Херцбрудер - Комарова Ольга Александровна 14 стр.


Грузия - это благословенная страна, где, если стол поставить на землю, то его ножки пустят корни, на столешнице сами собой созреют плоды, а захочешь пить - так подыми голову, и огромная винная капля упадет тебе в открытый рот прямо с неба, и пьянство смешается с молитвой - не спорьте, это так - равноап. Нина, когда сделала крест из лозы, прекрасно понимала, где она находится и что делает.

Страна эта замечательная тем, что проекция ее внутренности на ее внешность совсем никого из находящихся внутри не волнует. По Москве грузинские женщины ходят в тапочках, а дома надевают дорогие туфли, а мужчины... мужчины, прежде чем ехать в Россию, красят зубы в золотой цвет, а жопу - в черный, чтобы (не дай Бог!) не привезти сюда немного своей домашней красоты. Они - само собой разумеется - хорошо (одинаково хорошо, не так, как мы) говорят по-русски и по-английски (тот, Нанин, знал еще немецкий и, кажется, латынь), они все понимают - слышите, господа европейцы - им известны все наши тайные помыслы, а мы про них - увы! - не знаем ничего. Их громкие разговоры в метро и в очередях никому не понятны, у них исключительный язык - только для своих.

Нана не была в Грузии, у нее вместо Грузии - глупость, которая тоже гарантирует блаженство. Ах! Какое чудо была бы Нана, если б не безобразный коктейль в крови!

Я ее знаю с детства - мы даже сидели за одной партой. Я помню: когда учитель звал ее, то непременно оказывалось, что ей надо еще повернуться к нему, потому что она, кажется, всегда ко всем сидела спиной. Она поворачивалась медленно, и взгляд ее не выражал ничего - никакого из известных людям чувств. Говорила она еще медленней, еще мучительней - учителя избегали вызывать ее к доске, щадя свои нервы. Они ведь не могли просто уйти, когда им становилось плохо - они обязаны были не только слушать Нану, но и следить за ходом ее мысли, а это совершенно невозможно - это даже я не могу - напряжение растет и растет, делается смертельным, глаза так и лезут из орбит - а Нана спокойна, она не видит, что творится с ее несчастным слушателем, она не морщит лба, только надувает губы... С каждым словом губы распухают все сильнее - это ловушки для слов, они резиновые, целые фразы в них остаются - а Нана спокойна, и можно легко с ума сойти, на нее глядя.

Мне всегда (и в школе еще) казалось, будто я ей нечто должна. Отсутствие выражения в глазах означает беззлобное презрение или барство. Я забывала себя, я готова была служить ей, таскать за ней портфель, я сначала решала ее контрольную, а потом свою. Но она не очень-то это ценила и делала самые невероятные ошибки, переписывая из моего черновика. Подсказать ей, если она все-таки отвечала урок, тоже было почти нельзя. Она не то чтобы плохо слышала, а просто слушала медленно, так же, как и говорила. Почуяв подсказку, она замолкала и начинала свой знаменитый поворот, а когда наконец ее неподвижные глаза и на десятую долю секунду отстающий от них взгляд обращались ко мне, я забывала уже, что говорю, и вся была во власти только что прозвучавшего ленивого скрипа. Она словно гипнотизировала меня, а долг, мой любимый долг перед ней, так и оставался невыполненным. Иногда я засыпала прямо на уроке.

Мои сны были тогда черно-белыми. Я никак не могла предположить, что потом явятся (или проявятся) краски и станут мешать словам. Я, несмотря на то, что рядом была Нана, хорошо училась и даже писала что-то за отцовским столом, и на его шикарной дорогой бумаге. Было только несколько вечеров - я их и сейчас хорошо помню - когда особенные сумерки на четверть часа делали вдруг цвета яркими - все начинало светиться: деревья, дома, даже мои туфли... Я тогда дотрагивалась рукой до горла, мне казалось, что оно перевязано ленточкой... Но я не успевала по-настоящему испугаться - становилось темно, а в темноте я не различала уже красок, и окружающие предметы не жгли мне кожу, только не смягченные цветом контуры слегка царапали лицо и руки...

Почти каждый вечер я проводила у Наны. Я старалась развеселить ее, приносила ей книжки, иногда делала за нее простенькие домашние дела. Мне было почему-то ужасно стыдно, будто я нечаянно оскорбила Нану и пытаюсь теперь загладить вину...

Мать Наны была маленькая писклявая, до смешного больная женщина. Приходя вечером с работы, она переодевалась в чистенький, но рваный халатик и ложилась на диван без книжки. Не знаю, чем она в то время была больна, но дышала она трудно, будто у нее в горле был клапан, который приоткрывался только голосом, и поэтому каждое дыхание сопровождалось странным звуком, похожим на "гы" или "гу". Иногда на одно дыхание приходилось два или три "гу". Засыпая, она не успевала принять удобную позу, и какая-нибудь рука обязательно оказывалась придавленной или торчала непонятно откуда, как выросшее на кровле дерево.

С Наниным отцом, который был полугрузин, они были в разводе, и грузинские родственники появлялись в доме редко.

Однажды я застала там двух тетушек - они были заняты тем, что разглядывали Нану со всех сторон, видимо, намереваясь вынести общеродственный приговор ее внешности. Почему-то их очень раздражала ямочка на Нанином стриженом затылке (теперь эта ямочка исчезла - заросла мясом). По настоянию тех же энергичных тетушек мать наняла учителей для Наны - но музыка и английский не давались ей (или она им не давалась). Своему языку тетушки, однако, Нану не учили и с собой не звали. Когда Нане исполнилось шестнадцать, они в последний раз привезли ей фрукты, погладили по голове, обещали прислать из Грузии жениха-красавца и навсегда исчезли.

Фрукты, жених и ткемалевый соус в бутылке из-под вина, азиатская четверть... Порядочная девушка, как известно, должна быть физически невинной - обо всех опасностях, связанных с сексуальной свободой, Нана была предупреждена чуть не с пеленок, так что мне ничего не оставалось, кроме как дивиться ее осведомленности. Я до семнадцати лет вообще не знала, что такое девственность - встречала, конечно, это слово в литературе, но не предполагала в нем животного смысла. Однажды (мы учились в восьмом классе) девчонки подняли меня на смех из-за того, что я не знала слова "проститутка" (Нана была тут же, но, пошевелив - а не пожав - плечами6 вышла из хохочущего круга). В другой раз они подговорили меня обозвать одного парнишку гомосексуалистом - надо ли говорить, что я понятия не имела, за что получила по морде... Даже о матерной ругани, которая слышалась отовсюду, я знала только то, что она неприлична. Так же неприличны были для меня накрашенные ресницы и слишком модная одежда. Я одевалась как можно невзрачней, но завивала волосы и вплетала в них живые цветы. Когда же наконец я получила от Наны необходимую консультацию на тему, что такое есть человеческая жизнь, я пришла в ужас и охотно отказалась бы от принадлежности к человечеству, сели бы таковой отказ имел смысл.

Мы разошлись, когда закончили школу: Нана переехала в дальний район, а я сразу поступила в институт. Студенческая свобода была мне в диковинку - поначалу я радовалась ей осторожно, потому что в глубине души считала ее злом. Я держалась особняком, но тайно надеялась на чью-то благожелательную активность - я, кажется, даже вообразила себя Наной, но во мне не было Наниного таинственного идиотизма, и мое одиночество было скорее непристойным, чем загадочным. Меня просто не замечали. Зато потом...

Потом я научилась пить водку и выпивала ее столько и с таким малым количеством закуски, что меня по сей день тошнит при одном воспоминании об этом. Потом - пробовала курить, и через полгода мне уже не хватало пачки на день. Бывало, зажмурившись, я произносила жуткие ругательства. Словом, столько души и поэзии вкладывала в свою вымученную распущенность, что меня хоть и признали, но начали сторониться как скандальной особы. Вскоре я поняла, что меня еще и подзадоривали. Внутренне я усмехнулась и успокоилась, но, решившись уже делать злое, не могла остановиться, хоть и не видела в этом удовольствия.

Науки - как и раньше, в школе - давались мне чрезвычайно легко. В моей полной боли и тошноты хрустальной и похмельной голове ни на минуту не прекращалась работа, а иногда... Представьте такое: сияющая плоскость прорезает через чуть выше глаз, я чувствую непереносимый восторг, бешеный прилив энергии... Это был праздник, наслаждение собой, маленькая шаловливая гениальность, спущенная с тормозов. Мне трудно было закрыть глаза - таким плотным был свет...

А мой образ жизни при этом был так грязен, что я боялась возвращаться по вечерам домой, боялась касаться стен своей комнаты оскверненными руками и потому, даже пьяная, до поздней ночи с сигаретой и книжкой сидела на подоконнике в подъезде. Дыма и окурков от меня было столько, что соседи не раз грозились вызвать милицию. А дома я опускалась на пол и в отчаянии рыдала, не в силах оторвать рук от лица... Едва проснувшись, я бежала на волю - и успокаивалась, лишь придумав новое хулиганство. Надо сказать, я не делала ничего из ряда вон выходящего. Необычным был, пожалуй, только цинизм и полное отсутствие радости. К сожалению, в этом не было игры, которая дала бы мне свободу. Вот что я вам скажу: не было романа с грузином, зато пошлости в духе поручика Ржевского - хоть отбавляй...

Одна из моих скандальных историй получила слишком широкую огласку, и меня выгнали за аморальное поведение. Некоторое время я пользовалась успехом - несчастье привлекло было ко мне сочувственное внимание однокурсников, но я больше не нуждалась в нем, я ушла в затвор.

Отныне книги из отцовской библиотеки и домашнее хозяйство занимали все мое время. Курить я бросила сразу и без сожаления. Я была спокойна. Разнообразие в мою жизнь вносили только приступы головной боли, которая по густоте коричневого цвета могла поспорить даже с Наниной темнотою и молчанием. Боль занимала целый день, она возникала незаметно, во сне, и не оставляла меня до вечера.

К коричневому я быстро привыкла и до сих пор не считаю его цветом. Но боль была сильна, хоть и не мешала пока ничему. Я с наслаждением читала, писала - небрежно, но удачно - отец хвалил меня. По утрам я выходила из дому за покупками - у меня была небольшая корзиночка для продуктов, я носила давным-давно вышедшие из моды стилизованные деревянные сабо, а волосы опять стала украшать цветами и листьями. Мне все это нравилось, как нравилось и угождать родителям. Если бы я еще ходила к обедне и раздевала милостыню, стилизация обратилась бы в пародию...

Я простодушно радовалась тому, что не стала хуже, удивлялась собственной чистоте, и мне даже подумалось нечто... Не буду говорить... Нечто о "вседозволенности"... А впрочем - что, собственно, случилось? Я никого не предала и не ограбила, - я всего лишь нагло прошлась по улице в тапочках - меня осудили публично, но не отрубают же за такое ноги...

Из прежних своих знакомых я вспоминала только Нану. Мне очень хотелось увидеть ее, но я не знала, где она теперь живет.

Так продолжалось довольно долго. Дни были так похожи один на другой, что я не сразу заметила происшедшей со мной перемены.

Глаза теперь закрывались легко, они не раздувались и не лопались больше от света - разве что от боли, и то совсем чуть-чуть... Все чаще и чаще я засыпала над книгой. Я вынуждена была по нескольку раз прочитывать один и тот же текст, прежде чем его смысл доходил до меня, а удержать прочитанное в памяти я не могла, даже если очень старалась. Я лучше помнила цвет обложки, чем содержание книги. Иногда я прямо приказывала себе думать... Но - словно большая круглая опухоль была в голове, и мысль не проникала в то место, где ей положено быть. Я знала, что она есть, что она совсем близко - может быть, даже в волосах - я сжимала голову ладонями и тихо шипела.

Потом я часами в оцепенении сидела у окна - голова моя не была занята ничем, только болью и тошнотой.

И краски... Я никогда не думала, что их так много, и что они жестоки. Они проникали сквозь кожу, они заменили собой воздух... Бесполезно пытаться описать эти ощущения. Скажу только, что зелень действовала на меня сильнее всего. Иногда казалось - вот сейчас я соберусь с мыслями, в одно мгновение вспомню все, что забыла, вот сейчас я заговорю красиво, я выплюну тошноту, я... Но тут зеленая ветка больно ударяла по глазам, голова откидывалась назад... Мне страшно...

Как бы вам объяснить... Ведь во мне только четверть слабоумия, как в Нане грузинской крови... И вдруг эта четверть сделалась такой сильной, что вытеснила душу - я стала, как Ундина, без души - внутри меня была стихия, стихия боли и неразумия, и именно она оживляла тело...

Если бы вы знали, с какой натугой я сейчас пишу, вы плюнули бы мне в лицо. Господи! Ну почему я ничего не могу, почему я должна довольствоваться намеками, выдавая их за стилистические причуды? Почему я должна рассчитывать на какое-то особое внимание и понимание?.. Отдать бы прямо сейчас перо Нане, но она не станет для вас писать, вы ей никто, а Бог, я думаю, сам найдет способ общения с нею...

Через два года после того, как меня исключили из института, умер мой отец. Мы были очень дружны в последнее время, я не скрывала от него своего состояния, а он со всей возможной осторожностью утешал меня. Он говорил, что первые слова произнести легко, но всякая удача уменьшает шанс... Что ему страшно, что он не ждет ничего в будущем, что он благодарен мне за мою неумелую самостоятельность, за несвязанность, неуместность, несвоевременность - и т.д. Он говорил, что я, благодаря причудам, не использовала еще ничего из отпущенного мне в жизни, и мне осталось бесчисленное количество слов и радостей... Он говорил - ничего не бойся. Он так и не понял, что я свернулась, как больной березовый листок, как молоко... т.е. не молоко, а королевская кровь в ухе отца Гамлета... И ничего не было... Никогда ничего со мной не было. Чего ж бояться... Я нелюдь.

Я не подошла к нему, когда его положили в гроб. Я ничего не почувствовала, даже того, что мне все равно...

В магазине была длинная очередь, загнутая крючком. Я стояла так, что мне было видно всех в очереди, но я смотрела вниз, на ноги. Бог весть откуда взялась здесь собака... Я отстранилась, пропуская ее - очень уж она была хромая, противная, грязная и к тому же в лишаях. Она подходила к каждому, но люди расступались перед нею и тихонько прятались друг за друга. Одна только девушка с розовыми ножками в детских сандалиях, стоявшая у самого прилавка, разглядывала колбасу под стеклом и не замечала собаки. Сейчас это чудовище приблизится к ней и коснется розовой кожи своей вонючей шерстью... Я словно ощутила это прикосновение - я вскрикнула... Все обернулись быстро, а девушка медленно, и пока она поворачивалась, собака подошла и потерлась о ее ноги, как кошка. Я молча указала ей на страшного зверя - Нана согнула шейку, безразлично глянула вниз, ногой отодвинула от себя собаку и снова принялась рассматривать колбасу.

Я несказанно была рада этой встрече. Мое второе я, мое совершенство - Нана здесь! Я ожила на минутку, я хотела расцеловать ее, но она и меня отодвинула.

Мы вышли из магазина вместе. Боже, какой оглоблей я чувствовала себя рядом с нею! Маленький носик, маленькие розовые ножки, никакого подбородка, а вместо него - нижняя губа, торчащая прямо из воротника. И ростом она мне по плечо.

- У тебя зубы стали черные, - сказала она, посмотрев на меня. И - странно - в этом взгляде мне почудилась ненависть.

Я ничего не знала тогда о боли в пояснице - по ее глазам угадать боль было нельзя. Видимо, мучение не было для нее несчастьем - просто это иное состояние, отличное от комфорта, но не хуже.

Я поехала к Нане домой. Там был грузин.

Не понимаю - нет - и никогда не пойму... Ты ведь не был таким странствующим грузинским соблазнителем, какие тешат презрительными комплиментами наших машинисток... И Нана - не очень-то складная блондинка - только на три четверти. Никак не сходится... Зачем тебе понадобилась Нана? Почему Нана? Ты словно выполнял какой-то дурной долг, вроде масонского... Ты повел себя, как барчук, переодевшийся в крестьянское платье, как шут - а что ты за шут? - непрофессиональный, дрянной, недоучка. Но ты был смел, как многие недоросли. Ах, прости: дилетантизм не признак ли, не неотъемлемое ли качество всякого аристократа?.. Но послушай - если в маленькой стране все - князья, то им самим приходится быть и палачами, и ремесленниками, и... Нет? Не приходится? Конечно, если князья в тюрьме или за гранью - "такой-то царь в такой-то год" взял и отдал вас под опеку, разом освободив от всех скучных обязанностей, а Российская империя - известная тюрьма народов, и холопы-тюремщики господ-заключенных дразнят немножко, но уважают больше, чем друг друга - они слуги, самые-самые трубочисты и прочие -чисты... Так что не грех быть дилетантом, даже если по рождению ты принадлежишь к аристократии духа, и не крови только. А я еще не видела ни одного грузина, который не был бы князем. Нана - и та на четверть княжна.

Зачем было ее трогать? Поискал бы немного, потерпел - нашел бы хоть меня. Я и стройней, и чуть-чуть веселей. И не боялась тогда ничего, и вышла бы из затвора с триумфом... Но нет - я ведь тоже "за гранью"... Только не говори, что ты сразу это заметил. Да, меня еще труднее причислить к москвичкам, чем Нану. Тысячелетия и злобные дни, похожие на чертей, спорили из-за меня и корчили рожи, но так и не переступили меловой черты, так и не коснулись меня... Неужели ты не разглядел такого же безвременья и возле Наны?

Хочешь, я расскажу, как она жила до тебя?

Она работала библиотекарем, потом снова библиотекарем, только в другом месте, потом нигде не работала, потом устроилась секретаршей. Она смотрела и не видела, а потом и вовсе смотреть разучилась. Она не скучала, она очень много спала - ночью и днем - в общей сложности часов четырнадцать, а по выходным - восемнадцать. У них в доме всегда было тихо - мать тоже любила спать... Или не любила, а просто спала... Ничто не могло заставить Нану шевелиться, ничто ее не волновало - она жила в первозданном бесстрастии. Одни лишь гастрономические переживания что-то значили для нее. Смена вкусовых ощущений, чередование голода и сытости, движение пищи по кишечнику, разнообразные несильные боли, внезапная свобода - и снова еда на столе... Все это увлекало ее, и врожденная тоска по Грузии (вместе с тетушками) забылась - все забылось, кроме любви к теплу... Но ведь тепло не только на юге - если здесь зима, то можно надеть шубу и вообще из дому выходить не обязательно...

Она была невеста, я охотно уступаю ей первую роль. Она была лучше всех - что-то вроде Изольды, а я не служанка даже, хоть и пыталась ею стать... Откуда ж ты взялся - блистательный, но обычный (как раз для меня) - не тетушки ли тебя прислали в ящике с фруктами? Мне не противно, а только странно. Мне-то что? - я всего лишь арфистка в этом застолье.

Ты очень подошел бы мне для лихого писательского издевательства над собой. Кто знает? Может быть, из этого бы что-нибудь вышло - пусть игра... Я к тому времени уже хорошо понимала, что именно со мной происходит, и что меня мучает... Ума нет в голове, но, если уж мне никогда не быть, как Нана, то я обязана работать. Отец умер, его стол свободен, я опять что-то должна... А рабочему человеку непременно нужно немного греха и сознательной, рассчитанной кривизны.

Назад Дальше