7.
Да, хорошо было.
Но примерно через две недели случилась осечка.
В тот вечер открытия проходили сразу в нескольких галереях - в большом фабричном здании, переделанном для искусства. Такие здания сейчас есть повсюду, даже в Бангладеш.
Мы ходили по разным этажам, смотрели на экраны и объекты, смеялись. А потом попали в галерею, где выставлялась живопись молодых художников.
Как только мы туда вошли, нас поразил запах свежей масляной краски. И мы не ошиблись: на стенах висели свеженаписанные работы выпускников копенгагенской Академии художеств. Или что-то в этом роде.
Мне это сразу не понравилось. Выставлять мокрые холсты - некрасиво. Ни Пуссен, ни Мане этого не делали. А Жорж Брак даже издевался, когда видел на выставках непросохшую живопись. Уважающему себя художнику нужно написать холст, повернуть его к стенке, а потом снова на него посмотреть, проверить - закончена ли вещь. Пикабиа или Уорхол могли всякое себе позволить - но не жидкую же живопись на вернисаже!
Вот я и разозлился. Первый раз разозлился в этом земном раю. Делать этого, конечно, не стоило - от злости никакого проку нет. И всё сразу пошло наперекосяк.
Я хотел убедиться, действительно ли эти картины так уж непозволительно мокры. Вот я и подошёл к одному из холстов и прикоснулся к нему пальцем. Это был какой-то разудалый нео-экспрессионистический портрет, и на его поверхности скопилось огромное количество краски. Гляжу: мой перст весь в розовой дряни. Свежая субстанция, прямо из тюбика! Тут я вскипел и заорал по-английски:
- Где тот художник, что выставил эту мазню?!
В галерее кучковалась группа молодых людей.
Воцарилось напряжённое молчание.
Я ещё явственнее выставил испачканный палец:
- Кто написал эту картину?
Ответом снова была тишина и какие-то нерешительные смешки.
Наконец из толпы выступил долговязый юнец и сказал:
- Это я рисовал.
Тут я, позабыв все предосторожности, кинулся к нему и мазнул пальцем по его носу. Большой кусок краски переместился с моего когтя на шнобель художника. Он теперь сам выглядел как экспрессионистский портрет!
Это было довольно забавно, но никто не рассмеялся. Наоборот, у всех этих молодцов стало очень суровое выражение лиц.
Они надвинулись на меня и, кажется, приготовились схватить за воротник.
Я, разумеется, тоже приготовился к бою.
Но тут из их группы выделился старший господин - наверное, галерист. Он держал в руке мобильный телефон и уже кричал в него:
- Полиция? А? Полиция!
Это было хуже драки.
Мы решили бежать и незамедлительно исполнили это намерение.
Некоторые из молодых художников нас преследовали.
Но мы оказались проворнее.
8.
С той ночи по Копенгагену поползли крайне неблагоприятные для нас слухи. Это было ясно по неприветливым взглядам, которыми нас теперь одаривали завсегдатаи кунсткамер и галерей. Но мы не хотели огорчаться из-за пустяков и продолжали быть в раю как в раю.
Вот пришли мы однажды в какой-то музей на открытие фотовыставки Нобуёси Араки. Там висели красивые снимки цветов вперемешку с фотографиями голых девушек. Ну, мы и подумали: цветы и голые девы - это как раз то, что свойственно раю. Не хватает только змия. И мы решили стать змием и Евой.
Я лёг на паркетный пол и начал извиваться. Это было самое настоящее становление змеёй. Я извивался, шипел и выпускал язык, словно это было жало. А ты спустила штаны и трогала свой клитор - точь-в-точь как эдемская Ева. Вульва - это ведь цветок, а клитор - тычинка.
Змей тем временем полз, приближался к Еве, чтобы полизать её цветочек. И наконец дополз. Обвившись вокруг Евиной ноги, он высунул жало и стал лизать, сосать, лакать.
Мы почувствовали себя в настоящем раю и были страшно благодарны за это Нобуёси Араки. Однако райское действо было прервано.
Чьи-то руки схватили меня за голову и стали оттаскивать от влагалища Евы. Руки корёжили и терзали моё змеиное туловище. Это делалось ужасно бесцеремонно, у меня едва не сломался какой-то позвонок. Оказывается, это были музейные охранники.
Один из них шептал мне в ухо по-датски, но я, существо из Эдема, не понимал этой абракадабры. Единственное, чего я хотел - быть с моей Евой, обвивать её, прижиматься, гладить, лизать, обнюхивать. Охранники не позволили мне это делать. Но, к счастью, они не попытались нас разлучить. Они просто вытащили меня из музея и дали пинка - я кубарем слетел на мостовую.
А через минуту вышла и ты, моя дорогая.
9.
Я забыл сказать, что чуть ли не каждое утро после завтрака мы отправлялись в центральную копенгагенскую библиотеку - полистать книги, посмотреть картинки. Приятно начинать день в раю с чтения и созерцания.
Точно так же поступили мы и после змеиного случая.
В библиотеке было просторно, и день выдался солнечный. Мы взяли с полки какие-то книжки и приготовились читать, как вдруг - что же это?!
Прямо напротив нас в креслах сидели две пожилые дамы, прикрывшись распахнутыми газетами "Ekstra Bladet". И на первой странице этой общенациональной газеты мы увидели самих себя - так что сначала глазам своим не поверили. Но нет - это были мы, мы, причём в той же самой одежде, в которой сидели сейчас в библиотеке (другой у нас и не было).
Заголовок в газете гласил: "СЛАВЯНСКАЯ ПАРА ТЕРРОРИЗИРУЕТ КОПЕНГАГЕН"!
Агул магул! Мы прямо-таки опешили.
И быстро-быстро выскользнули из читальни. Чтобы не дай бог нас кто-нибудь не узнал…
Мы были поражены. И пошли, пошли куда глаза глядят…
И вскоре очутились на большом каменном мосту через реку.
Навстречу нам катили два велосипедиста. И вот, поравнявшись с нами, они заорали:
- А, это вы?! Суки! Вон! Уёбывайте из Копенгагена! Гады! (Всё это - по-английски.)
Агул могул!
Тут мы поняли, что, несмотря на все наши усилия избежать лишней огласки и не влипнуть в средства массовой информации, они нас сцапали.
Весь Копенгаген только о нас и рычал.
Мы оказались в щекотливом положении - то ли Евы и Змия, то ли Гамлета и Офелии. Агул могул!
10.
С этого дня Копенгаген-рай кончился. Начался ад. Мы ведь и правда живём в аду Мы - на том свете. И только крайне редко, по большей части случайно, можем мы заглянуть в рай.
А почему?
Да потому что мы, глупышки, сей рай покинули. Мы не умеем любить - разучились.
В особенности я был набитым дураком - сам убежал из Эдема. Никто меня оттуда не выгонял. Никакие охранники. Это я - унтер-офицерская вдова - сама себя высекла!
А как?
Дело в том, что я с той ночи начал сердиться: на охранников, на публику, на все эти выставки, на газеты, на прохожих, на мир, на себя! Да: сердиться, злиться, собачиться. Дуться. Это и было, конечно, изгнанием из рая собственными руками. Быть сердитым - самая большая ошибка на свете. И я её совершил - в раю!
Вот он и кончился.
Злость, раздражение, обида - омерзительная отрыжка, отравляющая не только наш собственный вздох, но и всю атмосферу вокруг Земли, за сто тысяч световых лет.
Как сказал Марк Аврелий: "Тот, кто добр, - свободен, даже если он раб. Тот, кто зол, - раб, даже если он цезарь".
11.
А вот вам (к месту или не к месту) и другая цитата: "Принцип моего века, моего личного существования, всей жизни моей, вывод из моего личного опыта, правило, усвоенное этим опытом, может быть выражено в немногих словах. Сначала нужно возвратить пощёчины и только во вторую очередь - подаяния. Помнить зло раньше добра. Помнить всё хорошее - сто лет, а всё плохое - двести. Этим я и отличаюсь от всех русских гуманистов девятнадцатого и двадцатого века".
Ну, чья это цитата? Догадались?
12.
Мы продолжали посещать копенгагенские вернисажи и мероприятия, не оставили и свои игры, но удовольствия от них больше не было. Осталось одно напряжение. А иногда и сильное раздражение.
А потом случилось вот что.
Однажды из настенного объявления мы узнали, что где-то на улице состоятся перформансы студентов Академии художеств. Ага! Мы решили пойти туда и покуражиться. Одно только слово "перформанс" вызывало у нас ужасное отвращение. И сейчас тоже вызывает, ибо нужны не перформансы, а бегство из системы.
В условленном месте на канале стояла толпа молодых людей. Некоторые из них были в гриме, в каких-то театральных костюмах, другие же - просто так. Неподалёку кучковалась группа взрослых. По всей видимости, преподаватели. Никаких особых перформансов не наблюдалось, одна мелкая возня и хихиканье.
Мы вмешались в толпу и стали что-то кричать да озорничать. Студенты тут же нас узнали и принялись фотографировать - к этому времени мы были бельмом на глазу всего датского королевства. А кое-кто уставился на нас как на настоящих уродов.
И тут из группы преподавателей выделилась женщина - и заговорила со мной по-русски. Вид у неё был довольно агрессивный, голос - громкий и недружелюбный.
- Эй! - сказала она. - Ты зачем сюда к нам приехал из своего Третьего Рима, из своей Империи?! Мы здесь - свободная страна, нам завоеватели не нужны. Возвращайся обратно в свою Москву и пугай там своих обывателей, а нам тут такое не нужно. Или ты будешь меня кусать, как всех там кусаешь?!
Я удивился и говорю:
- Да я никого не кусаю, вы меня с кем-то путаете…
- Ни с кем я тебя не путаю! - кричит. - Я тебя очень хорошо знаю! Ты же дешёвой известности хочешь и ради неё ни перед чем не остановишься! Что, небось и меня укусишь?
- Да нет, - отвечаю, - неохота мне вас кусать, я лучше пирожное укушу…
- А ты мне не хами! - не унимается она. - Ты ведь никакой не художник, а просто футбольный хулиган! Ты сюда к нам кусаться и срать приехал, но нам такие не нужны! Ты - преступник, как Путин, как русская мафия, как все эти русские! Ты здесь на нас нападаешь, а они там войну с Чечнёй и Грузией развязали! Ты - такой же, как все они!
Тут я вижу: она не в себе уже, слюной брызжет, языком мелет какую-то околесицу. Мне бы, дураку, с ней не спорить, но я ей в ответ что-то вякнул: мол, я не Путин, а другой, ещё неведомый избранник…
Но она не слушает, кричит:
- Ты - дрянь, ты - животное, ты - наследник царей и жандармов, ты - воплощённое насилие и имперское отродье! Ну, укуси меня! Укуси - посмотрим, что будет! Кусай же!
Кричит и ногу свою поднимает: показывает мне место, в которое её укусить…
И тут на меня опять сердитость нахлынула, опять замутнение рая моего внутреннего, опять раздражённость дурацкая, вот я ей и говорю:
- Хорошо! Коль хочешь ты, чтоб я тебя укусил, будь по-твоему!
И тут же схватил её за бедро выставленное и слегка впился губами в него - больше для шутки, чем для ранения.
Все вокруг - студенты, другие преподаватели - стояли и спокойно, с интересом, смотрели. И никто из них, кажется, не думал, что я - крокодил, хватающий свою жертву зубами и в канал её уносящий, никто не вмешивался. Да и сама она от прикосновения не вскричала - больно я ей не сделал. Это был не укус, а своеобразный поцелуй, засос этакий.
Вот, поцеловал - и отпустил. И ничего больше не было. Ни перформансов, ни скандалов, ни ругани. Они стояли, и мы стояли. А потом мы домой пошли.
Но дело на этом не кончилось.
13.
Примерно через два-три дня мы лежали в нашей зелёной спаленке и нежились. Был дождливый пакостный день, вставать с простыней не хотелось. Кроме того, нам вдруг пришло в голову, что рай наш копенгагенский можно (и нужно!) вернуть, а для этого необходимо прекратить всякие походы на выставки и лекции, и просто жить и гулять. Позабыть всё это художественное безобразие - и конец! Как сказал Райнер Мария Рильке в "Архаическом торсе Аполлона": "Ты должен изменить свою жизнь!"
И тут вдруг в прихожей зазвонил телефон.
Это было неожиданно и странно: обычно нам никто не звонил - и хорошо. Звонки телефонные - экая досада. Кто бы это мог быть?
Ты, дорогая, подошла к аппарату звонящему. И через несколько минут вернулась бледная, потрясённая.
Что же стряслось, райская моя птица?
Звонили хозяева квартирки. И сообщили, что нас разыскивает датская полиция. Оказывается, на меня было подано в участок заявление, что я искусал преподавательницу художественной академии. Преподавательница эта была, оказывается, из Грузии - отсюда её русский язык. Она выдвинула против меня обвинение, что я укусил её в бедро и нанёс физическое и психическое увечье. Рана на бедре была, якобы, жестокая. Или это был синяк. Или рваный чулок. В любом случае - ущерб и хулиганство. Поэтому наши домовладельцы-доброжелатели советовали нам как можно быстрее покинуть Копенгаген и вообще Данию. Иначе - арест и возможное тюремное заключение.
14.
Через полчаса после телефонного сообщения мы оставили наше милое убежище и, волнуясь, купили билеты в Швецию.
Сели мы в последний вагон поезда и всю дорогу смотрели назад - на удаляющийся, мерцающий в пелене дождя утраченный рай - Копенгаген, город весёлых велосипедов и невинных витрин.
Как же нам хорошо там было!
Неужели же этому счастью пришёл конец?
Какие же мы, право, глупцы!
Прощай, рай!
И здравствуй, Бней-Брак!
Джулиан Шнабель и погоня за паровозным дымом
Не помню, в каком году это было - в 2000-м?
Или в 2008-м?
Да и важен ли год?
Во дворике парижской галереи Ивон Ламбер мы наткнулись на Джулиана Шнабеля - американского художника и кинорежиссёра. Он был не один, а с Томом Хэнксом, актёром, и каким-то парнем атлетического вида, оказавшимся его сыном.
С ходу мы начали оскорблять Шнабеля. Выкрикивали ругательства, жестикулировали непристойно. Барбара спустила штаны и показала ему жопу.
- Хорошая жопа, - сказал Шнабель.
- А у тебя плохая! - крикнула она.
Шнабель набычился, но вёл себя спокойно. Зато сын его обиделся за папу: покраснел, сжал кулаки, чуть не бросился на меня. Том Хэнкс наблюдал за происходящим с нескрываемым интересом.
Мы осыпали Шнабеля бранью, как мелкие хулиганы. Но он - отнюдь не дурак - сообразил, что перед ним не обычные хамы, и за нашей наглостью что-то скрывается.
- Why? - спросил он серьёзно.
Никакой охоты объяснять ему что-либо не было.
Мы ещё немножко позабавились и убежали.
Джулиан Шнабель принадлежал к поколению художников, нанёсших последний удар по независимости искусства. Именно благодаря таким как он язык изобразительного творчества окончательно подчинился средствам массовой информации и встроился в медиальный аппарат. Произошло это при Маргарет Тэтчер и Рональде Рейгане - в стыдные 1980-е годы. Искусство стало неотличимо от товарного спектакля, салонной декорации и газетной рекламы. Апологеты этого монетарно-эстетического проекта болтали о возвращении к живописи, об освобождении от догм концептуализма, о самовыражении и возрождении игрового духа. Но это были враки, пропагандистский клёкот рынка. Джулиан Шнабель, Дэвид Салле, Франческо Клементе, Энцо Кукки, Георг Базелиц, Маркус Люперц и Компания согласились на тошнотворную роль художников-селебрити, украшателей жилья валютной элиты, и стали снабжать своими произведениями новую музейно-туристическую инфраструктуру, которой в недалёком будущем предстояло раскинуться от Нью-Йорка до Дубая, от Москвы до Шанхая. К этой плеяде чуть позже присоединились молодые английские художники под покровительством Чарльза Саатчи и нью-йоркские дельцы типа Кунса. Порабощение искусства медиальными структурами стало законченным фактом.
В интервью, данном Кэлвину Томкинсу в конце 50-х годов, Марсель Дюшан, наблюдавший взлёт Раушенберга, Джонса и Уорхола, сказал: "Теперь для художника остаётся только один путь - в андерграунд". Он не пояснил, что понимает под этим словом. Может, Дюшан полагался на воображение художников, способных представить себе и проторить пути в новое подполье, к иным - свободным от диктата рынка - формам жизни и творчества?
Чёрта с два.
Высказывание Дюшана совпало по времени с прозрениями Дебора, с атаками ситуационистов. На их глазах искусство превратилось не просто в "кресло для усталого бизнесмена", как выразился Матисс, но в крупнейшую ставку капитала: "Спектакль - это не накопление образов, но социальная связь между людьми, опосредованная образами". Ситуационисты начали войну против этого аппарата, создали целый арсенал инструментов сопротивления. Они оказались одновременно последним авангардом и выпали из логики авангарда, порвали с траекторией современного искусства. Дебор заявил, что единственный художник в двадцатом веке, кого он уважает, - Артюр Краван, автор без произведения, оскорбитель мэтров. Порвать с системой, не иметь ничего общего со спектаклем, выйти вон - вот глубочайший импульс ситуационистов. Дебор и его друзья хотели не образотворчества, а Коммуну.