Это случилось в Чикаго летом 96-го года. Я сбежал из Москвы и путешествовал по США со словенскими художниками - группой IRWIN. Мы объезжали штаты на двух машинах, останавливались в разных городах с докладами, и вот оказались в Чикаго.
Город выглядел как сплошной Мис ван дер Роэ. В центре он был полированным, с пугающими зеркальными поверхностями, а на окраинах делался шершавым, потрескавшимся, железно-заржавленным.
Жарким полднем я выбрался из даунтауна и забрёл в район складов и каких-то ангаров, переделанных в бары и отели. Я шёл наугад, заблудился, но мне здесь нравилось. Было безлюдно, ни одного деревца или куста - один кирпич да чугун. И тут из-под круглой каменной арки медленно выкатился автомобиль - качнулся и замер.
Это была дорогая, роскошная машина - "Ягуар" жемчужно-серого цвета. Окна её были открыты. Рядом с водителем сидел человек, лицо которого показалось мне знакомым. Это был он - Хельмут Ньютон.
Я не захотел пройти мимо. В голове молниеносно созрел план: познакомиться и попросить у фотографа денег.
Как мне это взбрело на ум?
Дело в том, что я подумывал остаться в Америке. Группа IRWIN попутешествует и вернётся в Любляну, домой, а у меня никакого дома не было. Я перестал быть московским художником, мне нигде ничего не светило. Я мечтал о новых приключениях, только вот финансов не было. Лежали в кармане три или четыре сотни долларов - и всё.
А Ньютон смотрелся в "Ягуаре" здорово. На нём был летний пиджак, цветастая рубаха, на лбу - солнцезащитные очки, и это точно был он. Он повернулся и обращался к кому-то на заднем сиденье, и все его жесты выражали хорошее настроение, уверенность. Как тут было не обратиться?
Вот я и сказал:
- Мистер Ньютон?
Он тут же оборвал разговор и повернулся ко мне:
- Да?
- Хочу с вами поговорить.
- Слушаю.
- Вы мне очень нравитесь.
- Упс!
- Это не всё. Я - поэт, в Чикаго - случайно, и у меня нет денег. Может, вы дадите пару сотен?
Ньютон поглядел на меня пристально. Хорошее настроение его не покинуло. Он приоткрыл дверцу машины, но наружу не вышел.
- У вас русский акцент?..
- Так и есть.
- Вы еврей?
- Отец еврей.
- А! - сказал Ньютон. - Полукровка.
- Хм.
- Что вы делаете в Чикаго?
Я что-то промямлил.
- А потом?
- Поеду в Нью-Йорк… Может, в Мексику…
- Мексика - бедная страна, - сказал Хельмут Ньютон, - но там вам тоже понадобятся деньги.
- Да…
Тут кто-то, сидящий в машине сзади, что-то сказал Ньютону. Голос был вроде бы женский.
- Хорошо, - сказал Ньютон и вылез из машины на асфальт.
Теперь он стоял передо мной и рассматривал меня с ног до головы. Я вдруг ощутил ветерок, исходящий от него - сладкий аромат порнографа.
- Я могу дать вам деньги, - сказал он. - Я всегда ношу с собой три тысячи долларов наличными. Так должен делать любой поэт.
- А-а…
- Да, я знаю. Не все поэты имеют три тысячи. Три тысячи я ношу с собой по совету Сержа Генсбура. Он тоже был поэт. Знаете его?
- Да, - ответил я. - Мне нравится его фильм про свалку.
- С Джо Далессандро и Джейн Биркин?
- Да.
- Генсбур сказал мне, что три тысячи всегда имел при себе Пикабиа, его любимый поэт.
- Я люблю Пикабиа, - сказал я.
- Ах так, - сказал Ньютон, - вы знаете и Генсбура, и Пикабиа… Хорошо, я дам вам деньги.
И он залез в карман и извлёк оттуда пачку долларов.
- Здесь полторы тысячи, - сказал он. - А другие полторы я оставлю себе, ведь день ещё не кончился.
- Да, - сказал я. - Они вам могут пригодиться.
Деньги уже были в моей руке.
- Спасибо, - сказал я. - Большое спасибо.
- Желаю удачи в Мексике, - сказал Ньютон. - А вы встречали Айдан Салахову в Москве?
- Да.
- Но вы туда не собираетесь?
- Нет. Только в Мексику.
- Хорошо, - сказал Ньютон. - Удачи.
И повернувшись спиной, он влез в свой "Ягуар".
Машина тронулась. Я помахал ему на прощание.
Эти полторы тысячи мне очень пригодились в Нью-Йорке. В Мексику я тогда не попал. Поехал туда с Барбарой через несколько лет.
Спасибо, Ньютон, спасибо.
А сейчас я хочу плюнуть в рожу Джону Бальдессари, знаменитому концептуалисту.
Мне этот американский художник тоже, кстати, нравился. Не так, конечно, как Ньютон, но нравился. А сейчас уже нет.
Я разговаривал с Бальдессари дважды.
Первый раз это случилось в Вене, на вечеринке, устроенной дилером Хьюбертом Клокером. Клокер интересовался мною, купил несколько наших с Барбарой рисунков. И вот однажды, совершенно неожиданно, пригласил на вечеринку в честь старейшего и заслуженнейшего художника Джона Бальдессари из Калифорнии.
На этой вечеринке все ходили перед Бальдессари на цыпочках. Он сидел во главе стола, а вокруг него танцевали матроны и кураторы, критики и коллекционеры. Все любили Джона. И он тоже всех их любил - по капле, по горсточке. Он был похож на волхва - большой, седой, с длинными волосами и бородой, в широких шерстяных одеждах, с величавыми жестами. Настоящий волхв - только не тот, что приносит дары младенцу. Нет, здесь все дары приносились волхву Бальдессари.
В тот вечер я чуть не подрался с немецким художником Альбертом Оленом. Мы сидели с ним рядышком и ели маслины из одной миски, вот он и пристал:
- А есть такие маслины в Москве? А фисташки? А что пьют московские художники? Водку? Виски? Коньяк? Пиво? А чем они закусывают вместо маслин?
- Московские художники едят на закуску говно Виктора Мизиано и Иосифа Бакштейна, - сказал я.
Альберт Олен, кажется, обиделся за московских художников.
Потом Хьюберт Клокер подвёл меня к великому Джону Бальдессари и сказал:
- Вот русский художник, который нарисовал знак доллара на картине Малевича.
Бальдессари посмотрел и сказал:
- Хорошо, хорошо… Чем я могу быть вам полезен?
- Подарите мне ваши ботинки.
На нём действительно были отличные армейские ботинки.
Бальдессари захихикал. Загоготал и Клокер. Он был страшно похож на супердиверсанта Отто Скорцени - огромный, хищный.
Моё искреннее желание получить ботинки было принято за шутку.
Ты болван и чурбан, Бальдессари!
Вторая наша встреча произошла в Цюрихе. Там у Бальдессари открывалась выставка в небольшой, но важной галерейке. Было заранее объявлено, что на вернисаже он будет раздавать автографы, а также беседовать с посетителями.
Мы с Барбарой решили продать ему нашу книгу-лубок "Fuck off and die alone". Эту книжку мы самиздатом напечатали в Лиссабоне. А потом оказались в богатом Цюрихе, где всё так жирно и дорого, как в трусах Ким Кардашьян. Нам нужны были деньги.
Фотомонтажи Бальдессари на этой выставке были мизерные, зато очередь за автографами - солидная.
Наконец мы дождались аудиенции.
- Вы хотите автограф?
- Нет, Джон, лучше купите нашу книгу. Мы тоже можем подписать вам её.
- Книгу?
- Ну да, вот эту, настоящее плебейское порно. Вы сможете подрочить.
Джон Бальдессари был возмущён. Он даже побагровел.
- Уходите, не мешайте нам, - строго сказал то ли галерист, то ли какой-то мелкий холуй.
Чёртов Джон так и не купил у нас книгу, даже её не полистал. Ну и пошёл он в жопу!
Между прочим, самую лучшую нашу продажу мы провели в Вене - с критиком Георгом Шоллхаммером. Есть такой прогрессивный куратор и автор, пишущий о современном искусстве Восточной Европы и прочей ерунде.
Как-то мы заявились к нему в офис с маленьким рисунком. На нём акварельными красками была изображена большущая куча говна и крошечный домик. Картинка называлась "Дом на говне" и была посвящена Илье Зданевичу.
- Георг, - сказали мы, подойдя к его столу, - пожалуйста, купите у нас этот рисунок. Нам очень нужны деньги на ужин в ресторане.
Он посмотрел на нас в тупом недоумении, побледнел.
- Это ваш рисунок?
- Ну что за идиотский вопрос, конечно, наш.
- А что он означает?
- Так вы же сами критик, Георг. Попробуйте догадаться.
Шоллхаммер молчал.
- Ну ладно, Георг, так и быть, объясняю. Это лубок, вроде карикатуры. Мы его специально для вас нарисовали. Вы можете вставить его в рамку и повесить у себя дома. Это низовое, профанное искусство, и мы просим всего триста евро - очень скромная, низовая цена.
- Триста?
- Да.
И тут я заметил, что Шоллхаммер покрылся потом. У него взмок лоб, и маленькие прозрачные капли выступили на носу. Он нас боялся!
- У меня нет с собой триста евро.
- Ну и что, банкомат есть на улице. Мы можем выйти с вами, и вы снимите триста евро, а рисунок будет ваш.
Шоллхаммер сидел и потел. Он думал, что мы - хулиганы, опасные, непредсказуемые твари, и что мы может вытворить что-нибудь дурное в его офисе, обидеть его. На самом деле у нас и в мыслях такого не было. Мы просто хотели продать акварель.
Он ещё посидел. И поднялся со стула.
- Хорошо, я куплю у вас рисунок. Он подписан?
- Да, вот сзади подпись, а вот название. Всё сделано, как надо.
- Хорошо, положите на стол. Пойдёмте.
Мы вышли на улицу и прогулялись до ближайшего банкомата. Пока Шоллхаммер колдовал над своими номерами, мы деликатно ждали в сторонке.
- Вот триста евро.
- Спасибо, Георг, спасибо. И не забудьте повесить рисунок на стену. Он стоит того. Вставьте его под стекло, в деревянную рамку. Лучше всего с паспарту.
На это он уже ничего не ответил.
Один на один с Казимиром Малевичем
1.
Перестав быть московским уличным художником, я остался один во всём мире.
Когда-то были родители, были любови… Были в разное время друзья и товарищи в жизни: Лёка Роденко в школьные годы, Роман Баембаев в Израиле…. Были Анатолий Осмоловский, Гия Ригвава, Сергей Кудрявцев в Москве… Были книги-товарищи и картины-товарищи…
А теперь ни любовей, ни друзей, ни Москвы, ни русского языка поблизости не было.
Каждый божий день я должен был втаскивать себя в жизнь голыми руками за волосы: вжиииииикк!
При этом я отнюдь не страдал.
Мне даже нравилось это ощущение невесомости.
Я был как чёрный квадрат Малевича, растворяющийся в белизне.
2.
С группой IRWIN я объездил американские штаты, а потом осел в апоплексическом, раскалённом Нью-Йорке.
Это было как купание в бассейне с грязной водой: всё время пробуешь не ткнуться носом в пятно бензина или в пустую пластиковую бутылку. Ныряешь поглубже, чтобы найти чистоту и покой.
Я снимал комнату в Бруклине: кровать, тумбочка - больше ничего. Хозяйкой была еврейская тётушка из Киева. Она любила поболтать со мной и готовила яичницу на завтрак. Потом я исчезал до ночи, иногда - до следующего утра.
Я бродил, озираясь, по Манхэттену, ел мороженое. Случайно забредал в галереи, музеи, магазинчики. Иногда воровал какую-то чепуху. Сбегал из кафе, не заплатив. Торчал в барах, на скамейках в скверах.
Добрый словенский художник Миран Мохар дал мне 800 долларов на прощание в Сиэтле, и у меня были ещё деньги Хельмута Ньютона.
3.
Я подружился с югославским концептуалистом Гораном Джорджевичем. Он держал в Нью-Йорке антикварную лавку и салон, имитирующий салон Гертруды Стайн в Париже. Это был его художественный проект.
Горан научил меня обыскивать помойные баки и находить в них полезные вещи. Так я раздобыл пару отличных армейских ботинок и рабочие штаны с уймой карманов. Джорджевич был непревзойдённым следопытом и знал все барахолки и блошиные рынки Нью-Йорка. Он хвалился, что однажды купил у старьёвщика акварель Мондриана - за 30 долларов! Теперь эта вещь лежала в его банковском сейфе.
Горан открыл мне места, где можно было дёшево и вкусно поесть - уютные забегаловки, где нас обслуживали вежливые индусы и китайцы. Ещё он обучал меня английскому. К сожалению, Горан слишком много говорил о себе, о своём салоне и своих проектах. Зато он познакомил меня с ассистентом художника Дэвида Салле - рабочим парнем, который рассказывал смешные анекдоты о скупости и хамстве своего знаменитого начальника.
Чтобы по-настоящему понимать искусство, нужно не только смотреть на картины и читать монографии. Нужно ещё серьёзно относиться к анекдотам, сплетням, устным рассказам о художниках, сведениям о конфликтах, спорах и склоках в их кругу.
Нужно видеть историю искусства так, как видел историю философии Диоген Лаэртский.
Джорджо Вазари понимал ценность легенд и устных рассказов о жизни художников. Он умел пользоваться сплетнями.
Рауль Ванейгем в своей краткой истории сюрреализма использовал анекдоты как поисковый инструмент критики.
Нужно помнить, что Бретон презирал Тцару за то, что тот однажды натравил полицию на своих друзей-дадаистов. А Деснос презирал Бретона за повадки дельца…
Такова истинная история искусства - она не только в умном созерцании и артефактах, но и в политических событиях, в критике, в анекдотах, в теории, в легендах, в правильном использовании сплетен…
А картины в музеях - это для кретинов.
4.
Под Бруклинским мостом, в грязной квартирке, я встретился со своим старым московским знакомым - художником Юрой Гавриленко. Он в Америке перестал делать искусство, зато пил до утра в барах мартини и целовался с красивой француженкой.
Иногда художник, бросивший искусство, только выигрывает от этого. Иногда замолчавший автор становится в сто раз значительней из-за своего молчания.
Гавриленко был отличным проводником и собеседником в ночных походах по городу. И мне всегда нравилось смотреть на его лицо бесшабашного гуляки, на его руки мастерового, на его девичьи волосы. Юра был красавчик, шутник, умница.
Я бы больше уважал художников, если б они почаще бросали свою профессию и бродили по миру как странники. Но для этого им нужны решимость и отвага.
Уорхол сказал, что люди никогда не меняются.
Но Рильке сказал: "Ты должен изменить свою жизнь!"
5.
Я встретился с Комаром и Меламидом. Они - не художники, а тухлое мясо из фильма Эйзенштейна. А как личности - ветчина с горошком из банки. Они посадили меня в свою тачку и повезли осматривать статую Свободы - вот так тупицы! Когда я влезал в их машину, то случайно прищемил себе палец дверцей. Было много кровищи, но ни Комар, ни Меламид ничего не заметили. Я просто вложил палец в рот и сосал, сосал кровь, пока не остановилась. Из-за этого я не проронил за всю поездку ни слова. Но Комар и Меламид на это не обратили внимания - они слушали только себя. Разговоры их были исключительно о собственном бизнесе, полезных социальных связях, купленных ими домиках в Нью-Джерси, соревновании с Кабаковым. От них воняло самоупоением и неудовлетворёнными амбициями. Это была гремучая смесь тщеславия и зависти.
6.
Несколько раз я виделся с художником Леонидом Соковым. Он был гостеприимным хозяином, потчевал меня водочкой и рыбицей, кормил какими-то пирожочками.
Сказочный мужичок-с-ноготок, ушлый и добродушный дядька, Соков сообразил на скорую руку, что мир - мерзкая клоака, и надо бы позаботиться о тёплом местечке. Кажется, тёплое местечко нашлось у него где-то в Италии, куда он ездил летом к неаполитанскому графу, покупавшему его раскрашенных медведей и Микки-Маусов. Соков был остряк, анекдотчик, а по духу - кустарь-матрёшечник, но слишком уж напыщенный и приглаженный. Он хихикал над баснословным успехом Кабакова, но и сам хотел бы того же, только руки оказались коротки.
7.
На вечере Алексея Хвостенко в какой-то галерее я познакомился с поэтом Константином Кузьминским. Хвостенко в тот день пел под гитару, как обезглавленный петух, а Кузьминский выглядел как гусляр Садко, которого морской царь перекормил осьминогами. Он хрипел и задыхался, но всё равно курил одну за другой длинные женские сигареты. Одет он был в советскую солдатскую шинель с какими-то царскими орденами и американскими пуговицами. Он был немного опереточный, но всё-таки живой - с сердцем и мозгами, со страдальческой улыбкой.
Я встречался с Кузьминским ещё несколько раз, бывал у него дома. Его квартира в Бруклине напоминала кунсткамеру или архив, где пылились артефакты, рукописи, фото, книги, какие-то рамы и картонки. Посреди всего этого хлама бродили нервные облезлые борзые, оставляя на вещах клочья шерсти. Кузьминский сидел в вольтеровском кресле, кашлял, вещал, поучал, пил чай и выплёвывал стихи Кушнера и Сосноры, Хлебникова и Пруткова. Это была какая-то воинствующая декламация. А сам поэт выглядел как памятник императору Александру Третьему работы Паоло Трубецкого.
Кузьминский был настоящим бурлящим и кипящим деятелем культуры, как Сумароков или Тредиаковский, но он чувствовал себя в опале, в изгнании - и страдал, хирел из-за этого. Ему запрещено было пить, и это его тоже угнетало. А я сидел рядом с ним на низенькой табуретке, как Витя Малеев - без школы, без дома…
8.
Однажды я встретился на Бродвее с художником Андреем Ройтером, и он пригласил меня на стриптиз.
Мы оказались в маленьком и тёмном, обитом бархатом местечке, где на сцене одна за другой раздевались невероятно красивые девушки. Их жесты напоминали движения зверей в зоопарке - если бы звери могли танцевать под музыку. Хлебников, глядя на этих танцовщиц, написал бы ещё один шедевр - под стать своему "Зверинцу". А я просто обалдевал, дышал и каменел.
Они появлялись и исчезали, как видения По.
Самая красивая, самая мускулистая, самая худая, самая невинная после шоу подошла к нам.
- Пойдём куда-нибудь выпьем, парни?
Но Андрей вежливо отказался.
А я мог и хотел!
Мы вышли в душную ночь, и она повела меня от одного угла к другому, и здания расступались, и она прикасалась ко мне своим голым плечом, и что-то говорила, смеялась…
В результате мы очутились в длинном вишнёво-мерцающем баре, где не было ни души, кроме бармена и какого-то старика в белом костюме.
Мы пили коктейли. Затем моя спутница - я не запомнил её имя - плясала перед нами на стойке. Её танец соответствовал высказыванию Малларме: "Орфическое истолкование Земли - в нём состоит единственный долг поэта, и ради этого ведёт всю свою игру искусство".
Этот медленный, атавистический танец посрамлял ничтожный лепет нью-йоркских художников, их самовлюблённую возню, а заодно и всю неоновую трескотню Манхэттена. Эта акробатка была единственным подлинным гением среди местных фальшивых талантов, дарований и бездарностей.
Она плясала, прыгала, скакала, а потом наступил рассвет.