– Кто я? Существовал ли хоть один человек со дня сотворения мира, знавший верный ответ на этот вопрос? Я невидимый соловей, поющий в клетке. Но прутья не всякой клетки резонируют его пенью. Как часто я начинал в тебе песню, чтобы ты мог меня услышать, но всю свою жизнь ты оставался глух. Никогда в целом космосе не было никого более близкого тебе, чем я, и теперь ты спрашиваешь, кто я! Иному человеку собственная душа становится настолько чужой, что он падает замертво, когда приходит срок увидеть ее. Он не узнает ее, и она кажется ему головой медузы; она обретает лик свершенных им грехов, грязь коих, как он втайне страшится, может запятнать его душу. Только когда ты поешь со мной, становится слышна тебе моя песня. Тот грешник, кто не слышит песнь своей души, – ибо грешит он против жизни, против людей и против себя самого. Кто глух, тот и нем. Тот, кто слышит песнь соловья, безгрешен, даже если убьет своего отца и мать свою.
– Что я слышу? Как это понимать? – спросил императорский лейб-медик, совсем позабыв в изумлении, что перед ним человек, не отвечающий за себя, может быть, даже сумасшедший. Не обращая на него внимания, актер продолжал дуэт этих голосов, так странно дополнявших друг друга:
– Моя песнь – вечная мелодия радости. Кто не ведает радости – чистой беспричинной блаженной уверенности: я есть тот, кто я есть, кто я был и всегда пребуду, – тот грешник для Духа святого. Пред блеском радости, сияющей в груди подобно солнцу в сокровенном небе, бегут призраки тьмы. Они сопровождают человека тенями свершенных и забытых преступлений, они путают нити его судьбы. Кто слышит и поет эту песню радости, тот уничтожает последствия любого греха и уже никогда более не грешит.
В том, кто не может радоваться, умерло солнце, как стал бы такой распространять свет? Даже нечистая радость ближе свету, нежели мрачная, печальная серьезность.
Ты спрашиваешь, кто я? Я и радость – одно и то же. Кто не знает радости, тот не знает и своего Я.
Сокровенное Я есть первоисточник всякой радости, и тот, кто не молится ему, служит аду. Разве не сказано: Я есть Господь Бог твой; ты не должен иметь иных богов, кроме Меня?
Тот кто не поет и не слышит песнь соловья, не имеет Я; он стал мертвым зеркалом, в коем чужие демоны приходят и уходят, – странствующий труп, подобный потухшей Луне в беззвездном небе.
Ты только попробуй и радуйся!
Так иной пытающийся спрашивает: чему же я должен радоваться? Радость не нуждается в причине, она вырастает из самой себя, как Бог; радость, коей необходим повод, есть не радость, но удовольствие.
Так иной хочет испытать радость и не может – и тогда винит мир и судьбу. Он не задумывается: солнце, почти забывшее сияние, как может оно своим первым же слабым утренним светом сразу прогнать полчища призраков тысячелетней ночи? Вред, который такой человек причинял себе в течение всей жизни, нельзя исправить в единое краткое мгновение!
Но в ком однажды поселилась беспричинная радость, тот обладает отныне жизнью вечной, ибо един со своим бессмертным Я, – такой всегда радость, будь он даже слеп и калека от рождения. Но радость хочет быть предметом страсти, однако человеческая страсть направлена не на радость, но – на повод к радости. И жаждут его, но не радости.
"Как странно! – думал императорский лейб-медик. – Вот через чужого человека ко мне обращается мое Я! Неужели оно покинуло меня и стало теперь его Я? Но в таком случае я не мог бы самостоятельно мыслить! Разве можно жить, не обладая собственным Я? Все это чепуха, – раздраженно вернулся он в привычный круг мыслей, – просто крепкое вино ударило мне в голову".
– Вы это находите странным, экселенц? – внезапно изменившимся голосом насмешливо спросил актер.
"Вот я его и поймал! – злорадно подумал лейб-медик (при этом он проглядел одно весьма примечательное обстоятельство: актер читал его мысли). – Наконец-то этот комедиант сбросит маску". Но вновь заблуждался императорский лейб-медик.
Зрцадло как бы стал выше ростом, твердо посмотрел лейб-медику в глаза, потом провел рукой по своей гладковыбритой верхней губе, словно разглаживая вниз, от уголков рта, длинные усы.
Это был простой, естественный, совсем привычный жест – но впечатление он произвел ошеломляющее: господину императорскому лейб-медику на секунду действительно померещились усы.
– Вы это находите странным, экселенц? Неужели вы серьезно думаете, что снующие там в переулках люди действительно обладают каким-либо Я? У них нет ничего, совсем ничего, только в каждый следующий момент они одержимы новым призраком, который заменяет им собственное Я. Неужели экселенц не замечал, как его Я каждый день переходит на других? Или, может быть, в отношении собственной премногоуважаемой особы экселенц еще ни разу не отмечал враждебность именно тех людей, о которых экселенц изволил думать плохо?
– Это может быть оттого, – возразил лейб-медик, – что наше лицо отражает наши мысли.
– Так-так, – усатый фантом зловеще усмехнулся. – А слепой? Как обстоит дело с ним? Он тоже видит мимику?
"Он судит по интонации", – хотел было снова возразить господин императорский лейб-медик, но не стал этого делать, так как в глубине души чувствовал правоту своего необычного собеседника.
– Интеллектом, экселенц, даже не особенно острым, даже путающим причины и следствия, можно все что угодно привести в порядок. Только не надо прятать голову в песок, экселенц! Политика страуса не подходит для… пингвина.
– Вы, бесстыжий субъект! – вспылил императорский лейб-медик.
Однако фантом не дал себя смутить.
– Лучше уж быть бесстыжим мне, чем вам, Экселенц. Разве не бесстыдство, когда вы через очки науки пытались исследовать скрытую жизнь "лунатика"? Если вас мое объяснение не удовлетворяет, экселенц, пожалуйста, можете – преспокойно влепить мне пощечину, но будьте любезны поразмыслить сначала: ведь меня-то вы все равно не заденете! В лучшем случае – бедолагу Зрцадло… И заметьте, точно так же обстоит дело с Я. Или, полагаете, разбив вот эту электрическую лампочку, вы нанесете урон электричеству? Вы только что спрашивали или, точнее, думали: "Неужили меня покинуло мое Я и перешло к актеру?" Отвечу на ваш вопрос: истинное Я можно узнать только по его действию. Оно не имеет протяженности, и именно поэтому оно – везде. Поймите меня правильно: uber-all '. Оно надо всем – и в то же время везде.
Поэтому вам не следует удивляться, когда ваше так называемое "собственное" Я лучше изъясняется через другого. К сожалению, вы, как почти все люди, с детства пребываете в заблуждении, разумея под Я свое тело, свои чувства, свой интеллект и Бог весть что еще, а потому у вас нет даже смутного подозрения, чем же собственно является ваше Я… Я струится сквозь человека поэтому необходим переворот в мышлении, чтобы суметь обрести себя вновь в собственном Я. Вы масон, экселенц? Нет? Жаль. Будь вы масоном, вам было бы известно, что в известных ложах ученик при посвящении в степень Мастера должен вступить в святилище Мастера пятясь. И кого он там найдет? Никого! Найди он там кого-нибудь, это было бы уже Ты, но не Я, Я – это и есть Мастер… "А может, этот стоящий передо мной человек – невидимый гуру, – вероятно, задаетесь вы сейчас, экселенц, вполне понятным вопросом, – ведь он меня поучает безо всякой на то моей просьбы?!" Успокойтесь, экселенц, я здесь потому, что пробил ваш час. Для иных этот час вообще никогда не приходит. И все же я не гуру. Это не по моей части. Я – маньчжоу.
– Кто вы? – вырвалось у императорского лейб-медика.
– Маньчжоу. Из горного Китая. Из Срединной Империи. Как вы могли бы легко догадаться по моим длинным усам. Срединная Империя расположена восточнее Градчан. Но даже если бы вы когда-нибудь отважились перейти мост через Мольдау и спуститься в Прагу, то и тогда вас отделял бы от Маньчжурии довольно изрядный кусок пути.
Итак, я ни в коем случае не мертв, как вас могло убедить хотя бы то обстоятельство, что я сам использую тело господина Зрцадло как зеркало – дабы иметь приятную возможность предстать перед вами; напротив, и даже более того: я – живой. На сокровенном Востоке много – живых. Только не вздумайте отправиться на ваших дрожках с соловым жеребцом Карличеком в Срединную Империю – сводить со мною более близкое знакомство! Срединная Империя, в которой мы живем, – это Империя "реальной" середины. Это центр мира. И он – везде. В бесконечном пространстве каждая точка – центр. Вы понимаете, что я имею в виду?
"Хочет мне голову заморочить! – недоверчиво подумал господин императорский лейб-медик. – Если он действительно Мастер, то почему говорит так несерьезно?"
– Как известно, экселенц, серьезно говорят лишь тупицы. Тот, кто не способен в иронии видеть серьезное, тот так же не способен иронически воспринимать ложную серьезность, которую ханжа почитает за основу мужественности; такой обязательно станет жертвой мнимой восторженности и так называемых "жизненных идеалов". Высшая мудрость кутается в шутовские одежды! Почему? Да потому, что все, понятое и признанное однажды как одежда, и только как "одежда" – в том числе и тело, – поневоле может быть только шутовской одеждой. Для каждого, назвавшего истинное Я своим, собственное тело, а также тела других – шутовская одежда, не более. Неужели же Я могло бы пребывать в мире, будь этот мир действительно таковым, каковым человечество его воображает?
Конечно, вы вправе возразить: кругом, куда ни глянь, – кровь и страх. Но отчего это происходит? Я вам скажу: все во внешнем мире основывается на великом законе знака плюс и знака минус.
Говорят, мир создан Господом Богом. А не возникал ли у вас вопрос, не является ли этот мир игрой Я? С тех пор как человечество научилось мыслить – по крайней мере считает, что научилось, – каждый век рождает тысячи находящих блаженство в чувстве так называемого "смирения" – фальшивого, разумеется! Что же это как не мазохизм, из которого скроена одежонка самоупоенной благочестивости? Это на моем языке называется знаком минус. Такие минусовые знаки, скопившиеся в течение многих лет, действуют как всасывающий вакуум в сферах невидимого. Потом этот вакуум вызывает кровожадный садистический знак плюс – смерч демонов, использующих человеческий мозг для войн, смертей и убийств – точно так же, как я сейчас использую этого актера, дабы иметь удовольствие прочесть вам, экселенц, сию лекцию.
Каждый человек – инструмент, только сам он этого не знает. И лишь одно Я не инструмент; оно пребывает в Срединной Империи, вдали от знаков плюс и минус. Все остальное – только инструмент, одно – инструмент другого. Невидимое – это инструмент Я.
Раз в год, 30 апреля, наступает Вальпургиева ночь. Тогда, как говорят в народе, мир демонов выходит на свободу. Но есть и космические Вальпургиевы ночи, экселенц! Они разделены слишком большими временными интервалами, чтобы человечество могло их запомнить, поэтому каждая космическая Вальпургиева ночь считается новым, никогда прежде не виданным явлением.
Сейчас начало космической Вальпургиевой ночи.
В такую ночь высшее становится низшим, а низшее – высшим. В эту пору события почти без всяких причин взрываются одно за другим, и уже ничего нельзя обосновать "психологически", как в популярных романах, где половая проблема "Вечной любви" (чувственно прикрытая, чтобы еще бесстыдней проглядывала) предстает каким-то ядром мироздания, а в счастливом замужестве бюргерской бесприданницы усматривают чуть ли не грядущее воскресение "божественной" поэзии.
Час пробил, и псы диких егерей вновь перегрызут свои цепи, но преломится нечто и для нас: великий закон молчания! Сутра: "Народы Азии, храните свое неизреченное молчание" – более недействительна. Мы поступаемся ею во благо того, кто созрел для полета.
Мы должны говорить.
Это единственная причина моего обращения к вам. Усматривайте в этом веление часа, а не вашу частную заслугу. Настало время, когда Я должно обратиться ко многим.
Иной не поймет моего языка; для такого мои слова как зуд в душе, растревоживший глухого, который начинает гадать: "Кто-то обращается ко мне, но чего он от меня хочет?" Такого охватывает лихорадочная жажда вершить, переделывать, ломать – что на самом деле не является волей Я, это инспирация дьявольского знака плюс в кровавом небе космической Вальпургиевой ночи.
Все сказанное мною, экселенц, как бы принадлежит отраженному в Зрцадло магическому образу – но сами слова исходили из Срединной Империи, вы понимаете: от Я, которое везде – и надо всем!
Ваши высокоблагородные предки, экселенц, целое тысячелетие тешили себя званием лейб-медиков; а что, если бы теперь экселенц немного позаботился о драгоценном здоровье своей собственной души?
До сих пор, экселенц, – увы, не могу обойти молчаньем – ваш высокочтимый полет не был достаточно высоким, "Шнель" с его паприкой отнюдь не граничит, как это было бы, конечно, желательно, с взыскуемой Срединной Империей. Зачатки крыльев экселенц, несомненно, имеет (что бывает с теми, у кого отсутствуют даже они, вы могли недавно убедиться на печальном примере центпального директора), иначе я бы не утруждал себя сегодняшним визитом – так вот, как я уже сказал, крыльев еще нет, однако зачатки имеются, примерно такие, как… как у пингвина…
Скрип дверной ручки прервал лекцию усатого призрака; дверь медленно раскрылась, и по диагонали висевшего на ней зеркала скользнуло отражение комнаты со всей ее обстановкой; мебель, казалось, утратила свою опору. Вошел полицейский.
– Пожалуйте по домам, господа, двенадцать часов! Ресторация на сегодня закрывается!..
И прежде, чем господин императорский лейб-медик смог членораздельно сформулировать переполнявшую его бездну вопросов, актер уже молча вышел вон.
Глава 5
АВЕЙША
Ежегодно 16 мая, в праздник Святого Яна Непомука, покровителя Богемии, на первом этаже во дворце Эльзенвангера давали большой ужин для челяди. По древней градчанской традиции хозяин дома должен был собственной персоной возглавлять пир.
В эту ночь, с восьми вечера и до двенадцатого удара дворцовых часов, все сословные различия считались недействительными: господа и слуги ели и пили вместе, обращались между собой на "ты", жали друг другу руки.
Дворянское сословие мог также представлять сын хозяина дома; если не было сына, то эта обязанность возлагалась на старшую дочь.
После встречи с лунатиком барон Эльзенвангер чувствовал себя настолько разбитым, что вынужден был просить свою внучатную племянницу, юную контессу Поликсену, занять его место на традиционном ужине.
Барон принял ее в своей библиотеке, бесчисленные ряды книг окружали его (за всю свою долгую жизнь барон не потревожил ни одну из них). Он сидел за письменным столом с недовязанным чулком в руках, спицы таинственно поблескивали в тусклом свете стоящей рядом свечи.
– Знаешь, Ксенерль, ведь ты все равно что моя дочь, а там соберутся только свои. Если же захочешь спать и будет слишком поздно идти домой, укладывайся в гостевой. Ну как?
Поликсена хотела было сказать, что уже велела приготовить себе постель в картинной галерее, однако вовремя спохватилась, не растревожит ли это ее решение дядюшку, и промолчала, рассеянно усмехнувшись.
В полном молчании прошло еще с полчаса: он, с желтым клубком в ногах, сидел в своем высоком кресле и то и дело тяжело и мучительно вздыхал – она, откинувшись в качалке по соседству с пожелтевшими фолиантами, курила сигарету под тихое монотонное позвякиванье спиц.
Потом Поликсена заметила, как его руки внезапно замерли, чулок выпал, а сам барон, свесив голову, погрузился в старческий, почти неотличимый от смерти сон.
Какая-то невыносимая, тяжкая усталость от постоянной внутренней поглощенности чем-то неведомым, чему она сама не находила подходящего имени, приковала ее к креслу.
Она уже наклонилась вперед, решив было встать – может, станет легче, если открыть окно и впустить свежий, сырой от дождя воздух? – но боязнь разбудить старика, снова слушать его пустой старческий лепет остановила ее.
Поликсена огляделась в комнате, теперь уже совсем затянутой сумраком.
Темно-красный ковер со скучным узором покрывал пол; она так часто играла на нем в детстве, что знала наизусть каждый завиток его арабесок. До сих пор чувствовала исходящий от него вялый безжизненный запах пыли, который – столько раз! – доводил до слез и отравил столько счастливых часов ее детства. Из года в год вечное: "Осторожней, Ксенерль, смотри не запачкай платьице!" Рассвет ее юности стал из-за этого серым.
Она с ненавистью прикусила сигарету – и отбросила далеко в сторону.
Сейчас, глядя на ряды заплесневелых книг, которые когда-то давно листала, напрасно пытаясь отыскать один портрет, она вспоминала свое детство – как изнывающая от жажды маленькая певчая птичка, порхала она среди замшелых стен в безнадежных поисках капли воды: неделю дома, в сумрачном замке тетки Заградки, потом мучительное воскресенье здесь, во дворце Эльзенвангера, и снова – назад к тетке.
Долго и задумчиво разглядывала она своего дряхлого дядюшку, желтые бескровные веки которого были так крепко сомкнуты, что представить себе его глаза открытыми казалось почти невозможным.
Поликсена вдруг поняла причину своей ненависти к нему – к нему и к своей тетке, хотя они ни разу не сказали ей дурного слова, – все дело заключалось в выражении их спящих лиц!
А восходило это к одному крошечному событию, на первый взгляд незначительному, как песчинка…
Четырехлетняя, она лежала в своей кроватке и, внезапно разбуженная – может быть, лихорадкой, а может, страшным сном, – закричала; никто не подошел, она приподнялась: старая тетка спала, сидя в кресле посреди комнаты – как мертвый коршун, с тенями очков вокруг глаз и с окаменевшим выражением непримиримой враждебности на лице, – спала так крепко, что никакой крик не мог ее разбудить.
С тех пор в детской душе поселилось смутное отвращение даже к самым отдаленным подобиям смерти. Поначалу оно проявлялось лишь в непреодолимой боязни спящих и только позднее окончательно переросло в острую инстинктивную ненависть ко всему мертвому и бескровному – глубокую как корень, пускающую жало лишь в то сердце, где дремлющая многие поколения жажда жизни только и ждет своего часа, чтобы, подобно пламени, вырваться наружу и мгновенно обратить всю жизнь в один неистовый пожар.
Сколько Поликсена себя помнила, ее всегда окружала дряхлость – дряхлость тел, мыслей, речей и поступков, на стенах портреты стариков и старух; весь город, и улицы, и дома, дряхлые, ветхие, потрескавшиеся; даже мох древних деревьев казался седой старческой бородой.
Вот она – воспитанница монастыря Sacrй Coeur. Вначале, с непривычки, все в ярком свете, но лишь первые несколько дней; потом этот восход перешел в полдень, торжественный и спокойный, а полдень – в закат, слишком сумрачный, слишком усталый, чтобы душа, предназначенная для хищного зверя, не изогнулась бы тайно к отчаянному прыжку.