холодный. Джордж шел бодрым шагом. Он обвел взглядом улицу и издал вздох удовлетворения.
Люблю Мюнхен, - признался он. - Это единственный город в мире, где даже воздух пропитан искусством. Ведь в конце-то концов на свете нет ничего важнее искусства, согласны? При одной мысли, что надо будет вернуться домой, мне становится тошно.
- Боюсь, все равно придется.
- Я знаю. Поеду, конечно, но пока не настанет время, не хочу и думать об этом.
- Когда поедете, вам не повредит постричься. Простите, что говорю это, но у вас слишком богемный вид даже для артиста - вы утрируете.
- Вы, англичане, страшные филистеры, - съязвил он.
Он привел меня в стоявшую на боковой улочке огромную ресторацию, переполненную ужинающими даже и этот ранний час и обставленную с немецкой средневековой тяжеловесностью. В углу - далеко от входной двери и свежего воздуха - для Джорджа и его друзей был оставлен покрытый красной скатертью столик. Среди них были поляк, изучавший восточные языки, студент-философ, художник из Швеции, должно быть, автор кубистических полотен, которые я видел у Джорджа, и молодой человек, который, щелкнув каблуками, представился как Hans Reiting, Dichter, то есть Ганс Райтинг, поэт. Никому из них не перевалило за двадцать два года, и я подумал, что плохо вписываюсь в их компанию. К Джорджу все они обращались на ты, и я отметил про себя исключительную свободу, с которой он изъяснялся по-немецки. Сам я давно не говорил на этом языке и сильно его подзабыл, поэтому мало участвовал в их оживленной беседе. Однако чувствовал я себя среди них превосходно. Говорили о литературе, об искусстве, о жизни, морали, автомобилях, женщинах. Взгляды у них были самые радикальные, и хотя тон был шутливый, говорили они совершенно серьезно. Мои сотрапезники презрительно отзывались обо всех хотя бы мало-мальски известных персонах, и единственное, на чем все они дружно сошлись во мнении, было то, что в этом сумасбродном мире лишь вульгарность может рассчитывать на успех. Они с увлечением обсуждали всякие профессиональные тонкости, возражали друг другу, кричали от возбуждения и чертыхались - они упивались жизнью.
Около одиннадцати часов мы с Джорджем направились к нему в студию. Мюнхен - из тех городов, что греховодничают исподтишка, и, за исключением Мариенплац, всюду было тихо и безлюдно. Когда мы пришли, он снял куртку и сказал:
- Вот теперь я вам поиграю.
Едва я опустился в продавленное кресло, как сломанная пружина тут же впилась мне в ягодицу, но я постарался занять по возможности удобную позицию и стал слушать. Джордж играл Шопена. Я слабо разбираюсь в музыке, именно по этой причине мне и дается так трудно эта история. Когда на концертах в Куинз-холл я читаю в антрактах программку, она для меня, что книга за семью печатями. Я ничего не понимаю в гармонии и контрапункте, и никогда не забуду, какое унижение испытал однажды, когда, приехав в Мюнхен на Вагнеровский фестиваль послушать "Тристана и Изольду", умудрился пропустить мимо ушей всю оперу. При первых же звуках увертюры мысли мои унеслись к моим писаниям и обратились на моих героев: они стояли передо мною как живые, я слышал их беседы, страдал и радовался вместе с ними; сменялись годы - я менялся тоже: восторгался чудом весны, дрожал от зимней стужи, голодал, любил, ненавидел, умирал. В антрактах я, должно быть, кружил по саду, ел Schinkenbrotchen, запивая пивом, но ничего этого не помню. Единственное, что врезалось мне в память, - когда дали занавес, я вздрогнул и очнулся. Конечно, я пережил прекрасные минуты, но не мог не сокрушаться о собственной глупости: стоило ли так далеко ехать и тратить столько денег, если я не мог переключиться на то, что происходило на сцене?
Джордж все больше играл знакомые вещи. То был обычный концертный репертуар, который он исполнил в самой энергичной манере, и перешел к бетховенской "Аппассионате". Я и сам играл ее в далеком отрочестве, когда учился фортепьянной игре (успехи были самые скромные), и до сих нор помню каждую ее ноту. Что и говорить, это классика, великое произведение, кто станет отрицать? Но признаюсь, в столь поздний час она меня не тронула.
Она вроде "Потерянного рая" Мильтона: божественна, но как-то холодновата. "Аппассионату" Джордж тоже сыграл с большим подъемом. И сильно вспотел. В первые минуты я никак не мог понять, что мне мешает в его манере: что-то царапало слух, и вдруг до меня дошло: у него "расходятся" руки - левая чуть отстает от правой, из-за чего между басовым и скрипичным ключом то и дело слышится крохотное несовпадение, - но, повторяю, в музыке я невежда, и, быть может, все дело было в том, что Джордж выпил слишком много пива в этот вечер, или вообще мне это померещилось. Я постарался выжать из себя побольше комплиментов.
- Да нет, я знаю, нужно гораздо больше работать. Пока я только новичок, но ничего, мне это по силам. Я чувствую это всеми фибрами души. Пусть я потрачу десять лет, но стану пианистом.
Усталый, он встал из-за рояля. Время было уже за полночь, и я собрался уходить, но он и слышать ничего не желал. Откупорил несколько бутылок пива и закурил трубку. Ему хотелось поговорить.
- Вам тут хорошо? - спросил я.
- Очень, - ответил он совершенно серьезно. - Я бы хотел тут жить. Никогда мне не было так весело. Взять, к примеру, сегодняшний вечер - правда, было замечательно?
- Очень занятно. Но нельзя же оставаться вечным студентом. Ваши друзья повзрослеют и разъедутся.
- Ничего, приедут другие. Здесь всегда полно студентов и всякого другого народу.
- Но вы ведь тоже повзрослеете. Есть ли более жалкое зрелище, чем человек в возрасте, который подлаживается под молодежь? Взрослый человек, который строит из себя мальчика, втирается в их общество и врет себе, что они принимают его на равных, - что может быть смешнее? Это немыслимо.
- Но я чувствую себя здесь как рыба в воде. Бедный папа мечтает, чтобы я стал английским джентльменом, а у меня от этого мурашки по коже бегают. Какой из меня охотник? Охота, стрельба, да и крикет тоже - мне все это даром не нужно. Я просто притворялся.
- И надо сказать, очень убедительно.
- Пока я не приехал сюда, я сам не знал, что все это не настоящее. Мне нравилось в Итоне, да и в Оксфорде мы жили в свое удовольствие, но все равно я чувствовал, что я чужак. Роль я играл - не подкопаешься, но это потому, что актерство у меня в крови, а все-таки душа была не на месте. Дом на Гросвенор-стрит - наша законная собственность, за Тильби папа выложил сто восемьдесят тысяч фунтов, но - не знаю, поймете ли вы, что я хочу сказать, - мне все равно всегда казалось, что и эти дома, и обстановку мы сняли на сезон и что в один прекрасный день уложим вещи и уступим место настоящим хозяевам.
Я слушал его с большим вниманием, пытаясь угадать, что из того, что он сейчас говорит, он и в самом деле смутно ощущал прежде, а что ему только кажется в новых, изменившихся обстоятельствах.
- Я раньше ненавидел, когда Ферди, мой двоюродный дедушка, рассказывал еврейские анекдоты. Мне казалось, ничего гнуснее быть не может. Зато теперь я понимаю: он просто спускал пары. Бог ты мой, какое напряжение - корчить из себя светского человека! Папе все же легче; правда, в Тильби ему приходится разыгрывать английского сквайра, но в городе он может быть самим собой. Папе хорошо. Но теперь я сорвал с себя маску и театральный костюм и наконец тоже могу быть самим собой. Какое облегчение! Признаюсь, недолюбливаю я вас, англичан. С вами никогда не знаешь, на каком ты свете. Вечно одна скука да условности. Вы никогда не даете себе воли. Да и не ощущаете вы ее, нет ее у вас в душе - воли, вы все такие перепуганные. Страшно боитесь сделать что-нибудь не так.
- Не забывайте, вы и сами англичанин, - пробормотал я.
Он в ответ рассмеялся:
- Кто, я? Я не англичанин. Во мне нет ни капли английской крови. Я еврей, и вы прекрасно это знаете, и к тому же - еврей немецкий. А я и не хочу быть англичанином. Я хочу быть евреем. Все мои друзья - евреи. Вы даже себе не представляете, как хорошо я себя чувствую среди них. Могу быть собой. Дома мы чего только не делали, чтобы не смешиваться с евреями. Мама - оттого, что она белокурая, - решила, что может покончить с еврейством, и все время притворялась, будто она англичанка. Какая чушь! А знаете, я получил столько удовольствия, когда гулял по еврейским кварталам Мюнхена, вглядывался в лица. И как-то раз во Франкфурте - евреев там тьма-тьмущая - я все ходил да глядел на мрачных стариков с крючковатыми носами, на толстых женщин в париках. Я чувствовал с ними такое родство, чувствовал, что я один из них, прямо хотелось расцеловать их всех. Они тоже поглядывали на меня; интересно, признавали они меня за своего или нет? Я страшно пожалел, что не знаю идиш. Так захотелось дружить с ними, бывать у них дома, есть кошерную пищу и все такое прочее. Я даже было пошел в сторону синагоги, да побоялся, что не знаю, как себя вести, и меня оттуда выдворят. Мне нравится самый запах гетто, и ощущение жизни, и таинственность, и грязь, и запустение, и романтика. И я уже никогда не избавлюсь от тяги ко всему этому. Вот это и есть настоящее, а все остальное - кукольная комедия.
- Вы разобьете отцу сердце, - сказал я.
- Ну так ведь либо ему, либо себе. Почему бы ему не отпустить меня на все четыре стороны? У него есть Гарри. Гарри только рад будет стать помещиком в Тильби. И джентльмен из него получится в наилучшем виде. Понимаете, мама вбила себе в голову, что я должен жениться на англичанке. Гарри сделает это с большим удовольствием. Найдет себе отличную старинную английскую семью и женится за милую душу. В конце концов, я прошу так мало. Какие-то пять фунтов в неделю, а им остаются и титул, и парк, и картины Гейнсборо, и все остальные бирюльки.
- Все это так, но вы дали честное благородное слово вернуться через два года.
- И вернусь, - угрюмо проговорил он. - Лия Мэкерт обещала меня послушать.
- А что вы сделаете, если отзыв будет неодобрительный?
- Пущу себе пулю в лоб, - беззаботно отозвался он.
- Ну и очень глупо, - в тон ему ответил я.
- Скажите, а вы хорошо чувствуете себя в Англии?
- Нет, но дело в том, что я нигде хорошо себя не чувствую, - признался я.
Как и следовало ожидать, ему было не до меня.
- Мне противна самая мысль о возвращении. Теперь я знаю, как разнообразна жизнь, и ни за какие коврижки не соглашусь быть английским сельским джентльменом. Боже мой, какая это скучища!
- Деньги - очень недурная штука, а быть английским пэром, по-моему, весьма приятно.
- Деньги для меня ничего не значат. Я не могу купить на них то, что мне больше всего нужно. И потом, не знаю уж почему, но я не сноб.
Час был очень поздний, а мне на следующее утро нужно было рано вставать. Я подумал, что не стоит придавать особого значения словам Джорджа. Такую чепуху часто мелют молодые люди, когда неожиданно попадают в среду художников и поэтов. Искусство - напиток крепкий, и нужно иметь крепкую голову, чтобы не захмелеть. Божественный огонь сильнее всего пылает в тех, кто умеряет его ярость здравым смыслом. В конце концов, Джорджу еще нет и двадцати трех, а время - лучший учитель. Да и не я отвечаю за его будущее. Я пожелал ему доброй ночи и отправился пешком в гостиницу. На равнодушном небосклоне ярко сияли звезды. Утром я уехал из Мюнхена.
По приезде в Лондон я не стал докладывать Мюриел ни о том, что говорил Джордж, ни о том, как он выглядит, а лишь заверил ее, что он вполне здоров и счастлив, очень много играет и, на сторонний взгляд, жизнь ведет трезвую и примерную. А еще через полгода он вернулся домой, и я получил от Мюриел приглашение приехать в Тильби на уик-энд: Ферди должен был привезти Лию Мэкерт послушать Джорджа и очень просил, чтобы при этом присутствовал и я. Конечно, я принял приглашение. Мюриел встречала меня на станции.
- Как вы нашли Джорджа?
- Ужасно толстый, но вроде бы очень веселый. По-моему, он рад, что вернулся, и так нежен с отцом.
- Приятно слышать.
- Ах, друг мой, я так надеюсь, что Лии Мэкерт не понравится его игра. У нас у всех просто гора свалится с плеч.
- Боюсь, для него это будет страшным ударом.
- Вся жизнь состоит из ударов, - сухо возразила она, - и ничего, мы привыкаем с ними справляться.
Я не мог удержаться от иронической улыбки: мы ехали в "роллс-ройсе"; впереди, за перегородкой, рядом с личным шофером сидел лакей; на шее у нее поблескивала нитка жемчуга тысяч в сорок. Впрочем, мне вспомнилось, что, когда присуждали почетные титулы по случаю дня рождения монарха, сэра Адольфуса Блэнда не было среди трех избранников, которых Его Величество соблаговолил произвести в пэры Англии.
Лия Мэкерт могла заглянуть в Тильби лишь ненадолго. В субботу вечером она выступала в Брайтоне, а в Тильби должна была приехать на своей машине в воскресенье утром и после ленча к вечеру вернуться в Лондон, потому что уже в понедельник давала концерт в Манчестере. Джорджу предстояло улучить минуту и поиграть ей в дневные часы после трапезы.
- Он так много занимается, - посетовала Мюриел. - Поэтому он и не приехал со мной встречать вас.
Свернув в ворота парка, мы покатили к дому по величественной въездной аллее, обсаженной могучими вязами. Гостей, кроме меня, явно не было.
Меня представили вдовствующей леди Блэнд. Я давно мечтал с ней познакомиться. Я рисовал себе импозантный образ старой-престарой еврейки, обитающей в полном одиночестве в роскошном доме на Портленд-плейс, но сующей нос во всякое дело и твердой рукой правящей всей семьей.
Действительность меня не разочаровала. Внешность у нее была представительная: она была довольно высокого роста, плотная, но не грузная, с типично еврейским лицом и очень заметными усиками, в каштановом парике со странным металлическим отливом. Облачена она была в роскошное платье из черной парчи, грудь обегал длинный ряд бриллиантовых звезд; вокруг шеи переливалось бриллиантовое колье, и на морщинистых пальцах сверкали бриллиантовые кольца. Говорила она довольно громко, резким голосом, с сильным немецким акцентом. Когда меня ей представляли, она вонзила в меня свои остро поблескивавшие глазки, быстро оценила мою особу и, как ни курьезно, нимало не пыталась скрыть, что вывод оказался для меня нелестным.
- Вы, кажется, давно знакомы с моим братом Фердинандом? - промолвила она, гортанно раскатывая "р". - Мой брат Фердинанд всегда вращался в самом лучшем обществе. А где же сэр Адольфус, Мюриел? Он знает, что ваш гость прибыл? А за Джорджем ты не хочешь послать? Если он до сих пор не выучил свои пьесы, до завтра он их все равно не выучит.
Мюриел объяснила, что Фредди доигрывает партию в гольф со своим секретарем, а Джорджу уже доложили, что я здесь. Леди Блэнд слушала ее с таким видом, будто эти разъяснения ей представлялись совершенно неудовлетворительными, и снова повернулась ко мне:
- Дочь сказала, что вы были в Италии?
- Да, только что вернулся.
- Красивая страна. Как себя чувствует король?
Я ответил, что мне ничего об этом не известно.
- Я хорошо его знала, когда он был маленьким мальчиком. Не очень крепкий ребенок. Королева Маргарита, его мать, была моей близкой подругой. Семья считала, что он никогда не женится. И герцогиня Аостская страшно рассердилась, когда он влюбился в эту черногорскую принцессу.