Катя приблизилась и осторожно, будто опасаясь, прижалась к нему. Как в замедленной съёмке, Гарик прощупал каждую милисекунду. Её сиреневый запах, загустев, вплыл плотной струёй в его память и остался там, откуда больше не выйдет никогда.
Он взял её за плечи и внимательно вгляделся. Она не плакала, но крупные градины собирались на ресницах, грозя натрое разрезать лицо.
– Хорошо, – почти беззвучно произнёс Гарик, чувствуя, что в любой момент его глаза тоже захлестнёт солёная пелена влаги.
Катя смотрела на него пылающими влажной любовью глазами. Попытавшись улыбнуться, Гарик дал себе слово не оборачиваться и деревянной походкой, не чувствуя ног, зашагал к стадиону. Спину жгло и покалывало.
Всё, только что произошедшее, в долю секунды унеслось в иные миры. Недоступные, глубокие норы памяти, запаянные как консервные банки. Зелёные глаза, полные искренней и преданной любви, в которых замерли огромные и честные слёзы уже превратились в необратимое прошлое, далёкое как сердце Вселенной. Эта сцена записана на VHS поверх старых клипов от "Viva Zwei", и кассета похоронена под горами грязных хайратников, балахонов с черепами, фенек и напульсников с торчащими бахрамой резинками. Символы пацифика, утробные гитарные рифы, синяя обложка с долларом на крючке и мелким пенисом младенца, радостно гребущего под водой, огненный ёж на голове Роттена, убийца Сид – вечно молодой как голос Роберта Смита, чёрные егоровы кругляшки за колючей проволокой, хрип Кобейна вперемешку с рыком Хэтфилда, юбчатые девушки с помпонами и "анархиями" на сиськах, широкие зрачки и трескучий косяк, "Kurt alive" и "Цой жив", "Napalm Death" и "Depeche Mode", сейшновский слэм и разбитые носы, всеобщее братство и персональная любовь, одиночество и запой, суицид и музыка, жизнь, смерть… Всё накрыла глыба могильного холма. Да и ладно, не нужно. Оно – ничьё. Да и не любовь это вовсе. Блажь раскосая, нерусская. Откуда пришла – туда и провалится. Не в том и суть. Пишется под любовь или не пишется, умирается под любовь или оживается – всё не важно. Всё не так уж важно. Всё не так. И всё не то. Когда твоя девушка…
Гарик оглянулся по сторонам и понял, что, машинально срезая путь, очутился в "гарáжке". Так в Градске называли скопление гаражей-ракушек в центре города. Между ними проходила тропинка, диагональю соединяющая ближайшую к стадиону автобусную остановку с самим стадионом. Это было единственное безлюдное место на весь центр. Коробки гаражей образовывали замкнутое пространство, резонирующее эхом само в себе. Самым логичным названием для этого островка криминала было бы "кричи-не кричи", но все говорили просто "гаражка" и обходили стороной место, где вечером появляться было категорически противопоказано здравым смыслом.
– О! Ни хуя, пацаны! Ты хули тут потерял, нифер!
Сизая компашка вырулила из-за ржавой "ракушки". Очевидно, направляясь за догоном, такому подарку, как одинокий неформал, пролетарии обрадовались больше, чем халявной "балтике-номер-девять", за которой, собственно, и выползли. Четыре пары наглых и бесконечно пустых глаз уверенно приближались к Гарику. На разговоры парни в китайских трениках настроены не были – они двигались за конкретикой, не предполагавшей слов.
Гарик выхватил из косухи "бабочку". Пролязгав рукой в воздухе хитроумное движение, обнажил лезвие и прижался спиной к ближайшему гаражу, чувствуя, как наливаются горячей кровью глаза. Дёсна зачесались. Рот наполнился вязкой студёной слюной с привкусом сырого мяса. Гарик отчётливо понял, что хочет убить. Он мог бы убить их всех. Каждому из них он разорвал бы горло, разорвал бы зубами. Выпотрошил. Выгрыз бы глаза, носы и уши, ножом отпилил бы головы. Эти их лысые, вечно багровые бóшки, с этими их заебавшими уркаганскими кепками.
Не дойдя до него несколько шагов, все четверо вдруг замедлились и оторопело вгляделись в кипящее яростью лицо. Словно звери, дикие и рациональные, они слегка развернулись боком, и, выжидающе глядя, медленно начали наступать.
– А ну замерли на месте, падлы, – прорычал сквозь зубы Гарик.
Гопники замерли и почему-то только сейчас перевели глаза на нож.
– Пусть остальные меня здесь закопают, но одного я точно с собой заберу!
Его дыхание больше напоминало предсмертный хрип. На губах вспенилась слюна. Глаза уверенно выбирали кого-то одного. Так продолжалось с минуту, пока волчий взгляд не замер на крайнем правом, который тут же замотал головой и прокрякал, акая:
– Да-а ну его на хуй, паца-аны. Па-ашли.
Резко передумав, квартет удалился, и до Гарика донеслось: "Еба-анутый, бля".
Он проводил взглядом сутулые гиеновые спины, скрывшиеся так же внезапно, как и появились.
С Дустом договаривались встретиться в магазине неподалёку. Когда Гарик появился под вывеской "Пиво-водка-сигареты", Дуст уже докуривал пятую.
– Ты чё такой долгий? – Он прикурил шестую.
Последнее время Дуст будто вступил в какую-то инопланетную секту неадекватных трезвенников. Он не пил на сейшнах, зато в обычной обстановке, за столом, вливал в себя алкоголь дозами, несовместимыми с жизнью, объясняя это тем, что его печень сама диктует, когда хочет и когда хватит. Трогательный диалог Дуста с его многострадальным органом каждый раз происходил перед знаковыми для Градска музыкальными событиями. Да и накануне рядовых сейшнов тоже, кои проходили в среднем раз в две-три недели.
Вот и сейчас Дуст был трезв. Но в его руке призывно блестела бутылка "Смирнова". Итак…
– Ты чё такой долгий?
Вместо ответа Гарик выхватил водку из его рук и, быстрее, чем Дуст успел издать логичное "э-э-э", откупорил и выпил разом граммов сто пятьдесят. Водка, словно через воронку, влилась прямиком в желудок.
– Бля-а-а, – протянул Дуст. – Я ж это бухло, типа, Мишке за халявный проход взял.
Гарик оторвался от горлышка, громко вздохнул – тонущим всхлипом – и зажмурился. Замер на несколько секунд, потряс головой и поднял сыто затуманенный взор, блестящий водочной влагой. Его скривило и передёрнуло: "Брррр". Засунув "Смирнова" за пазуху, он расслабленно закурил и произнёс:
– Птицыну что ли? Хрен ты его там отыщешь. На, – он протянул Дусту бейдж с надписью "Пресса", – вот тебе халява.
Дуст мгновенно забыл о бутылке и торжественно нацепил на себя элитный пропуск. Гарик упоённо выпустил облако дыма и, спохватившись, предложил Дусту глотнуть, на что тот замотал дэдэтэшной банданой:
– Не-не-не.
– Дуст, ты как-то странно бухаешь: когда не надо. Чё за на фиг?
– Так я же, это… пью по системе.
Гарик вопросительно поднял бровь.
– Система Порфирьева. Не знаешь что ли?
– Не-а. – Ему было плевать.
– Ну, если не хочешь – не пьёшь. Это… А пьёшь только когда хочешь.
И Дуст пустился в рассуждения о том, как нужно правильно пить. Он часто зажигался какой-нибудь идеей, выносил ей мозги окружающих, и благополучно переключался на следующую. За последний год он успел побыть буддистом, синтоистом и уфологом, дважды выходил в астрал, и однажды даже принял годовой обет молчания, продлившийся пять часов.
Беспорядочно прыгающие звуки его трескотни доносились до Гарика будто из соседней галактики, столь же далёкой, как Катерина. Тысяча лет прошла. Остались считаные минуты.
Гарик плыл в холодном космосе, окружённый миллиардами солнц. До каждого хотелось дотронуться, каждое посылало смертельные волны. Всклокоченные, рваные петли млечных путей опоясывали его, забивая лёгкие звёздной пылью. Мимо проносились чёрные дыры, но даже они, будто брезгуя, огибали его одиночь и вихрились мимо, не желая проглатывать бесполезное тщедушное тело. Он взмахивал руками, пытаясь подплыть к ним, но от его движений не зависело ничего. Гарик барахтался, движимый пространством, и чувство собственного бессилия и немощи сковывало грудь. Каждое движение непосильной натугой обрывало волю и усмиряло дух, лишало сил, обескровливало и душило. Сознание одиночества – вселенского и непреклонного одиночества – вскипало в душе, и крик отчаяния застревал в горле. Безграничность и безнадёжность наполнили холод космоса, увлекая сознание Гарика в глубину разверзнутой пропасти вечного мрака.
Дуст хлопнул его по плечу:
– Ты уснул что ли?! Пошли, начинается.
Гарик очнулся и до ушей его донёсся гул, предвещающий пустяк, который ещё полчаса назад мыслился главным событием лета.
У стадиона уже вытянулась зигзагообразная очередь. У единственного входа милиционеры наспех прохлопывали карманы рвущихся в слэм неформалов. Грустный человек в серой форме лениво – для порядка – дважды хлопнул Гарика по бокам, заметил бэйдж и демонстративно пожалел о лишних проделанных движениях. Он кивнул в сторону звука, и Гарик вошёл в эпицентр главного молодёжного события года. Дуст затерялся в гусенице очереди.
Со сцены, под ломаные ритмы барабанов, атмосферно лился гитарный delay – заканчивала саундчек последняя команда.
В отличие от крупных российских фестивалей, программа "Альтернативной Коммуникации" составлялась по принципу жребия, а не популярности групп. Формат концерта предполагал двадцатиминутный сет от каждого коллектива-участника.
Напротив сцены, развалившись на трибунах, потягивали из кружек похожий на чай коньяк члены уважаемого жюри во главе с Наумовым.
На стадионе "бочка" не перегружала барабанные перепонки, бас-гитара звучала распознаваемыми нотами, и можно было разговаривать, не надрывая связок.
На каждом большом концерте, в каждом уголке мира, обязательно присутствует работник сцены с густыми бровями, чей функционал составляет хождение перед мониторами и проверка готовности аппаратуры к представлению. У этого парня всегда длинные чёрные волосы, такие же чёрные джинсы, и футболка с надписью "Sepultura" или "Slayer". Он размашисто поправляет тёмную гриву и сосредоточенно переставляет микрофонные стойки. Точно такой, никому не известный человек сосредоточенно бродил по сцене и делал в микрофоны "раз-раз".
Наконец, настройка закончилась и на сцену поднялся Миша Птицын, которого весь неформальный Градск знал под прозвищем Стерх, и объявил начало рок-фестиваля. Его слова были встречены громогласным рёвом трёхтысячной толпы съехавшихся со всей области неформалов, и на сцену поднялись, с весны полюбившиеся публике, парни из группы "Мёртвый Вивальди".
Фестиваль открылся проверенной на "Погружении в Nirvan’у" кобейновской "School". Сумасшествие обрушилось на стадион. Со всех сторон от Гарика бесновались фигуры, влившиеся в общий фон. Фон этот густел гитарными рифами, хлестался волосами, ревел сорванными глотками и источал ток, тёрся пропитанными потом майками, нёсся в глубины и окраины галактики, лизал горячими языками. Подворачивались палящие рты, выплёвывающие слова и кричащие неистовства, впивающиеся в гортань. Жар не поднимался в воздух, оставаясь в "яме", пропитывая пространство духом всеобщего безумия, корчащегося потока драйва и воплей. Время сгнило, в один момент обернувшись единой секундой, – в ней замерли движения, атональность дисторшна въедалась в уши, проникая в мозг иглой пятикубового шприца. Впрыск нейронного слада, чертыхающиеся боги, треск освежающей волны – и снова гром – запалом мегатонн звукового взрыва. Справа прилетело… Удар в нос, кровь на балахон, на асфальт, черви, копошащиеся, стрелами вырывающиеся из груди – палят кожу, оставляя круглые ожоги – как от косяка – крах! Крах. Крах…
Болит шея… Ноют икры… Ком в горле. Першит. Нужно выпить.
Гарик поймал паузу и выкарабкался из толпы. В этот момент, прервав действо, Наумов вывалился на сцену и крикнул:
– Эй, пидоры!
Полуголая толпа замолкла. Сердечная дрожь на сиськах под мокрыми майками, как бриз на волнах…
– Заткнитесь все!
Пьяный Марк еле стоял на ногах, несмотря на самое начало феста. Он вгрызался в микрофон и махал свободной от кружки с коньяком рукой.
– "Приз Легенды" – то есть, блять, меня – вручается единственному честному среди всех вас, ху́евых маргиналов, музыканту!
Он выдержал паузу, глядя в толпу, решающую, что лучше – бросить в Легенду пивную банку или дослушать, и, выбросив вверх кулак, проревел:
– Бе-е-есу-у-у!
Кто-то сзади с энтузиазмом хлопнул Гарика по плечу. Обернувшись, он увидел Вентиля, растянувшегося в улыбке:
– Слышал?! Иди, принимай!
13
Женщина восточной наружности сбивала метлой сентябрьские яблоки с парковых веток, роняя плоды на пешеходную тропинку, иногда метко попадая по капоту припаркованной рядом новенькой "семёрки". Разбиваясь, они коровьими лепёшками коричневели на асфальте.
В голове Гарика гудела улица – с её шорохом, лиственным звездопадом и грязью, шипящей из-под шин проезжающих "восьмёрок", "девяток" и редких иномарок. Он сидел на скамейке лицом к решётке, отделявшей парк от проезжей части. Хандра – обязательный пункт осенней программы для творческого ума и ищущего сердца.
Более депрессивной картины, чем осенний Градск, вообразить сложно. Сентябрь опустошал и осчастливливал одновременно. Несмотря на начало осени, первый снег был уже близко. Он подлетал к промозглому городу задолго до конца листопада. Это значило, что через пару недель продажи крепкого алкоголя вырастут в несколько раз.
Думать не хотелось. Хотелось молчать, ничего не делать, наблюдать и наслаждаться. Но в этот сентябрь получить традиционное удовольствие не удавалось: в голове Гарика тяжёлыми слоями оседали события последних месяцев.
Полгода назад погиб Костя, с последнего разговора с Катей прошло больше двух месяцев, музыка ушла уже давно, а строки не складывались. Но кроме настойчивого желания напиться, сидя на мокрой, загаженной птицами и гопниками скамейке, ничего в косматой голове под чёрной вязаной буратинкой не зарождалось. Если бы кто-то из проезжающих вгляделся в сидящего у дороги неформально разодетого парня, то непременно подумал бы, что родственники вывели его, больного и парализованного, на прогулку и отошли по делам.
Глухой стук сбиваемых метлой яблок аритмично пульсировал, сопровождаемый шуршанием иссохших листьев. Ветер пронизывал прохладой горячую голову, остужая и медленно приводя мысли в подобие порядка.
Странный туман нового ощущения постепенно наполнял Гарика. Сомнительное чувство долга сменялось желанием возмездия. Как будто слагаемые переменились, усложнившись корнями, и возвелись в бесконечную степень. Это не была мысль, в которой отдаёшь себе отчёт, скорее, смутное понимание того, что давно желаемое обретает вдруг благородную форму, очерчивается верными мотивами. Как будто ты давно мечтал совершить извращение, но внутренний тормоз тёрся колодками о сердце и скрипел о том, что оправдания тебе нет – как внезапно появляется очевидная причина. И ты бросаешься, уцепившись за неё, как в бой. И не думаешь о том, во что и как это выльется. Ты просто делаешь то, что, как тебе кажется, ты должен.
И, хотя оправдание грядущего преступления окончательно так и не прорисовывалось, Гарик уже чувствовал облегчение, и даже воодушевление.
Он не вполне отдавал себе отчёт в происходящем, но точно знал, что высшая санкция уже получена – он разрешил себе это. Дело оставалось за малым: придумать, как именно.
Воображение рисовало лицо, искажённое ужасом осознания последних секунд жизни. Вот глаза – наглые и бегающие, глаза человека, не догадывающегося, что судьба его предрешена, не знающего, что с минуты на минуту в них вспыхнет последний блеск, и через мгновение в этих зрачках застынет темнота. И вслед за этой – последней – вспышкой света больше ничего не будет. Останется искажённое лицо, застывшее в гримасе боли. А если сзади – ножом в спину? Тогда взгляд, скорее всего, поймать не удастся. Нет, лучше, всё же, лицом к лицу.
Гарик закурил, закрыл глаза и откинулся на спинку лавочки, выпустив густое облако в серое небо. Незнакомое, жутковатое желание мести отдавало холодком в позвоночник.
Звук падающих яблок прервался и сменился тяжёлыми вздохами, перемежающимися отрывистыми всхлипами. Гарик повернул голову: в десятке метров, спиной к нему, стояла, уперевшись рукой в ствол дерева, женщина-дворник, спасавшая головы градчан от падающих с крон багровых плодов. Второй рукой она держалась за грудь, плечи тяжело вздымались, метла лежала у ног. Гарик поднялся и, подойдя, тронул её плечо?
– Вам плохо?
Женщина торопливо закивала, задыхаясь в нечленораздельных звуках. Гарик подвёл её к скамейке и усадил на облупившиеся брусья.
– Подождите, я скоро, – обронил он и поспешил к выходу из парка, пытаясь вспомнить местоположение ближайшего телефона-автомата.
Навстречу шли кутающиеся в воротники люди, и Гарик решил, что, даже если он не успеет найти телефон в ближайшие десять-пятнадцать минут, это успеют сделать они.
У центрального входа, как водится, сосали пиво прописавшиеся в парке сизые парни. Ещё трезвые, они лишь проводили неформала вызывающим взглядом к арке входа.
Покинув парк и рассудив не тратить время на поиски автомата, Гарик направился прямо к дому.
Несмотря на послеобеденные часы, сумерки уже начинали поглощать сырой город. Запах прелой, редко убираемой листвы напоминал похороны барабанщика. Единственное городское кладбище заваливалось по осени листьями, засыпая могилы снизу доверху. По этим разноцветным холмикам можно было определить, остались ли у покойного близкие.
Поднимаясь по лестнице к себе, Гарик столкнулся с Дустом.
– О, Бес! Здорóво! А я, это… Как раз тебя не застал.
За много лет Гарик привык к постоянному его присутствию и безошибочно угадывал, с чем пожаловал Дуст на сей раз. Сейчас его ужимки и дёргающийся взгляд ничего хорошего не предвещали. Но Гарик сделал вид, что не заметил суетности в движениях Дуста и, обойдя его, продолжил подниматься на свой этаж, бросив по пути:
– Чего хотел?
– Я, слышь, Катюху видел… Это… Угадай, с кем.
Гарик остановился и позвенел ключами. Развернувшись, он внимательно всмотрелся в испуганно-взволнованное лицо.
– Ну?
– Только ты, это… Слышь… Давай поднимемся лучше, – замялся Дуст.
Они поднялись. Гарик, едва заперев дверь, полез за сигаретами и скрылся в кухне, откуда до слуха Дуста донеслось, жующее фильтр, вопросительное "Ну и". С несвойственной ему нерешительностью, даже как будто робостью, басист прокрался следом и осторожно опустился на табурет так, словно в любую минуту собирается с него вскочить. Гарик выпустил нетерпеливый дым:
– Не тяни!
Дуст панически захлопал себя по карманам.
– Да кури уже! – перед ним раскрылась пачка.
Дуст затянулся и, чуть подавшись к Гарику, впился в него сумасшедшим взглядом и прошептал:
– С Манохой.
Гарик приблизил сморщившийся лоб вплотную к его лицу:
– Мне иногда кажется, ты совершенно ёбнутый.
– Сам ты ёбнутый! – обиделся Дуст. – Не веришь – сам проследи. Они не стесняясь ручкаются. А я эту рожу не в первый раз видел! Даже не во второй.
Он откинулся к стенке, затянулся и добавил:
– В отличие от тебя.