Жития убиенных художников - Александр Бренер 17 стр.


В настоящем искусстве художник преодолевает себя, освобождается от своей мизерной индивидуальности, обретает внеличное видение и опыт, как это мог Сай Туомли или Мунк, Гойя или Тициан… А иначе искусство - лажа.

Тот же Бадью превозносит Пикассо за аффирмацию "человеческой фигуры" - что ж, может быть… Пикассо любил делать из людей отбивные…

Ну а что же аффирмировал Гия Ригвава?

Это - непростой вопрос. Я думаю, он пытался аффирмировать понимание. Да, понимание - только оно, по словам Агамбена, и является подлинным, необходимым сегодня усилием. Понимать мир - трудно. Это работа, требующая громадной усидчивости и деликатности. Понимать вещи и действовать в соответствии с этим пониманием - вот задача артиста, сформулированная Шаламовым. Понимать, например, что белка крутится в колесе, чтобы забыть, что она в этом проклятом колесе - в западне, в клетке… И нужно из этого колеса вырваться, а не лгать другим, что в колесе хорошо, не самообманываться…

Делая честные работы, Ригвава хотел быть и честным человеком. Он был (само)критичен. Критика - аналитическая попытка видеть вещи ясно, без иллюзий. Критика - процесс прояснения видения, работа по отсеиванию иллюзий и собиранию открытий и смыслов. Критика - отбор живых форм и выброс форм мёртвых. Критика - акт разрушения мёртвых форм. Критика есть стремление к горизонтам, к открытым пространствам, к спасению. Великим критиком был Беньямин, а маломощным критиком - Гринберг. Хорошим критиком был Пунин, а плохими - Ковалёв, Дёготь, Пацюков… Недавно Вим Вендерс сказал, что сейчас такое плохое кино, потому что есть только плохие критики.

Вендерс был любимым режиссёром Ригвавы.

Я предпочитал Фассбиндера.

Мы с Ригвавой понимали вещи по-разному.

В отличие от меня, Гия верил в респектабельность художника, в то, что у художника есть место в обществе. Он и сам хотел быть ответственным и уважаемым художником.

А я в искусстве верил только отщепенцам. Только беженцам верил, только отколовшимся, только незаконнорожденным и закононепослушным. Я искал в истории искусства жесты неподчинения, фигуры непокорности, образы ослушания…

Для Гии важным ориентиром был Матисс. Но я тоже всегда любил Матисса! Просто мы его по-разному понимали. Для Гии Матисс был ответственным и глубоким мастером, а для меня - беглецом на солнечные поляны, где он становился фавном.

Гия был честен, хорош. И он был спокойнее, разумнее, терпеливее меня, не такой истеричный. Он любил посидеть, подумать, а я - нет.

Надумал ли ты что-нибудь, Гия?

Мы были несхожи, но нравились друг другу. Вероятно, потому, что оба верили в необходимость понимания.

Но настоящей дружбы между мной и Гией всё-таки не было. Однажды я несколько месяцев прожил у него - и мы никогда ни о чём важном не разговаривали! Гия готовил нам сосиски с рисом, овсяную кашу, а я иногда пылесосил квартиру - и это всё. Ещё мы совершали пробежки по окрестностям, пили пиво и ели сушки.

Мы были совсем-совсем разные. Я чувствовал это, когда он ставил передо мной тарелку с кашей. Я - вроде сынишки, невзрослый, несерьёзный, неумёха, недоразвитый поэт, полуподросток-полуотросток. Он - взрослый и красивый мужчина, ответственный человек, христианин, отец, художник. Я - вечно норовящий сбежать отовсюду, сомнительный и мнительный, ненавидящий нормальность… Он - воплощённая нормальность, разумность, вескость.

Как же мне всё вокруг надоело, Гия! Как я не связан ни с чем здесь!

А ты, друг?

Он, наверное, считал, что я часто болтаю пустяки, а делаю - глупости. Впрочем, ему нравилось моё бузотёрство. Он однажды сказал: "Конечно, художник - ты, а не Фишкин или Гутов". А я любил смотреть на его широкую спину, на его осмысленное лицо. Но думал, что половина из того, что он говорит - занудство.

Ещё мне не нравились его покровительственные, чуть ли не отцовские интонации.

Подчас он напоминал мне патриарха в соборе.

Как мне хотелось сбежать от тебя, Гия!

Но стоило появиться Мизиано или, например, Мавроматти, и я понимал: Гия - друг, а эти - смегма!

Как мне хотелось шалить и безобразничать, а не сидеть смирно на твоей кухне, Гия.

Но стоило появиться Лейдерману, и я понимал: Гия - аристократ духа, а это - старший официант, обслуга!

Гия любил музеи.

А я в них моментально уставал.

Гия любил Вермеера.

А я от него скучал.

Гия не любил комиксы.

А я - любил!

Гия Ригвава сам будет висеть в музее.

А я - нет.

Я ничего не желаю из того, чего желает Гия.

Я не хочу ни ответственности, ни почёта, ни памяти, ни уважения, ни признания, ни языка с вами общего, ни кофе с молоком за вашим семейным столом, ни футбола по телевизору, ни воспоминаний общих, ни приветствий на выставках, ни терпения, ни рассудительности, ничего из этого не хочу, а только одного - крикнуть вам: я не ваш!

И я никому из вас не верю, Гия.

Воспоминания - зефир в шоколаде

Когда мне ночью не спится, и я лежу в темноте с открытыми глазами, то вижу перед собой образы.

К несчастью, это не всегда образы райской женщины, обнажённой, бесстыдной, прекрасной, в обрамлении цветов и бабочек, на берегу тёплого моря.

Подобные образы блаженства посещают меня то и дело, но не так регулярно, как я хотел бы.

И никогда не зрю я среди ночи божественный сияющий лик - "железный лик Еврея", как сказал Хлебников.

Что же касается человеческих лиц, проступающих из тьмы, - тех бренных, измученных лиц, которые любил писать Рембрандт, - они являются мне, да.

Но я им не слишком рад.

Зато нередко - слишком уж часто! - вижу я в темноте зловредные рожи писателей и художников, всплывающие, как пластиковые бутылки, из зеленоватой бездны.

Ох уж мне эти личины! Не знать бы вас вовсе!

Вдруг, откуда ни возьмись, выступит вдруг Эдуард Лимонов собственной персоной. Маленький, бледный, цепкий. Заточенными литературными зубками впился он в мир - и сосёт из него мутные соки своей тонкошеей славы. То он свистит, то хрустит, то хнычет. То бабачит да тычет. То славит графа Лотреамона, то Иосифа Сталина, а то и Путина поблагодарит за взятие Крыма. Вот так Эдичка! Виляет и лает. Не захотел быть авангардистиком - и стал ликантропом русской державы. Хома Брут пошёл в услужение к Вию. Какая этот Лимонов кислятина! Какая хитрая, харьковская, хорьковая порода! Какая героическая блядь, на всё готовая ради посмертной лазури, глазури и маникюра! Будет, будет твоя дигитальная маска висеть в нижегородском Пантеоне вместе с величественной маской Владимира Сорокина, гениального попугая! Ты - не самоубийца Генрих фон Клейст, а мумия денщика князя Потёмкина-Таврического, восставшая из мёртвых…

Стоило произнесть его имя, и Сорокин уже здесь. Он, Алёша Попович литературного морга, препарирует, рассекает, вытаскивает кишки-мозги, кромсает, брызжет, швыряет в ванну с формалином куски Сталина, Клюева, Хрущёва, Толстого, Петра Великого, Андропова, Блока, Ленина, Боборыкина… Он - главный прозектор, вивисектор. Он - сторож кладбища нудистов. Он - смышлёный и смирный суррогат де Сада, эрзац всего, чего не было в русской словесности, кожзаменитель отвращения. Он - писатель для аспирантов и их жён, кумир матрон, построивших на нефтяном болоте салон, крестный отец Юлии Кисиной и духовный пахан Вячеслава Мизина, со всеми их мелкими прелестями. Он неустанно пишет, как Союз писателей под оком вождя, как Дом творчества, стоящий на самой верхушке древа Иггд-расиль, и коптящий небо своими кремационными трубами. Величественный и благородный Владимир Сорокин - Виктор Гюго российской мелкой буржуазии, дизайнер садо-мазопричиндалов для вдов и падчериц КПРФ и ЛДПР, либералов всех мастей и фиолетовых фашистиков…

А вот и ихний - сорокинолимоновский - издатель по имени Александр Терентьевич Иванов, шеф книжного предприятия Ad Marginem. Это - председатель интеллектуального банкета, на котором подаются головы Делёза и Бодлера, нафаршированные слюнями Шиша Брянского. Он - торговый стерилизатор опасных смыслов. Он посадил на короткую цепь лярву Антонена Арто, и кормит своих авторов вкусными мальдороровскими завтраками - то через рот, то через анус. Ах, какие это вкусные завтраки! Он сворачивает шеи недоношенным литературным романтикам, а потом варит из них похлёбку-рагу. Кушайте, кушайте, читатели и писатели! Александр Иванов - геополитический повар, знаменитый на весь "Славянский базар". Какая у него власть над желудками и мочевыми пузырями писак, а заодно и над их писательскими ссаками. Он и сам ссыт в каждое несъедобное блюдо в русских литературных Макдональдсах - так будет питательней!..

Как же его-то личина возникла из небытия?.. Или это не он мне привиделся, а сам трансатлантический крейсер Аркадий Трофимович Драгомощенко - светлый витязь Михаила Ямпольского, серебряный голубь одиноких перелётов в Массачусетс?.. Певец писсуаров в аэропортных пустынях, ты ли это?.. Или это драгомощенковские сироты Александр Скидан, Павел Арсеньев - рожки да ножки левой теории, тощие опилки из-под рубанка стиха?.. Или Роман Осьмин-кин - последний динозавр-комар эстрадной поэзии?.. Или это славный Кирилл Медведев, отец милейших плюшевых марксистских медведей?.. А?

Ох, нету числа вам, великие участники литературного пира эпохи дигитальной чумы…

Зачем вы пришли? Зачем привиделись? Зачем вы в куче-мале?

А потому приходят они вместе ночью, что друг без друга не могут - вот и являются компанией. Они - заодно. Они - кодла, шобла. Они друг без друга бессильны, а вместе - золотая орда. Им нужно друг дружку ободрять, объябывать, наставлять, науськивать… И Кулик тут же стучит копытами, и группа "Что делать?" отдаёт приказы по армии искусств, и Мавроматти делится рецептами по изготовлению мавзолея-пирамиды для всех мучеников мелкобуржуазного дионисийства…

Ух, сгиньте, чёртики-бесики! Прочь иди, нечистая сила!

Проснись, пробудись, мальчик-с-пальчик, идиотина! Ведь по правде сказано: мутные и лживые образы, призраки болотные, не могут существовать без кретина, их вызывающего и привечающего.

Так идите же обратно в своё болото, видения!

Господи, прости грехи мои!

Мальчик! Протри глаза свои и расширь сердце своё для Воображения без образов!

Недолгое счастье Дэна Камерона

В 1995 году известный американский куратор Дэн Камерон приехал в Москву, чтоб организовать в галерее "Риджина" международную выставку "О красоте" (On Beauty).

Выставка должна была стать заметным событием в художественной жизни столицы. Камерон привёз работы важных западных художников: Майка Келли, Габриэля Ороско, Сильви Флери, Пьера и Жиля, Рикрита Тиравания…

Камерон приехал сначала предварительно - чтобы осмотреть галерею, познакомиться с местными деятелями, обсудить участие художников в выставке.

Пригласил он и меня для разговора.

В условленное время я пришёл в Центр современного искусства, возглавляемый Мизиано. Скоро явился и Камерон. Он мне понравился: молодой, улыбчивый, с открытыми манерами.

Симпатии и антипатии часто опираются на первые трудноуловимые впечатления. Люди не сказали друг другу двух слов, но чувствуют обоюдное расположение. Или враждебность. Или равнодушие.

Повторяю: Камерон мне понравился. А я ему? Он говорил, что ему интересно то, что я делаю в искусстве. И он хотел, чтобы я принял участие в его московском проекте.

Побеседовав минут сорок, мы пожали друг другу руки и разошлись.

Через пару дней я придумал какой-то проект для американца. Сейчас я уж не помню, что это было. Какой-то кунштюк. Я ведь никогда не был выставочным художником, только притворялся перед собой и другими. Впрочем, это длилось недолго.

Вскоре я опять встретился с Камероном, побывавшим в Питере, где он общался с Тимуром Новиковым, Мамышевым-Монро и другими, приглашёнными на выставку в "Риджину".

Я рассказал куратору о своей идее. Он её одобрил. В общем, у меня сложилось впечатление, что я ему действительно нравлюсь. Он так мне и сказал при расставании.

Вероятно, Камерон и вправду был славным малым. Он проявил известную смелость и любознательность, приехав в Россию в лихое, диковатое время. Русские художники, конечно, уже какое-то время обсуждались и продавались на Западе, но надёжным товаром так и не стали. Камерону трудно было решить: кто тут кто? Он хотел понять, что происходит в Москве и Петербурге, но у него не было времени разобраться, а добросовестно объяснить ситуацию никто из местных не мог или не хотел. Куратор из Нью-Йорка попал в далёкую, странную страну с намерением сделать хорошую выставку, но погряз в каких-то интригах, возне. Проект "О красоте" не изменил ни русское, ни мировое искусство. Зато получился скандал.

Прошло какое-то время - недели, месяцы - и дата выставки была установлена. Ходил по рукам список участников. Моего имени в этом списке не было.

Конечно, я удивился и расстроился. Я ведь хотел выставиться в этом международном проекте. Мне нравилось название "О красоте". И вообще: в то время я стремился участвовать во всех проектах, где только можно. Такая была у меня глупая, незрелая жадность.

Но Камерон распригласил меня. Или моему участию сопротивлялись другие силы - хозяин "Риджины" Овчаренко или какие-то художники. Я ведь далеко не всем в Москве нравился. Многие меня ненавидели. Да я и не был той сотней долларов, которая всем по душе.

И всё-таки мне стало грустно. Как же так? Камерон мог бы и объяснить, почему моё участие отменено. Мог бы и уведомить меня лично. Ведь мы так хорошо с ним пообщались при встрече…

Тем временем вся художественная Москва только и твердила об этой выставке. Шум стоял страшный. Великий Дэн Камерон!.. Нью-Йорк!.. On beauty!.. Идея красоты!.. Пьер и Жиль!..

Бытовало мнение: эта выставка откроет русским художникам новые, неведомые горизонты.

"Эх! - вздыхал я по ночам. - Не взял Камерон меня на свою выставку! Не взял!"

Наступил день вернисажа.

Как и вся Москва, я отправился на открытие проекта "О красоте".

Доехал до Чистых прудов. И думал по дороге: "Что бы мне такое там сделать? Ведь не буду же я просто стоять…"

Поднялся со станции метро наверх.

Передо мной на площади раскинулся дикий базарчик: бабушки торговали огурцами, консервами, зажигалками, сушками, пивом. А одна пожилая женщина стояла с розами. Розы у неё высовывались из большой кастрюли - очень красивые.

И меня осенило.

Я купил у неё большой розовый букет: штук двенадцать прекрасных распустившихся роз, крепкие зелёные стебли. Цветы были свежие, колючие, и она завернула их для меня в газету. Но я эту газету тут же выбросил и понёс розы в галерею "Риджина".

Перед галереей стояла толпа.

И в самой галерее тоже - ступить было некуда. Но я всё-таки протиснулся кое-как.

Произведений я не рассмотрел, только люди, люди, люди… Они галдели, пили, жестикулировали, улыбались, были чрезвычайно возбуждены. Стоял гул.

Я обшарил толпу глазами, с кем-то поздоровался. И всё сжимал букет в кулаке.

И вдруг я увидел Дэна Камерона. Он стоял надо мной - на балконе галереи. В этой галерее была верхняя площадка, тоже выставочное пространство.

Да, Камерон меня увидел - и что-то вспыхнуло в его глазах. Вспыхнуло? Ну да, вроде бы… Но что именно вспыхнуло?..

Какое-то знание, какая-то память… Чувство какое-то… Как будто нас связывали с ним специальные отношения…

И вот, сразу же после этой вспышки в глазах, он сорвался с места и устремился вниз. Спустился со своих небес, с балкона, и почти побежал ко мне, стоящему в самом центре галереи "Риджина". И я услышал его оклик: "Александр, Александр…"

Тут произошло следующее.

По мере того как он ко мне приближался, толпа расступалась. Как будто они ждали какого-то действа. Как будто что-то предчувствовали - все эти московские художники, критики, журналисты, авторы.

И вот Дэн Камерон уже стоял передо мной, глядя на мой букет, и протягивал руку:

- Александр…

Но я ему не ответил. И руки ему не подал.

Вместо этого я размахнулся и стал хлестать американского куратора розовым букетом - хлестать по щекам, по голове, по ушам.

Ууух!

Вокруг нас моментально образовалось пустое пространство - круг, арена. В этом кругу мне было удобно действовать. Я радостно хлестал, а Камерон защищался руками, отворачивался.

Но в бой со мной он не вступал.

А я продолжал хлестать. Не изо всех сил, у меня не было злости - я считал это игрой.

Но для Дэна Камерона это была не игра. Он переживал очень тяжёлую, унизительную минуту. И никто из людей вокруг - никто из деятелей, пригласивших его в Москву, в Россию - не приходил ему на помощь.

Удивительно, не правда ли?

Да, никто его не спасал, все просто смотрели. И даже не просто: они смотрели во все глаза, хищно впились в это непристойное зрелище, смакуя каждую цветочную пощёчину, наслаждаясь этой ужасающей сценой.

Стояла мёртвая тишина, нарушаемая лишь звуками цветочных ударов. И в этой тишине наконец раздался одинокий, несчастный голос художницы Айдан Салаховой:

- Что же вы все стоите? Остановите Бренера! Остановите!

Но никто меня не останавливал.

Эти москвичи бросили своего заморского гостя на произвол судьбы. Они отдали его в руки хулигана, оскорбителя, наглого проходимца. Им даже в голову не приходило, насколько они оказались ничтожны в своём трусливом бездействии - все эти Овчаренко, Бакштейны, Орловы, Звездочётовы, Кулики, Литичевские, Преображенские, Беляевы, Ерофеевы, Ковалёвы, Мизиано, Файбисовичи, Чуйковы, Мироненко, Смирнские…

Мой букет был изорван в клочья. Зелёные листья и алые лепестки лежали на плечах Дэна Камерона. Щёки его пылали.

Я бросил останки роз на пол и, никем не останавливаемый, вышел на московскую улицу.

Нет, не вышел, не шёл. Ах! - я теперь нёсся по вечерней Москве, как воздушный шар, как вырвавшаяся из клетки птица, как улизнувший от охотников зверь. Меня всего распирало - от восторга, от лёгкости, от моего хулиганского счастья.

Потом, позже, мне передали слова Камерона, якобы брошенные в тот вечер: никогда, ни за что не выставляться теперь Бренеру в приличных местах, никогда не сделать карьеру.

О-ла-ла! Мне было абсолютно наплевать на все последствия, на крах карьеры, на осуждение профессионалов, на все галереи в мире… Что мне до всего этого?.. Плевать!

На минуту, на час я оказался в совершенно ином пространстве, в другом измерении. Там обитали мои подлинные, возлюбленные друзья - Рембо, Вийон, Катулл, Караваджо, Мандельштам, Меджнун, Гранвиль, Бенвенуто Челлини, Сталкер, Панург, Трэвис Бикл, генералы песчаных карьеров…

Я был там, с ними - хотя бы на один вечер.

О-ла-ла, Дэн Камерон!

Назад Дальше