Жития убиенных художников - Александр Бренер 21 стр.


9.

Все эти дни в Нью-Йорке я думал о Казимире Малевиче (в самом деле, не о Комаре же, не о Меламиде мне было думать!).

Малевич пришёл ко мне во сне и сказал: "Чепуха. Просто стой на горизонте, как безликая фигура. Внизу - земля, наверху - небо. Возьми шпагу и проведи в воздухе знак. А воздух - это я".

Потом Малевич отвернулся и ушёл. На нём был плохой, ветхий костюм. И я помню его лицо: фактурное, дырчатое, как изношенный мешок или кусок драной кожи.

Целыми днями я размышлял, что этот сон значит. И понял, что должен нарисовать знак доллара на картине Малевича в музее МоМА.

Почему знак доллара?

Потому что мне нравилось рисовать его с детства!

Я никому не сказал об этой идее - за исключением Горана Джорджевича. Горану мой план понравился. Он заверил меня, что это классно, что это встряхнёт Нью-Йорк.

Я стал ждать, когда у меня кончатся деньги - чтобы нечего было терять. А пока просто болтался по Бронксу и Гарлему, пил Dr Pepper, ел куски горячей пиццы. Нью-йоркский тяжёлый воздух впрыскивался в меня, как сперма сутенёра - в неумелую проститутку.

10.

В эти дни я встретился с парнем по имени Юджин Садовой. Он был русским американцем, с оранжевым загаром и искусственными бицепсами, откуда-то из Лос-Анджелеса, работал там то ли журналистом, то ли агентом ФБР. Он стал водить меня в тайские рестораны, в джаз-бары, в отель Челси, в дискотеки, в стрип-клубы, в какие-то кокаиновые притоны, на садомазохистские шоу. С ним было смешно и уютно, в нём совмещались взрослая пошлость и детский порок.

Однажды мы переночевали в неряшливом отеле на Таймс-сквер, и там, в постели, я рассказал ему о своём жгучем желании вписаться в холст Малевича.

Юджин прямо-таки завёлся от этой идеи.

- Здорово! - хихикал он, ворочаясь. - Здорово!

11.

В Нью-Йорке стояла сорокаградусная жара. В полдень мы с Юджином пошли в китайский ресторан, а потом - на встречу с Алленом Гинзбергом, с которым Юджин условился по телефону.

Гинзберг сидел в кондиционированном кафе и пил апельсиновый сок со льдом. Он выглядел как кусок забытого на солнце сыра: одновременно затвердевший и покрытый каплями мутной влаги. У него было полчаса на беседу. С ходу он пожелал, чтобы я зачитал ему одно из своих стихотворений.

- Хорошо, - сказал я и процитировал большой кусок из пушкинского "Утопленника".

- Неплохо, - сказал Гинзберг.

Потом он спросил, что я думаю о Евтушенко.

- Это - литератор, - промямлил я. - А как литератор он - колхозник-кооператор.

Гинзберг спросил, что я думаю о Ярославе Могутине.

- Это - дуэт, - сказал я. - И в этом дуэте один голос - как у невропата, а другой - как у технократа.

Гинзберг поинтересовался о Пригове.

- Пригов - лауреат Нобелевской и Пулитцеровской премий и кавалер Ордена дружбы народов.

Гинзберг посмотрел на меня сквозь затуманенные очки, а потом уставился на свои часы:

- Мне пора.

На прощанье я попросил у него сто долларов, но он сказал, что у него с собой только тридцать.

Я взял тридцать и поблагодарил.

12.

Примерно в те же удушливые дни мне приснился второй сон о Малевиче. На этот раз Казимир Северинович выглядел как сова - заросший до глаз, с круглой дёргающейся башкой и странными незрячими очами.

Он сказал:

- Искусство - дело седых детей.

И это было всё.

13.

В конце концов мне надоело ждать и томиться, и я решил пойти в МоМу на рандеву с Малевичем безотлагательно. Граффитистский баллончик с зелёной краской был уже куплен и стоял на тумбочке. Я смотрел на него и дрожал от возбуждения в горячей квартире киевской тётушки.

Знак доллара - на картине Малевича!

Знак доллара - орфический знак неповиновения доллару!

Зелёный знак доллара - в знак солидарности с Казимиром Малевичем, в этом проклятом городе жёлтого дьявола!

Утром я проснулся от телефонного звонка. Это был Юджин Садовой.

- Мы должны как можно скорее встретиться!

Его голос звучал встревоженно.

- Хорошо. Давай возле МоМА в два.

Я ждал его на улице и рассматривал толпу. Она была пёстрая, полуголая в этот жаркий день, и в ней то и дело мелькали красивые ноги, зубы, ключицы, задницы.

И вдруг в этой американской толпе я увидел старого друга!!

14.

Его звали Даниил Парнас.

Он был моим лучшим другом давным-давно, в другой жизни. Мы чуть ли не каждый день виделись в Алма-Ате, когда оба ещё были щенками, и Даниил мечтал стать великим режиссёром - как Ингмар Бергман, Робер Брессон или Андрей Тарковский. Он стремился к этой цели всей душой, всеми помыслами… Но он так и не смог поступить во ВГИК, хотя пробовал несколько раз - сразу после школы и уже учась на журналистике, и снова пробовал, и опять. Он страстно хотел стать кинорежиссёром, и читал всё об этом ремесле, об этом искусстве… Но он так и не стал им… В последний раз мы встретились в Ленинграде в конце 80-х, и тогда Даниил сказал мне, что у него есть дядя-миллионер в Америке и, вероятно, он уедет к нему, в Штаты.

- А как же режиссура? - спросил я.

- Посмотрим.

И больше я о Данииле Парнасе не слышал.

15.

И вот теперь, перед нью-йоркским Музеем Современного Искусства, я, пришедший сюда на встречу с Малевичем, увидел вдруг Даниила - друга юности. Бывает же такое!

Он шёл не один, а с каким-то американским знакомым. Они разговаривали, улыбались. Даниил двигался прямо на меня, он уже почти со мной поравнялся, и наши взгляды скрестились, встретились. И конечно, он меня узнал, вне всякого сомнения… А я уже раздвинул рот в улыбке, раскрыл пасть, чтобы его приветствовать… но он - не может этого быть! - прошёл мимо меня, проскользил, обдав меня ветерком, прошёл со своим спутником. И уже удалялся, растворялся в толпе.

Я обалдел.

- Даниил!!!

И опять:

- Даниил!!!

И тут произошло нечто невероятное. Даниил Парнас, друг моей юности, не поворачиваясь, сделал мне из-за спины знак рукой. Это был скрытый жест, словно Даниил не хотел, чтобы шедший с ним человек этот жест увидел. Даниил показал мне ладонью, чётко и ясно: отстань, отвяжись. Дай мне уйти!

И я застыл на месте, как идиот.

16.

Тут меня дёрнул за руку Юджин Садовой - благоухающий деодорантом, в солнцезащитных зеркальных очках. Он был в яркой гавайской рубашке, но его лицо подёргивалось от нервности.

- Привет, - сказал я, всё ещё оглушённый.

- Послушай, - зашептал Юджин. - Ты хочешь это сделать сегодня, да? С Малевичем, в МоМА?

- Да.

И я указал ему на баллончик, который оттопыривал карман моих рабочих штанов.

- Так знай, - выдохнул Юджин. - Я вчера виделся с адвокатом, и он уверил меня, что тебе за порчу Малевича дадут минимум восемь лет тюрьмы.

- Восемь?

- Да, и это - минимум.

- Ооох…

После такого известия, да ещё после встречи с Парнасом, я решил отложить свидание с К. С. Малевичем.

В тот день стояла страшная жара, и я совершенно обессилел.

17.

Ночью Малевич явился в третий раз. Он был одет в какую-то странную белую рясу, или это была грязноватая тога, или просто мешок - с дырками для рук и головы. Он был похож на себя, но одновременно - на сошедшего с ума Климта.

Он выглядел странно, рассеянно. Он то ложился на землю, то вскакивал. В руке он держал спящую мышь.

- Эй, - сказал он. - Я преобразился в нуле форм и выловил себя из омута дряни Академического Искусства. Художники были чиновниками, но Три Квадрата указали путь. Цель всех гармонических овладеваний заключается в достижении покоя. Покой есть единственная необходимость человека. Труд не является совершенством человеческой жизни, которая по существу ленива. Я хотел сделать лень не матерью пороков, а матерью совершенства. Но дети будут всегда, они - правильное состояние жизни. Поэтому будь ребёнком и играй шпагой. Фехтуй землю, небо, горизонт, мои картины. Тебе дан дар существования для того, чтобы играть и увеличивать бег гибкой жизни.

Потом Казимир Северинович положил мышь на землю. Она уже не спала, а умывалась.

- Мы не можем победить природу, - сказал он. - Ибо человек - природа.

Тут мышь кончила умываться - и убежала.

Исчез и Малевич.

18.

Я проснулся и понял, что Америка и Нью-Йорк для меня кончились, исчерпаны. Я уже повидал Чикаго и пустыню, Аризону и Техас, Гранд-Каньон и Лас-Вегас, встретил Хельмута Ньютона и прекрасную стриптизёршу, Константина Кузьминского и пьяных индейцев, встретил Аллена Гинзберга и даже Даниила Парнаса…

Мне вдруг страстно захотелось вон отсюда - с этого континента с укатанными дорогами, из пропахшего гамбургерами Бруклина, из этой одинокой кровати с измятыми простынями, прочь из раскалённого, заплёванного Манхэттена… Захотелось фехтовать, прыгать, играть, следовать советам Казимира Севериновича - моего единственного друга и водителя.

19.

И я пошёл и купил билет в Европу.

Миланское инкогнито

Попав из Америки в Милан, я сошёл с ума, по-настоящему спятил.

Я остановился у приятеля - полурусского, полуитальянца. Его звали Игорь Франча. Он редко ночевал дома - жил у любовницы.

С ним я истратил все свои сбережения - в барах. Я не напивался, а просто сидел со стаканом пива и надеялся познакомиться с какой-нибудь привлекательной девушкой. А потом я хотел поселиться у неё и начать новую жизнь. Я всегда мечтаю начать новую жизнь.

Но вместо счастливого знакомства я захворал - заразился гриппом в одном из баров. У меня резко поднялась температура. Я перестал мыться и совсем не мог дышать. В носу образовалась пробка, полная закупорка. Я мог дышать только ртом, но это было невыносимо мучительно. Я задыхался! Я лежал на диване в большой неопрятной комнате Игоря, и меня охватывала паника.

Я не спал уже несколько ночей, вскакивал, смотрел в окно и бегал по комнате. Наконец я окончательно спятил.

Я ПРЕВРАТИЛСЯ В ОЗЛОБЛЕННОГО ХУДОЖНИКА!

Девяносто пять процентов всех художников - озлобленные существа, неудовлетворённые разносчики ресентимента. Ещё четыре процента - успешные карьеристы. И оставшийся один процент - настоящие художники.

В Милане я узнал, что значит принадлежать к 95-ти процентам.

Это было так.

Я решил, что я - инкогнито. У меня нет ни имени, ни фамилии.

У меня нет никакой физиономии.

Я - тень, грандиозная тень Возмездия.

Я - тень статуи Командора.

У меня нет формы. Нет содержания - одно желание мщения. И я без устали летаю по Милану, и город гудит от меня, как от русских или американских истребителей: у-у-у-у!

Я решил, что я - тот ревизор из комедии Гоголя, которого никто не видел, никто не знает, но все ожидают. Может, его даже и вовсе нет и не будет. А он всё равно ходит, как тень, по городу, и замечает все подлости, все несовершенства, все гнусности, всю несусветную ложь. И вдруг выскакивает к народу на одну только секунду и обрушивает свой грандиозный гнев на обманщиков и лицемеров:

- Суки! Проходимцы! Халтурщики!

Я именно так решил действовать. А потом исчезать.

Я не мог сидеть в комнате Игоря - мне было там страшно. Я стал ходить и бродить по Милану и отмечать в уме все мерзости и козни власть имущих и их прислужников. В Милане были одни только интриги, подлости, свинства и несправедливости. Милан был, как Вавилон - мусорный, смердящий. Настоящая бездонная клоака.

Желание справедливости стало желанием мщения.

Возмездие! Да, возмездие!

Я спятил.

Я бродил, еле дыша, задыхаясь, и инспектировал этот город. Я заходил в какой-нибудь ублюдочный ресторан - они все были ублюдочные! - и хватал с чьей-нибудь тарелки горячую пиццу или отбивную. Я обжигал себе пальцы. Потом, чтоб меня не схватили, я выбегал на улицу и кусал эту пиццу - настоящая она или халтура? И ответ всегда был один, неизменный, вечный: халтура. Халтура! ХАЛТУРА большими буквами!

Так я им и кричал с улицы:

- Халтура! Суки! Дураки! Халтурщики!

И убегал.

Да, пицца всегда была халтурная, но не только пицца. Рыба и креветки - тоже. Салаты - тоже. Панини - тоже. И паста. И даже яблоки и груши. И апельсины. И даже мороженое! В этих ресторанах всё было - халтура, обман, вопиющая посредственность!

И кофе, разумеется, тоже.

После пиццы я забегал в супермаркет и прятал под куртку бутылку кьянти - чтобы нейтрализовать халтурный вкус пиццы во рту И что же? Кьянти, хвалёное итальянское вино, тоже было халтурой. Абсолютной и законченной Халтурой!

Потом я чуть-чуть остывал и заходил в какой-нибудь магазинчик с одеждой. Много их было в Милане, в этом модном Вавилоне! И все они были - тупые, хамские, претенциозные! Я примеривал какую-нибудь шапку или фуражку - дрянь она или не дрянь? И ответ всегда оказывался один: дрянь! ДРЯНЬ! Абсолютная дрянь!

Тогда я плевал в эту шапку и выскакивал на улицу. И кричал на прощание:

- Суки!

После бутиков настала очередь галерей. Они были точно такими, как бутики - никакой разницы. Искусство - товар, искусство - халтура. Я заходил внутрь и обливался горячим потом - моя высокая температура никак не падала. Я начинал сморкаться, хрипеть и издавать неприятные звуки. Если мне удавалось, я громко пердел. Служащие галерей смотрели на меня в ужасе, в отвращении.

Однажды я прижался носом к наружной витрине галереи. Нос мой сплющился. Я корчил чудовищные рожи людям, стоящим внутри. Они старались не замечать меня, но я начал молотить по стеклу кулаками. На улицу выскочила галеристка, она угрожала мне полицией, карабинерами. Я закричал:

- Поркамадонна! Поркамадонна!

На помощь галеристке подоспели какие-то толстые дядьки. Они вопили на меня. Я почувствовал дикую слабость и смылся.

Однажды я шатался в центре, рядом с их хвалёным собором, тоже превращённым в бутик-галерею. Я зашёл в местечко, где продаются всякие журналы - на итальянском, английском и даже японском языках. Я просмотрел двадцать, тридцать, сорок журналов - абсолютное ничтожество и пустота. Я вырывал и комкал страницы. Ни одного приличного журнала - только убогие, фальшивые фотографии голых баб и товаров. Без всякой выдумки и фантазии. Всё украдено у Родченко, у Брассая, у Фридлендера, у Аведона. У Хельмута Ньютона или у Роберта Франка. Всё - халтура и сучество! Я комкал и рвал страницы, пока продавец не заорал на меня страшным голосом.

Тогда я решил наведаться в книжный магазин.

Этот книжный магазин, видимо, недавно открылся на модной отмытой улице. Внутри он был весь пластмассовый, белый. Он выглядел как зубоврачебный кабинет.

Как сортир министра пропаганды Геббельса!

Я вошёл и стал рассматривать обложки книг. Инспектировал всю эту продукцию. Но это были не обложки. Это была реклама! Соблазнительные или стерильные постеры! Это была пошлая и подлая реклама всех этих писателей и издателей! Это была реклама литературной рекламы! Дрянь! Сучество!

Даже издания классиков выглядели как упаковки с бельём или презервативами. Даже Эсхил и Вергилий, даже Марк Аврелий! Даже маркиз де Сад!

В ярости выскочил я на улицу. Что же тут было делать?! Что?!!

Мне захотелось выпить граппы, крепкой прозрачной граппы. Я задыхался, почти не дышал. У меня наверняка была очень высокая температура - 39! Я взмок, у меня подгибались колени.

За углом оказался винный магазинчик. Чёрт возьми, это был роскошный магазин - чуть не винный подвал Германа Геринга!

Я вошёл в магазин и осмотрелся. Тут были деревянные полки - с белым и красным пойлом из Франции, Италии и Испании. В основном из Италии. Была и водка, виски, граппа - в разных бутылках, с разнообразными этикетками. Я решил взять самую дорогую бутылку.

Граппа, граппа - этикетки выглядели тупо, вульгарно. Этикетки важны так же, как и содержимое. Но сейчас все этикетки либо совершенно бездарные, либо непомерно крикливые. Либо это подделки старых этикеток. То есть опять халтура, нищета, надувательство!

И вообще: никакому вину, никакой граппе больше нельзя доверять. Весь этот алкоголь отравлен химикалиями. Старые методы приготовления забыты и фальсифицируются. То есть опять - ложь и растление!

Я приложил руку ко лбу - лоб горел.

Наконец я выбрал бутыль граппы, которая стоила 120 евро. Мне пришлась по вкусу этикетка на этой бутылке - в ней было изящество. Сдержанность и изящество. И старинное очарование. И форма бутылки мне тоже понравилась - несовременная форма и чуть-чуть причудливая. Такую форму мог бы оценить Джорджо Моранди, если бы он стоял со мной в этом магазине.

Я огляделся по сторонам. Моранди здесь не было. Хозяин заведения болтал о чём-то с покупателем, видимо, пытался одурачить его, как водится.

Тут я быстрым движением опустил бутылку во внутренний карман моей куртки. Этот карман я, кстати, вшил в куртку сам, для специальных надобностей и ситуаций. И вот очередная ситуация представилась.

Куртка у меня была довольно широкая, вместительная, но бутылка тоже оказалась пузатенькая и с длинным горлышком. Так что у меня вдруг появилось какое-то остренькое брюшко с правого бока. И поэтому я постарался собственное моё брюшко втянуть, чтобы бутылка поменьше выпирала.

Проклятые соглядатаи!

Я ещё потолкался в магазине минутку, чтобы не было подозрительной спешки и нервозности, а потом решительно устремился к выходу. И тут слышу:

- Сеньор! Сеньор!

Я даже не оглянулся.

- Сеньор!

И ещё какие-то крики, но я не понял, что именно.

Тут я повернулся и говорю по-английски:

- Вы ко мне обращаетесь?

Хозяин - человек с волнистыми чёрными волосами и висячими щеками - размахивает руками и что-то орёт.

Собеседник его тоже на меня уставился.

Тут я осознал, что разговоры с этими сеньорами ни к чему не приведут, и одним прыжком сиганул на улицу. Сразу же и побежал.

Слышу - они за мной. И орут:

- Эй! Эээй!

Я бегу, бегу куда-то по каменной мощёной улице - напротив меня собор, сбоку - банк. Трамвайные пути. Бар. Табачная лавка. Аптека.

А они - за мной. И, кажется, их уже не двое, не трое, не четверо, а ещё больше - целое множество!

Толпа упырей и халтурщиков! И все - за мной!

Я начал уставать, сердце стучало молотом. Дышал только ртом, широко распахнутым. А бежать всё-таки надо, ничего не поделаешь.

Тут я бутылку из куртки выхватил и швырнул в сторону. Она, как настоящая бомба, об стену ударилась и лопнула: бум-дзынь-бооооомбс!

Прощай, траппа, к чёрту!

Халтура! Ах!

Я бегу, хотя уже больше не могу. А они - за мной, и кричат:

- Полиция! Полиция!

Назад Дальше