Экипаж черного тюльпана - Александр Соколов 16 стр.


Славка, провожая нас, наверное, чтобы "успокоить", рассказал странную историю. Начал с того, что их боевые машины еще ни разу в городе не были обстреляны. Не стреляют и по "газикам" с начальством - боятся жестких ответных действий. А вот двух солдатиков, вывозивших мусор вечером, подстрелили из-за дувала.

Откуда и кто стрелял - до сих пор неизвестно. Мусорка была огорожена частой колючей проволокой, чтобы собаки не растаскивали мусор. Но полчища этих голодных кабульских тварей делали подкопы и раскидывали все. Какая-то голова решила проблему просто: за колючей проволокой поставила "противопехотки", не заминировав только узкий проход. Кто-то открыл или оставил открытой дверь, и на мины забрела корова, которую утром здесь же и нашли в виде готовых, разделанных частей туши. Похоже, что смерть солдатиков - своеобразная месть за кормилицу. Странная штука - жизнь на войне… Ведь кто-то растил этих мальчишек, ждал их возвращения, а получит бумажку: "Геройски погиб, исполняя интернациональный долг…" Это, и только одно это, слово "геройски" станет утешением для отца и матери. И никогда им не узнать о том, что их любимые мальчики погибли, обнимая руками зловонную кучу с мусором…

…Когда урчание чудовища стихло, все вздохнули с облегчением. Мы выходили на стоянке, испытывая одно и то же - чувство обретенной свободы.

- Эдик, - крикнул я, словно глухой, - плесни "дустика" из наших запасов водителю!

С этой минуты я знал, что самые мужественные люди на этой войне те, кто сидят в этих бронированных скорлупах, легко протыкаемых, как дыня шилом, снарядами…

…В эту ночь я остался у Ани. Несколько раз выходил на улицу, обливался водой, смотрел на звезды. Мне казалось, что все они опустились низко, рассматривая меня, и я смотрел вместе с ними на себя и… не узнавал. Я понимал, что во мне сейчас умер летчик, мечтающий сделать себе карьеру, звания и должности…

Сейчас мне ничего этого было не нужно. Я вдыхал похолодевший воздух, и он лился легко, обласкивая грудь, он делал меня легким, и я зачем-то поднял вверх руки, стараясь задержать выдох и обнять искрящееся надо мной пространство.

Мы не спали всю ночь и сказали друг другу столько не значащих и пустяшных слов, сколько я не слышал за всю свою жизнь. Мы строили планы на будущее: она собиралась учиться, а я решил бросить армию. Через годик у меня могла быть минимальная пенсия. Если все делать по-умному, можно устроиться потом в Аэрофлот. У меня там много друзей.

- Зачем тебе, Анька, учиться? Ты и так прочитала уйму книжек… Я сяду на большой лайнер, буду летать за кордон. Пойдешь ко мне стюардессой?

- Пойду. Если ты не смеешься…

- А как насчет того, чтобы возвращаться домой вместе? - Она обняла меня, и мне оставалось удивляться, откуда в этих ручках столько силы?

Я шел от Ани ранним утром и думал о тех шести с половиной месяцах, которые мне оставалось здесь пробыть. Мы уже решили: Аня уезжает отсюда вместе со мной. И здесь, на этой протоптанной дорожке от "Олимпийской", я впервые почувствовал настоящий страх, тот, который посещает человека, посаженного в темную оболочку снаряда…

* * *

Мы возвращаемся из Ташкента, загруженные двухсотлитровыми бочками со спиртом. Металлические пробки с резьбой опечатаны свинцовыми пломбами. Но для моих веселых и находчивых нет таких печатей, которые невозможно поднять. Технология для каждого материала - свинца, пластилина, мастики - своя. Подогреть проволоку и осторожно вытащить ее - дело трех минут, поставить на место чуть сложнее, но времени хватает. Ребята берут ровно столько, сколько, как они считают, причитается за погрузку бочек (солдат, как всегда, для этих целей не хватает). Экипаж не может обидеть себя, а получатель - начальник склада ГСМ - и так не обижен: он берет с каждой канистры по два литра чистогана.

Война все спишет…

Мы снижаемся, и я представляю, как вся полковая "родня" собирается на стоянке к нашему прилету. Нас встретит наземный техник, молдаванин Иван Мыцу, черноглазый, веселый парень. Никак не научу его заводить самолет на стоянку: бегает перед носом, размахивает руками, когда должен стоять в строго определенном месте лицом к переднему колесу, обозначая руками начало разворотов.

Главное - не зацепить плоскостью соседний самолет. Ваня не пил спирта, и мы везли ему крепленой виноградной "Чашмы" и еще пару ящиков пива, чтобы угостить всех, кто нас встречает. Взрослые люди, отцы семейств радуются нашему прилету, как дети, и мы стараемся не обидеть никого, хотя достается не всем. Не раздаем только кефир. Кабульская окрошка после Ташкента уже стала традицией. Обычно у нас в комнате собиралось на нее несколько десятков человек.

В ведерный эмалированный тазик мы наливаем кефир, холодной воды, затем бросаем нарезанную зелень, вареные картошку и яйца, мелко рубленную колбасу. Добавляем лимонную кислоту и красный перец. Едим прямо из тазика. Гости стекаются из всех комнат модуля, приходят со своими ложками. Наступал момент, когда к "корыту" невозможно пробиться. Тут подавал голос Игорь: "Юра, ты опять тазик для мытья полов подсунул? Я говорил командиру: надо было покупать тазики с разными рисунками…"

Не очень близкие "родственники", не знавшие домашней заготовки Игоря, прятали ложки в карманы и исчезали.

…Ваню я заметил издалека, но толпы, кроме двух-трех человек, на стоянке не было.

Что-то не так… Может быть, какое-то полковое построение?

Мы выключаем двигатели, выходим из самолета. Сероватые тени от гор быстро поглощают стоянку: на глазах свет сгущается, очертания предметов становятся размытыми…

Ваня стоит у выхода под винтами, впервые я вижу его лицо сосредоточенно-серьезным.

- Иван, что стряслось, куда весь народ сгинул?

- Беда, командир. Вчера ночью был обстрел, пятнадцать человек из первой эскадрильи уложило, много раненых. У нас - только раненые, тяжелых нет, - торопится успокоить техник. - Много погибло вертолетчиков, прямо в модуле. Всего тридцать мин легло…

Мы стоим онемевшие: прилетели из Ташкента, где два дня нежились в гостинице, прямо на войну… И вдруг - мелкой противной дрожью у меня затрясло колени, в легких перестало хватать воздуха, и я задышал часто, стараясь справиться с бешено колотившимся сердцем: где Анна? Где она была при обстреле? Я бросил все, побежал в деревню к знакомому кунгу. Он был закрыт, на стук никто не отвечал. Возле земляного бруствера, на границе жилой зоны, - воронка от взрыва, разбросаны столбы ограждения.

Надо идти к Сухачеву. Вряд ли он дома, скорее всего - в штабе. Бегу на командный пункт. У третьего модуля разворочена вся стена, из крыши торчат обугленные балки… Видимо, весь командный состав на вечернем совещании - до эскадрильских построений оставалось полчаса.

Вижу Сухачева, выходящего из штаба вместе с комэсками.

- Саша! - кричу я.

Он поворачивается ко мне, подходит.

- Не волнуйся, старик… Она ранена легко, ее отвезли в госпиталь, чувствует себя нормально.

Что я слышу? О ком он говорит? У нас общих знакомых Фира и… Лена.

- Ты о ком? - с ледяным спокойствием спрашиваю я.

- Что ты дурачком прикинулся? Аньку ранило осколком в спину. Хорошо, что на излете, вошел неглубоко.

- Где она?

- В госпитале. После построения возьмем машину, поедем.

Мы идем к гостинице. Развороченный, обугленный кусок стены. Саша ведет меня в комнату Фиры: дверей здесь нет и комнаты нет…

Там, где стояла кровать, - почерневшие, скрученные трубки железа, куски панцирной сетки. Растерзанный старый "зилок", из которого мы доставали шампанское, - лежит на боку. Саша показывает на дыру в стене: "Сюда влетела фосфорная мина, упала на кровать".

В двери показался Большаков вместе с Фирой.

- Земфира Феоктистовна, вы нашему эскулапу должны теперь каждый день ноги мыть…

Большаков подозвал к себе Сухачева. Я стоял рядом с дыркой, разглядывая ее края, перед моими глазами рисовались картины одна ужаснее другой: Аня лежит на земле в луже крови… Подошла Фира:

- Вот на этой кроватке, Леня, я могла оказаться в тот вечер… Завалился Сашка, говорит: "Пойдем на день рождения". Я ему: "Голова болит, лягу отдыхать". Так ты ж знаешь этого мосластого, ухватил за руку, потащил насильно.

Я не мог дождаться, пока командир закончит говорить с Сухачевым. Пятнадцать человек в эту ночь погибло и примерно столько же ранено, вот что я понял из их короткого разговора.

* * *

Мне снился сон. Из тех редких, когда понимаешь, что все происходящее привиделось, но настолько реально, что хочешь досмотреть до конца. Обычно это никогда не удается…

Я стою по колено в прозрачной воде с удочкой. Вижу, как окуни с красными полосками на спинках вьются возле крючка с насаженным на него червяком. Излучина реки залита ярким солнечным светом. Одна ее сторона, там, где я стою, - мелкая, песчаная, другая, где растут деревья, - обрывистая, видны подмытые водой корни, под которыми в норах водятся раки.

Косы ивы спускаются к самой глади воды, крылышки стрекоз мелькают рядом с камышом, на мелководье. Множество неизвестных мне больших птиц, похожих на морских чаек, с криками кружат надо мной, поджидая улов. Там, на другом берегу, среди ветвей, я вижу лицо Ани. Она улыбается, машет мне рукой. Я начинаю идти к ней, вода поднимается к моему подбородку, к глазам… Пробегает какая-то рябь (по воде или в моих глазах?)… Все пропадает. Да, это излучина маленькой речки Битюг, где я когда-то в детстве ловил рыбу. Я редко вспоминал эту речку. Зачем она явилась в моих снах вместе с Анной? И откуда в средней полосе России такие птицы?

Недавно она дала мне прочитать строки из дневника Михаила Пришвина:

- Леня, ты птица небесная… Вот читай, тут о тебе. А может и о нас всех…

Я взял тетрадку: "Посмотрите на птиц небесных: вы думаете, легко им жить? Летят - шишки под крыльями, повеселятся денек весной - и в гнездо, сиди - не шевелись, а потом вывели - таскай весь день червей. Выкормили - опять в дорогу, опять шишки под крыльями. И пожить, и поесть птице не радость, кругом враги: клюнет и оглянется. А после всего этого посмотри на нее - и нет краше ничего на земле, и нет ничего свободнее…" На птицу - может быть, но на людей смотреть не хотелось. Во мне поселилось ощущение, что человек по природе - пакостник.

Вечером в госпиталь мы с Сухачевым не попали, приехали на следующий день утром. Аня лежала в палате на шесть коек с двумя женщинами, больными гепатитом. Всех троих готовили к отправке в Союз. Молодой врач-хирург заверил нас: "Она - вне опасности. Осколок извлечен, рана обработана. Теперь все зависит от нее. Через два-три дня можно отправлять в Ташкент".

Она не лежала, а сидела на специальной койке, пополам переломленной, чтобы можно было опереться. Ее лицо было бледнее подушки, руки лежали поверх одеяла, и, когда мы вошли, она подняла их к груди, словно закрываясь.

Зеленые глаза забились в ресницах, словно пойманные птицы, и спрятались от нас…

Я готовил себя к этой встрече и решил, что буду выглядеть бодрячком: никаких лишних слов - только шутки. Я не ожидал, что этим глазам будет больно нас видеть, и, бросив пакет с провизией на стул, взял ее руку:

- Ну что ж ты, стюардесса, подставляешься? Хорошо, что все так удачно…

Она смахнула слезинку, заулыбалась.

- Да, все хорошо. Но я не хочу в Ташкент, не хочу домой…

- Успокойся. Я сам отвезу тебя, а когда выздоровеешь - заберу обратно. Договорились?

Она молча сжала мою руку, и я поцеловал ее в губы, смоченные соленой влагой…

* * *

Полк вытянулся в строю, отдавая дань уважения Большакову. Он убывает в Москву за новым назначением. Слова незабываемой песни, которую я пел, когда был мальчишкой, возникают сами по себе, рождаясь где-то внутри: "Чьи вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведет?".

Тяжелые кисти полкового знамени бьет о древко афганский ветер. Кто знает, сколько бомб высыпал полк при Большакове, сколько патронов израсходовал? Эти данные строго учтены у аккуратных штабистов…

Я представил себе командира у этого знамени с перевязанной головой. "…Кровь на рукаве… след кровавый стелется по чужой земле", - тихонько напел под нос, коверкая бессмертный текст. Разве бомба выбирает из женщин, стариков или детей - душманов? Но без этого войн не бывает. Убивали и будем убивать всегда - неожиданно приходит в голову до нелепости простая мысль. Убивали чужих, убивали своих, чтобы не стали чужими. Когда некого было убивать - готовились к этому, учились… И нет на Земле местечка, где кто-нибудь не занимался бы этим. "Убей ближнего и убей дальнего, ибо дальний приблизится и убьет тебя" - вот полотно, из которого склеена жизнь на земле. А стяги, громкие слова об отечестве, свободе - только оправдание, стыдливая гримаса разума, наблюдающего, как тело справляет свою дурно пахнущую нужду прямо под золотыми одеждами…

Те, кто прошли через войну, никогда не захотят снова глянуть в ее мертвое лицо. Но приходят новые поколения, им еще неведом лик войны, они не знают, что живут бациллоносителями, и их удел - пройти через все самим: инкубационный период, болезнь, гибель и возрождение…

Рядом с нашим "батей" стоит новый "отец", пониже ростом, помельче. Командир вертолетного полка из Магдагачей. Большой мичманский козырек фуражки закрывает глаза - видны две волевые складки у губ.

Выступают вертолетчики, те, кого водил в бой Большаков. Я смотрю в "шпору", которую в самый последний момент, перед построением, мне подсунул замполит. "Других, кроме Дрозда, нет?" - возмутился я.

"Товарищи! - написано в бумажке. - Сегодня мы провожаем командира…" "Ну, еще не хватает "в последний путь"", - выматерился я. Меня толкнули - надо выходить. Скомкал бумажку, засунул ее в карман, бодрым шагом пошел к знамени. Те, кто знает, что такое стоять перед строем, когда на тебя смотрят столько глаз, поймут меня. Я не знал, что говорить, и смотрел в нахмуренные лица летчиков.

- Дрозд… - зашипел начальник политотдела. - Давай!

Еще раз глянул на двух командиров, знамя.

- Я хотел бы предложить…

- Громче, не слышно! - наседал на меня сбоку Аратунян.

- Я хотел бы, чтобы все экипажи простились с командиром! - выпалил я одним духом. - Счастливой вам дороги, командир. Не забывайте нас, и мы вас не забудем…

Большаков прикоснулся губами к краешку знамени, сел в самолет и исчез с нашего кабульского горизонта… Как будет мести новая метла?

Я не мог вспомнить, где видел это до боли знакомое лицо?

Впечатляющий взлет "антона" новый командир увидел в первый день своего прибытия и поинтересовался: "Кто командир "двадцатки"?" "Дрозд", - отвечали ему. Вечером я был вызван к Анисимову. Неужели это тот майор, с которым я когда-то лежал в госпитале на медицинской комиссии? Служил он тогда в Кобрине, собирался уезжать в академию, а тут что-то зашалил желудок. В конце концов все у него окончилось благополучно, и он решил отметить это, но через забор за водкой в магазин выпало лезть мне… Помнит ли он меня?

Погруженный в свои мысли, я зашел на командный пункт - и вдруг:

- Дрозд, ты что, в цирке работаешь?

- Не понял, командир.

- Что это за взлет я наблюдал сегодня утром? Становись лицом к стенке, стрелять буду! - неожиданно заорал он и достал из кобуры пистолет. Никаких признаков шутейного настроения.

- Зачем же, командир, стреляйте так… - еле нашелся я, оглядываясь в поисках Санникова. Его не было. Подошел второй заместитель, Сорокауст.

- Командир…

- Что командир? Куда вы все смотрите? Он же убийца! Убьет себя - ладно, но убьет и людей…

- Здесь все так взлетают, это один из наших надежных летчиков, - вступился за меня подполковник.

Анисимов спрятал пистолет в кобуру и отвернулся, давая понять, что вопрос исчерпан.

"Ни фига себе, завороты! А если я тоже псих? Ну, узнай ты у своих замов, посоветуйся, порасспроси, а потом и…" - рассуждал я.

"Да пошел ты, козел!" - прошелся я по обидчику в коридоре, и пнул жестяную урну так, что она полетела к двери, разбрасывая сигаретные пачки и окурки.

Теперь мне становилось совершенно очевидным: для нас наступают тяжелые времена, во всех смыслах. Осень начинала править бал. И если в Шинданте, Кандагаре или Джелалабаде ее потуги были почти незаметны, то в Кабуле дышало холодом. Появилась низкая облачность, шел дождь, под ногами все чаще чавкала серо-желтая глина, вязкая, скользкая. Наша легкая обувь становилась непригодной, здесь могли выручить только резиновые сапоги. Вскоре почти весь полк щеголял в разномодельной резине всех цветов и оттенков.

Тяжелая низкая облачность, туманы держали нас на земле: каждый день мы месили тропинку на стоянку, не видя привычных гор, пространства вокруг, опустив нос книзу, чтобы не сделать ласточку в луже.

Единственная отрада - улететь туда, где тепло и сухо. Но сегодня с утра туман. Белое молоко поглотило все вокруг, мы сидим в модуле, ожидая команды на вылет.

В такие минуты не знаешь, куда себя деть. Не читается, не лежится и не хочется сидеть в своей комнате… Ждешь вылета, как освобождения из камеры. Я не курю, но иду в умывальник, где собираются курильщики. Здесь весело. Нескончаемой веревочкой вьется переходящая из уст в уста авиационная байка… Здесь есть солисты, слушают бывалых, поживших в авиации, и вставить свое словечко не так просто.

Какое у нас меню сегодня? Прапорщики? Нескончаемая тема. Мой земляк-генерал говорил: "Прапорщик - это военизированный колхозник". Я знал авиадиспетчера, который, отдежурив на аэродроме, три дня работал в колхозе. Когда командир полка попытался заклеймить это "позорное явление", тот ему сказал: "А моих восемь детишек вы кормить будете?"

За окном - белое молоко, в умывальнике - клубы дыма. На видавшей виды табуретке сидит, забравшись на нее с ногами, седой, худенький прапорщик и "травит" про "нашего брата".

Назад Дальше