Жизнь и творчество композитора Фолтына - Карел Чапек 2 стр.


Результатом была дружба на жизнь и на смерть. Первая дружба - это нечто почти столь же великое и прекрасное, как первая любовь. Роли наши были четко разграничены: Фолтын - дионисийская натура, преисполненная порывов и страстей, душа мятежная, оргиастическая и очарованная; он отрастил себе гриву, как папуас, и ходил со шляпой в руке - ветер раздувал его божественную шевелюру. Для меня, к моему величайшему удовлетворению, был выбран характер гефестовский: я был черный взъерошенный коротышка, я ковал свои стихи у горнила, являя собой силу приземленную, трезвую, грубую и скептическую; я даже старался хромать, как Гефест. Подобно богам, мы бродили по нашему городишку и его окрестностям, безмерно презирая всяких феаков и беотийцев, встречали на вечернем бульваре робких нимф и страстных менад, а иногда тихонько пробирались к местному заведению сомнительной репутации, чтобы с бьющимся сердцем хоть в замочную скважину заглянуть в красное сияние Венериной пещеры. Что значил в сравнении с этим античным упоением какой-то кол по греческому или латыни! В школе у доски Дионис отчаянно плавал - кадык его прыгал, и подбородок трясся, а мрачный Гефест лихорадочно вылавливал под партой крупицы сведений из учебников и шпаргалок. Потом Дионис проваливался на каких-нибудь неправильных глаголах и садился со слезами на глазах, судорожно пытаясь сохранить достоинство, а Гефест под партой крепко и верно пожимал его потную руку. И богам иногда наносит удары завистница-судьба. A misera plebs шестого класса злорадно паразитировал на наших битвах с гарпиями-учителями; но чего иного ждать богам от малодушных мирмидонов? Но однажды Дионис геройски восстал против тупого мира, который не понимал и мучил его; это случилось, когда около Бэды остановился наш плешивый словесник и укоризненно произнес: "Фолтын, Фолтын, ну когда вы, наконец, пострижетесь, чтобы проветрилось то, что находится у вас в голове вместо мозгов?" Фрицек покраснел, вскочил и, сверкая глазами, стукнул кулаком по парте. "Господин учитель, - крикнул он, и в голосе его послышались истерические нотки, - мы с вами в школе, а не у парикмахера. До моих волос вам нет дела, и я запрещаю вам их касаться!" За свою выходку Фрицек получил от директора выговор и на какое-то время стал героем старших классов гимназии. Однако он отстоял право на артистическую гриву, а затем завел и артистический галстук-бабочку; учителя оставили его в покое, хотя он иногда прямо у них на глазах расчесывал гребнем свою обожаемую фризуру.

Некоторое время спустя мы с Фрицеком разошлись - это случилось, собственно, из-за моих стихов. Он так долго приставал ко мне, что я наконец с большой неохотой и сомнениями принес ему свои помятые и густо исписанные тетрадки; я уже тогда не любил быть на виду. Мне не хотелось спрашивать, что он думает о моих сочинениях, а сам он молчал. Только через несколько месяцев я между прочим заметил что ему пора бы вернуть мои стихи, Фрицек удивился. - Какие стихи?

- Тетрадки, что я тебе дал.

- Ах, эти, - вспомнил Фрицек и оскорбился. - Я их тебе завтра принесу, если ты мне не веришь, - промямлил он и надулся, с явной укоризной. Мы шли молча; Фрицек только возмущенно фыркал и качал головой, как человек, которого глубоко ранило непонимание и черная неблагодарность. Внезапно он остановился и протянул мне холодную руку. - Привет, я ухожу.

- Но что я тебе сделал?

- Ничего, - сказал он, глотая слезы. - Я… я хотел переложить на музыку некоторые твои стихи, а ты… будто я хотел их украсть!

- Но ты мне об этом ничего не говорил!

- Я хотел сделать тебе сюрприз… Одна вещь у меня уже почти готова - та, что начинается: "Опять один, один под небом хмурым…"

Я пожал его слабую руку.

- Не сердись, Фрицек, я ведь не знал! Я так рад, что тебе они хоть немножко понравились. Но ты вообще ничего мне не говорил…

- Я так полон этим, у меня это все время звучит в голове, а ты… Художник так бы не поступил, - выкрикнул он со слезами в голосе. - Такое низкое недоверие! Не бойся, я верну твои тетрадки. Я ни в ком не нуждаюсь! Я и один проживу! - Ни с того ни с сего он вдруг круто повернулся и пошел в противоположном направлении. Я догнал его и добрый час уговаривал, что я, мол, ничего плохого не имел в виду и мои тетрадки он может держать сколько захочет…

- Ты не должен был так говорить, Шимек, - твердил он уязвлённо, - ты ведь знаешь - я богемная натура… Как я могу помнить, кому что возвращать! Вот всегда так бывает, когда поведешься с людьми… с людьми ниже своего уровня!

Короче - что поделаешь, - дружба наша разладилась. Фрицек со мной почти не разговаривал… Шли полугодовые экзамены, Фолтын хватал сплошные колы; тщетно я подсказывал ему, он мрачно отвергал мою помощь и садился, тяжело глотая слюну, с трагически укоризненным выражением на лице; глаза его наполнялись слезами, а нос являл живой укор - на нем прямо было написано, что я всему виною. В середине седьмого класса Фрицек провалился по трем предметам; при виде своего табеля он побледнел, подбородок его затрясся, но когда я хотел утешить его, сказав, чтобы он не очень огорчался, он отвернулся. Это ты виноват, - словно говорила его спина, содрогавшаяся от подавляемых рыданий. Мне было нестерпимо жаль его… Да и самого себя тоже.

Вскоре Фрицек завел новую великую дружбу. Его избранником на этот раз был корифей нашего класса - первый ученик и любимчик всех Учителей: нежный, бледный и хрупкий мальчик, хорошенький, словно девочка, аккуратный и вежливый… В классе его считали тихоней и относились к нему с лёгким пренебрежением и подозрительностью по причине его школьных совершенств. Как сблизились эти двое и что они нашли друг в друге, не знаю, я ревновал отчаянно и яростно, вероятно, потому, что в глубине души сам мечтал завоевать расположение нашего идеального классного Адониса. Я чувствовал себя бесконечно несчастным и покинутым, видя их вместе. Как-то я умышленно грубо прокричал вслед Фрицеку: "Может, ты все-таки вернешь мои тетрадки?" Фрицек не ответил, лишь пожатием плеч выразив мне свое презрение. На следующий день во время урока он вдруг смертельно побледнел и поднялся, пошатываясь, как будто ему стало дурно.

- Что с вами, Фолтын? - спросил учитель.

- Простите, пан учитель, - выдохнул Фрицек, - я тут не могу сидеть. От Шимека воняет.

Я покраснел, будто он ударил меня в лицо.

- Это неправда, - защищался я, не помня себя от стыда и обиды. - Пусть подтвердят другие…

- Воняет грязью, - твердо повторил Фрицек. Учитель нахмурился.

- Так пересядьте куда-нибудь и не мешайте вести урок. Фолтын сложил свои учебники и с тихой торжествующей улыбкой, на цыпочках, будто устремляясь куда-то ввысь, проследовал к парте своего идеала. С тех пор я с ним не разговаривал. Тетради он мне так и не вернул.

Не знаю, возможно, мои воспоминания о Бедржихе Фолтыне окрашены этим последним впечатлением; этот случай глубоко задел меня и унизил. Сегодня, будучи судьей, я снисходительнее сужу о человеческих поступках и, главное, не воспринимаю трагически ложь и измены юности; я привык рассматривать их почти как состояние минимальной уголовной ответственности. Тогда я был, конечно, потрясен невыразимо; я хотел броситься в реку или сбежать из города. Сегодня я бы сказал, что Фолтын, вероятно, хотел быть как можно ближе к нашему первому ученику, чтобы тот помогал ему основательнее и надежнее, чем такая посредственность, как я. И правда, успеваемость его с тех пор улучшилась. Но возможно, было тут и нечто большее - общие страсти или дружба-любовь, как бывает в этом возрасте. Я припоминаю, что обоих мальчиков как-то вызывали к директору ad audiendum verbum; было негласное расследование, но о чем шла речь, в классе так и не узнали.

Не могу утверждать, что этот юношеский опыт помог мне понять характер Бедржиха Фолтына; жизнь и профессия научили меня известной осторожности в суждениях о человеческой душе. Сегодня я бы так суммировал свое представление о нем: чрезмерно впечатлительный, самолюбивый и несколько избалованный мальчик с художественными наклонностями и, возможно, подлинным музыкальным талантом - не мне об этом судить; самолюбие, развившееся до мании величия, болезненное ощущение своей социальной и физической неполноценности, неверие в себя; заметная склонность ко лжи и хвастовству, что, впрочем, свойственно определенному возрасту. При нормальных условиях он стал бы человеком не слишком деятельным, но и не заурядным. Явная склонность к гедонизму. Тип астенический и сентиментальный. Это все, что я могу сказать о нем с уверенностью.

2
ПАНИ ИТКА ГУДЦОВА

Ариэль

Я познакомилась с паном Бэдой Фолтыном, когда он учился в седьмом классе гимназии. Нас, девчонок, он интриговал уже давно - в провинции без этого не обходится, - но мы восторгались им издали; между собой мы называли его "красавец семиклассник", о нем говорили, что девушек он презирает и т. п. Это, разумеется, лишь разжигало наше любопытство. У него были прекрасные волнистые волосы, огромные голубые глаза и высокая, но хрупкая фигура; он ходил, погруженный в свои мечты, устремив глаза куда-то вдаль; шляпу он держал в руке - его светлая шевелюра развевалась на ветру. Нам, лицеисткам, он нравился безумно: только так, а не иначе, мы представляли себе поэтов. В том возрасте и в те времена это кое-что значило; теперь я по своей дочери вижу, что у нынешних девушек совсем иные, менее сумбурные и простодушные представления о жизни. Возможно, это и есть прогресс, но, пожалуй, я тут не разбираюсь.

Мы познакомились на уроке танцев; я оказалась первой, кого пан Фолтын пригласил танцевать. По сей день вижу, как он поклонился мне, неловкий и смущенный, пробормотал свое имя. По-моему, я тоже была крайне смущена, но надеюсь, что по мне это не было так заметно. Кстати сказать, танцевал он плохо; сделав несколько шагов, нахмурился и буркнул, что ненавидит танцы и не выносит, когда барабанят по роялю, и вдруг спросил: "Мадемуазель, а вы любите музыку?" В ту пору я терзала "Фортепьянную школу" Фибиха-Малата и ненавидела музыку всеми фибрами души; однако я не колеблясь заявила, что обожаю музыку больше всего на свете. Теперь я удивляюсь, отчего это молодежь так любит приврать. "О, тогда мы отлично поймем друг друга!" - пан Фолтын просиял, восхищенный, и наступил мне на ногу. В ту минуту он мне ужасно не нравился, может быть, потому, что я солгала; нос его показался мне слишком длинен, подбородок слишком мал, руки слишком велики, - все в нем мне было неприятно. Такой резкой неприязнью началась моя первая любовь; правда, до этого я по меньшей мере два раза была влюблена до смерти, но это не в счет. Воистину, первая любовь - это не просто влюбленность, увлечение, а сознание того, что ты нашел своего избранника.

Он провожал меня после уроков танцев, а иногда по вечерам мы ходили с ним гулять; прогулки эти были особенно увлекательны, потому что дома приходилось врать, что я иду пройтись с Маней или Элишкой. Теперь все по-другому, и моя дочь на мой вопрос спокойно сообщает, что просто идет с мальчиком.

Когда он, такой чинный, чуть подпрыгивая на ходу, шел со мной рядом и говорил рокочущим басом - я просто млела от счастья. Перед подружками я хвасталась: вот, дескать, подцепила "красавца семиклассника". Правда, за Маней ухаживал восьмиклассник, но у того не было таких длинных волос, да и вообще он был совсем неинтересный; Элишка однажды появилась даже с кадетом в полной форме, но он оказался ее двоюродным братом. Я очень гордилась тем, что Бэда артист; он признался мне, что он поэт и ведет тяжкую душевную борьбу, решая, чему посвятить всего себя - поэзии или музыке.

- Вы себе не представляете, Итка, - говорил он, резким движением головы откидывая назад свою шевелюру, - для меня это чрезвычайно тяжело. Что выбрали бы вы?

Мне всё было едино. В глубине души я и поэзию и музыку рассматривала просто как непременную часть общего образования; но, может, именно поэтому и то и другое мне ужасно импонировало.

- Послушайте, Бэда, - возразила я с серьезностью, на которую способен человек только в свои шестнадцать лет, - почему вам надо непременно от чего-то отказываться? Например… например, вы могли бы сами сочинять оперы и либретто… как Рихард Вагнер (Я немало гордилась тогда, что знаю это о Вагнере.). - Бэда зарделся от радости и - впервые в моей жизни - взял меня под руку; возможно, это произошло и потому, что мы были в дальнем конце аллеи (никогда прежде мы не заходили так далеко) и чувствовали себя будто в другом мире.

- Итка, - бормотал он, тронутый и восхищенный, - ни одна женщина не понимала меня, как вы.

А потом как-то так получилось, что он держит меня за локти и хочет поцеловать - но он так волновался, что поцелуй пришелся куда-то в нос. Но все это были мелочи, главное - это чувство гордости, что я понимаю такого гения, как Бэда Фолтын, и что состоялся первый поцелуй. Внезапное ощущение взрослости и такой триумф - не знаю, как это назвать. Потом я осознала его слова насчет того, что ни одна женщина его так не понимала, и начала разыгрывать сцену ревности, которой, собственно говоря, не испытывала. Я вырвала у него свою руку и пошла упрямо по другой стороне аллеи в молчании, которое должно было выглядеть загадочно.

Бэда был потрясен.

- Итка, - спрашивал он дрожащим голосом, - что с вами?

Я неумолимо смотрела прямо перед собой, надеясь, что в сумраке выгляжу трагически бледной.

- Бэда, - произнесла я тихо, - значит вас уже любила другая женщина?

Вымолвив это, я чуть не провалилась сквозь землю от стыда, щеки мои пылали. Боже, и как я могла такое сболтнуть! Ведь это выглядело признанием в любви - а мне так хотелось ни в чем не признаваться, пока он сам не начнет умолять меня. Впервые в жизни я назвала себя женщиной, и было в этом что-то странное и упоительное.

Бэда, кажется, не заметил моего замешательства, он опустил голову и провел рукой по волосам.

- Да, - сказал он глухо, - любила.

- Как ее звали?

- …Шимонка, - пробормотал он, поколебавшись.

"Разве есть такое имя - Шимонка?" - думала я про себя, но само имя показалось мне красивым, красивее, чем Итка.

- Вы любили ее… очень?

- Назовите это… страстью, - отвечал он, махнув рукой. - Итка, вы еще дитя… вам этого не понять…

- Я не дитя, - выпалила я, оскорбившись, и попыталась изобразить ревность к чему-то, что именуется "страсть". Думаю, что мне это не удалось, хотя я изо всех сил морщила лоб.

- Вы можете простить мне это? - смиренно пробормотал Бэда. Я молча сжала его руку. Глупый, ведь это потрясающе, что ты уже такой взрослый! Если бы это знали девочки, они были бы ошеломлены: Итка, правда? А какая была эта Шимонка? Ей было двадцать лет, сказала бы я им, и красивая была, как Мадонна Торичелли. То есть нет, Ботичелли, Торичелли - это какие-то трубки. Такая бледная загадочная красота. В те времена была в моде всякая загадочность, болезненность и тому подобные вещи; нынешние девочки не такие - крепенькие и прозаические, как репки в огороде, - и меня как мать это вполне устраивает. С того памятного вечера началась наша великая, безграничная любовь. Мы гуляли вместе по аллее вдоль реки, и наши души, как говорится; сливались, по мере того как наступали сумерки. А потом мне приходилось бежать сломя голову, чтобы вовремя поспеть домой, и врать, где я так долго бродила, - это было захватывающе! Я была влюблена в Бэду по уши, но любопытно, что мне было неприятно, когда он хотел взять меня за руку, под руку или украдкой поцеловать. Мне казалось, что у него холодные и слишком большие руки, и я чувствовала себя мучительно глупо, когда у него начинали гореть щеки и от волнения трясся подбородок. Боже ты мой, ужасалась я, подавляя хихиканье. Возможно, я даже испытывала к нему какое-то мучительное и нервозное сочувствие, - не знаю толком. Боже ты мой, сейчас он меня опять поцелует - и что он в этом находит? Лишь намного позднее я поняла, что в этом люди находят, но тогда я всячески старалась отвернуть лицо. Бэда неловко клевал меня холодным носом куда-то возле уха; ах, как мне хотелось вытереть лицо, когда это благополучно заканчивалось!

- Вы так холодны, - мямлил Бэда укоризненно, и я слегка стыдилась, что я такая холодная (Шимонка, конечно, была не такая), но в то же время видела в этом свою необыкновенную романтическую черту, которую и стремилась эксплуатировать как можно выгоднее, особенно перед девочками. Еще долго потом я верила, что я холодная и неприступная личность. Бог знает почему в юности так гордишься чертами своего характера - особенно теми, которые сам себе приписываешь.

И все же это была великая любовь. Я была счастлива и горда, что у меня уже есть свой мальчик, что он на целую голову выше меня, что он артист и поэт, что у него такие роскошные волосы и он говорит со мной так серьезно и так красиво. Я чувствовала себя очень счастливой, когда мы ходили с ним, а он говорил о музыке, о своих планах и о caмом себе. Он любил делиться со мной мыслями о том, что он называл судьбой артиста, ему, должно быть, причиняли огромные страдания его среда и школьные занятия, которые, как он выражался, душили его художественную свободу и мешали ему творить. В этом плане я полностью разделяла его мнение, во всяком случае, в том, что касалось непонимающей его среды и школы; мне тоже больше хотелось бы бегать с ним по цветущим лугам, свободной как птица, и не бояться мамы и экзаменов.

- Вы меня так понимаете, Итка! - восхищенно ахал Бэда.

О себе я ему не могла рассказать ничего такого, поэтому, затаив дыхание, слушала, как он говорил о своей душевной борьбе и творческих муках.

- Вы меня так вдохновляете! - признавался он иногда, и я была несказанно счастлива. Иногда он туманными намеками давал понять, что до того, как узнал меня, он вел ужасную, распутную жизнь.

- Понимаете, Итка, я необычайно страстная натура, - рычал он, сжимая кулаки. - Все артисты обладают чудовищным инстинктом и чувственностью.

Я думала тогда, что страстность - это когда у тебя краснеют уши и дрожат руки; в остальных отношениях Бэда со своими овечьими кудряшками и неумелыми руками напоминал мне скорее херувима. Не знаю, откуда это в девчонках берется, но только в моей любви к нему было что-то материнское - потребность успокаивать, и ободрять его, и восхищаться его гениальностью, чтобы доставить ему радость. Перед подружками я, конечно, хвасталась, какой Бэда страстный и что из-за меня он оставил свою распутную жизнь, от чего безумно страдает,-

о чем только девчонки не говорят между собой! Я читала им также его стихи, посвященные мне. Одно стихотворение попалось мне недавно в руки. Оно начиналось "Опять один, один под небом хмурым". Мой муж сказал, что в этом что-то есть, а дочка рассмеялась - это, мол, мировая скорбь курам на смех. Так что, кажется, я его сожгла - меня смутило, что замечание дочери болью отозвалось в моем сердце.

Назад Дальше