Война: Людвиг Ренн - Людвиг Ренн 13 стр.


IX

Зима шла к концу. Два-три раза я ходил в дозор и возвращался с добычей - с кусками французского проволочного заграждения. Было несколько перестрелок. Теперь в моем ведении находилась небольшая ротная библиотечка. А в общем-то я чувствовал себя опустошенным и часто напивался.

Цише и Зейдель играли в карты. Я тоже мог бы, но не понимал, как можно эту игру принимать всерьез. Поэтому никто не хотел играть со мной, что, впрочем, меня не огорчало.

И Кайзер тоже все больше замыкался в себе. Он страдал от бесцельности окопной войны. Я отлично понимал, что он с радостью пошел бы в бой и что для него было мучительным испытанием выказывать воодушевление, когда требовалось таскать рельсы для строительства блиндажей (а руки у него были слабые) и несколько месяцев подряд нести караульную службу на одном и том же месте, откуда французские окопы даже не были видны. Но я ничем не мог ему помочь. Бели я и был некогда охвачен боевым пылом - взять хотя бы переправу через Маас, - то теперь я вовсе остыл и уже иные чувства владели мной.

Как-то раз нам сделали противотифозную прививку. Ввели под кожу какую-то жидкость. Санитары сказали, что к вечеру у нас поднимется температура. Я чувствовал себя очень скверно. Ночью меня преследовали кошмары.

Когда я проснулся, был уже день. Шуршала солома. Кто-то стонал.

- Послушай, - сказал Зейдель, - пить хочу, помираю!

Я поднялся. Место, куда вчера сделали укол, побаливало. В остальном я чувствовал себя довольно сносно.

Зейдель казался постаревшим; под глазами у него были мешки. Я потрогал его лоб. Он пылал. Зейделем овладел страх. Глаза его, неотступно следившие за мной, были полны ужаса.

В тот день рота походила на лазарет. Но уже на следующее утро все сразу повеселели. За окном светило солнце. Цвели цветы. Зейдель со смехом рассказывал мне, что ему чудилось, будто он умирает.

Однажды после полудня я сидел у открытого окна в своей библиотечной каморке. Внезапно до меня донеслись чьи-то голоса; слов я не разобрал, но тон, каким они были сказаны, привлек, мое внимание.

Я увидел Кале - пожилого, женатого человека из нашей роты: он стоял в позе нищего, согнувшись, а пастор с садовой лопатой в руках удирал от него со всех ног. Что там произошло?

Кале теперь медленно крался к моей двери.

Стук в дверь.

- Войдите!

Худой, длинный, он, сгорбившись, шагнул через порог, приблизился ко мне и вдруг со старческой улыбкой обхватил меня за шею.

Я оттолкнул его руку:

- Тебе что - книгу надо?

- Нет. - Он с масляной улыбкой глядел на меня. - Тебя! - И выпятил живот.

- Выбирай книгу или катись отсюда!

Его согнутые в коленях ноги дрожали.

- Выйди и подумай, что тебе надо!

Он продолжал стоять в нерешительности.

Я взял список книг и сделал вид, будто мне нужно сделать запись. Согнувшись, он пошел к двери. Там остановился и, исполненный тоски, поглядел на меня.

Я листал бумаги.

Он снова подошел ко мне.

- Ну, чего тебе еще?

- Послушай… - Он безвольно улыбнулся.

- Ступай, - сказал я жестко.

Он шмыгнул за дверь. Я слышал, как он еще потоптался немного, потом медленно пошел прочь.

Дверь распахнулась, и вошел Зейдель.

- Ты уже слыхал? Кале напал на фельдфебеля Лау!

- Когда? И что значит - "напал"?

- Сегодня утром. Фельдфебель сидел и писал. Вдруг его кто-то хватает сзади и пытается поцеловать.

- Ну, и что фельдфебель?

- Ты же его знаешь: вскочил и давай хохотать. Потом доложил Фабиану, чтобы Кале убрали. Думается мне - в лазарет для нервнобольных.

В окно я увидел возвращавшегося из сада пастора - он двигался с осторожностью: враг мог быть еще здесь.

X

В начале июля наш батальон был снят с передовой и направлен в тыл, примерно в тридцати километрах от линии фронта, чтобы мы могли восстановить свои силы. Все мы привыкли ходить, ссутулившись, так как в низких блиндажах и окопах, где часто встречались балочные перекрытия и повсюду висели телефонные провода, все время приходилось нагибаться.

Непривычный марш по жаре с полной выкладкой был очень утомителен. Ночная жизнь в темных и сырых блиндажах словно бы выпотрошила нас.

Мы прибыли в деревню, вытянувшуюся вдоль широкой дороги, которая круто подымалась из долины вверх по зеленому холму. Наверху, обращенный фасадом к дороге, стоял довольно большой серый дом - замок.

Наше отделение подошло к плоскому приземистому дому, к дверям которого вело несколько ступенек. Навстречу нам вышел старик с аккуратным пробором в седых волосах и движением руки пригласил нас во двор, вымощенный широкими каменными плитами. Слева, у стены, стояла длинная скамья, стол и стулья. Он показал нам на них и провел нас дальше в просторную конюшню с металлическими яслями и кормушками и бревенчатыми перегородками между стойлами. Справа находился гараж. Здесь нам предстояло стать на постой.

- Если бы Кале был с нами, - сказал Зейдель, - его следовало бы запереть там, чтобы ночью он не напал на нас.

Ужинали за столом. В задней части двора был сад с плакучими ивами, кустарником, цветами и с большой беседкой.

Мы узнали, что старик был отцом владельца замка и что в молодости он увлекался скачками. С дороги дом был похож на крестьянскую избу.

В последующие дни мы занимались строевой подготовкой и тактическими учениями. Я чувствовал себя неплохо. Лейтенант являлся к нам в отличном расположении духа уже с утра. Командиры взводов и отделений тоже, по-видимому, были всем довольны, и их хорошее настроение разделяла вся рота. Однако строевая подготовка была суровой, а на тактических занятиях все действовали с полной отдачей: видимо, потому, что Фабиан сам принимал участие в боевой подготовке, а потом обсуждал с нами преимущества и недостатки разных видов атак.

Как-то погожим теплым вечером мы с Зейделем решили пройтись. Внизу, в деревне, мы повстречали младшего фельдфебеля Лауенштейна и двух унтер-офицеров. Мы шагали с ними по долине вдоль небольших, обнесенных забором усадеб. Солнце клонилось к закату. Ивы и тополя, как и все вокруг нас, стали почти прозрачными.

Лауенштейн говорил без умолку. Я слушал его вполуха.

- Там, - прервал его унтер-офицер, - есть один домик, а в нем две хорошенькие девочки. Инспектор корпуса приказал закрыть окна решетками, чтобы никто к ним не проник.

- Я должен на них поглядеть! - воскликнул Лауенштейн.

Дом был низенький и с виду мрачный. Мы прошли через сад с неухоженным цветником и постучали.

В доме царила тишина. Тем временем Зейдель стал обходить дом кругом. Лауенштейн постучал вновь.

- Идите сюда! - тихо позвал из-за угла Зейдель.

В задней стене дома окно за проволочной решеткой было открыто. Один из унтер-офицеров отодрал решетку, и мы друг за другом прокрались внутрь.

Слева отворилась дверь. Появился старик с лампой в руках, пробурчал что-то и снова исчез. Мы прошли в комнату справа. Там на комоде горела лампа. Справа у стены стояли рядом две кровати, в них лежали двое.

- Бон жур, - произнес кто-то из нас. Обе молча уставились на нас. Унтер-офицеры подошли к ним, поздоровались за руку и присели на край кровати. Мы уселись на стулья возле комода. Та, что лежала слева, завела скучный разговор. Насколько я понял, они жили, собственно, в Нанси, а война застала их здесь, у родных.

Один унтер-офицер обнял ту, что лежала слева, и принялся ее тискать. Другой унтер-офицер что-то нашептывал второй.

- Мне здесь нравится, - сказал Лауенштейн, - все-таки хоть увидишь что-то!

Из кровати справа донесся детский плач. Малышка, видно, была накрыта с головой одеялом.

Зейдель встал и пошел к двери. Я и Лауенштейн последовали за ним. Мы вылезли в окно.

- Опять же тут можно и французскому научиться! - воскликнул Лауенштейн. - Мы будем ходить сюда каждый вечер - один день я с Ренном, на другой день другие!

- А Зейдель будет только смотреть! - засмеялся я.

- Так не всегда же у каждого есть желание. Пойдет, когда появится.

Зейдель молча шел впереди. У последних домов деревни Лауенштейн попрощался с нами.

Едва только он скрылся в доме, Зейдель взорвался:

- Ну и свинья! Я не позволю приказывать мне, когда я могу пойти к девушке! Так далеко его служебная власть не простирается! - Он еще долго бранился.

Я же не мог удержаться от смеха. От этого Зейдель еще пуще разъярился, а меня все разбирал смех. Наконец мы оба иссякли.

В нашем доме кто-то играл на пианино. Солдаты ландвера сидели за столом на мощеном дворе.

Мы тоже сели. Из-за крыши дома выплыл месяц и посеребрил листья плакучих ив. Ландверовцы мечтательно смотрели куда-то вдаль. Я разглядывал их по очереди. У одного вдоль глубоких складок, идущих от носа к подбородку, свисали длинные усы. У другого было круглое, красное лицо и маленькие, водянистые глазки. Оба умели предаваться унынию и притом говорили обычно только о жратве.

Из комнаты доносились аккорды и замирали где-то высоко в небе, еще более бездонном, чем музыка.

Я видел месяц, и листья, и цветы, выбеленные лунным светом. Природа не сентиментальна, нет, она бесчувственна, даже когда ты сам переполнен чувствами через край. Природа холодна и бесстрастна, и отсюда ее величие. И поэтому хорошо, что эти люди здесь в своем отчаянии так безобразны.

Тыловая жизнь подходила к концу.

Мы стояли на возвышении готовые к смотру. На улице появились офицеры верхом на лошадях. Гудя мотором, подъехал автомобиль командующего. Он вышел из машины и пересел в седло.

Роте лейтенанта Эгера предстояло пройти смотр первой. Он сидел на толстой серой в яблоках лошади и пытался поставить ее перед ротой ровно посередине. На лбу у него выступила испарина. Мы знали, что он не умеет ездить верхом.

Командир батальона дал ему боевую задачу. Она заключалась в том, чтобы бросить роту влево наперерез противнику, продвигавшемуся наступательным маршем, и остановить его.

Лейтенант направил свою роту влево наискось от опушки леса, а сам поскакал справа от нее. Внезапно его лошадь перешла на галоп и, набирая скорость, ринулась поперек поля. На поле стоял привязанный к колышку маленький ослик. Ослик испугался и забегал вокруг колышка; серая в яблоках лошадь с лейтенантом Эгером в седле преследовала его.

Офицеры на конях разразились смехом - все, кроме нашего майора. С каменным лицом он смотрел прямо перед собой. Коноводы - сплошь маленькие гусары - запрыгали от радости, словно бесенята. Один из офицеров пустил коня галопом через луг, чтобы спасти Эгера и ослика от серого в яблоках.

Бой прекратили. Проводя смотр другим ротам, генерал-командующий не знал, казалось, смеяться ему или сердиться. Что касается нашей роты, то он потребовал, чтобы лейтенант Фабиан провел опрос по теории стрельбы, к чему мы совершенно не были готовы. Но Фабиан задавал вопросы так умело, что получал быстрые ответы, и мы все воспряли духом.

- Я доволен, - сказал командующий, - отличной выправкой и бодростью духа третьей роты. И в первую очередь выражаю одобрение командиру роты, который так быстро нашелся в столь неожиданной для него ситуации в связи с поставленной задачей.

Мы гордились похвалой и нашим лейтенантом и презирали четвертую роту из-за ее неудачника-командира лейтенанта Эгера.

На другой день мы снова возвратились на наши прежние позиции.

XI

Пока мы занимались строевой подготовкой в тылу, прибыли новые книги. И среди них история философии. Меня возмущало, что нам, в наших полевых условиях, посылают такие книги, но вместе с тем отчасти и радовало, поскольку мне всегда хотелось почитать что-нибудь в этом роде, и я принялся за чтение.

В книге речь шла о числах. Что бы это могло значить? Каким образом число может представлять собой первичную материю, из которой в конце концов воздвигнется здание мысли?

Я терзал свой мозг, ища ответа, я очень старался. В отдельных философских сентенциях я улавливал смысл. Однако все это было не то, чего я искал.

Я читал, курил и размышлял.

И еще писал. Уже в третий раз я описывал сражение под Люньи. Когда я отрывался от письма и вставал, меня знобило, я цепенел, но потом во мне пробуждалась веселость и проясняла все, что я видел. Когда же я отрывался от философии, все представлялось мне серым и мрачным.

Я заметил, что писатели выбирают произвольный порядок слов, хотя существует ясная необходимость правильной их расстановки, иначе говоря - в той последовательности, в которой их должен воспринимать читатель. Не так, например: зеленый, вползающий на вершины холмов луг; не так, потому что сначала нужно оповестить, что речь пойдет о луге, и поэтому это слово следует поставить в предложении первым. Для того чтобы отчетливо представить себе что-то важное, я всегда рисовал себе целую картину со всеми подробностями: распределение света и тени, каждый шорох, каждое движение души. После этого я садился писать и отбрасывал все, что не было абсолютно необходимым. Но такая схема совершенно не подходила для выражения самого важного: мне постоянно не хватало слов. Я пытался использовать необычные слова. Не помогало. И корпел над этим целый день. Вечером, когда я лежал на соломе, меня иногда вдруг осеняла мысль. Но наутро, трезво оценив ее, я от нее отказывался. Всякий раз мне не хватало чего-то одного, только я не знал - чего именно. Ясно, думал я, мне не хватает какого-то познания. И я продолжал искать его в истории философии. Через два месяца я проработал всю книгу от корки до корки, и однажды вечером, прочитав последнюю страницу, поднялся ни с чем. Каждый философ говорил свое, и в том числе совершенно новые и не имеющие ни к чему отношения вещи. Единого мировоззрения нет, так как есть много мировоззрений, и все они ни ложны, ни правдивы. Я отказался от надежды что-либо уяснить себе.

XII

Я получил увольнительную на десять дней для поездки домой. Фельдфебель вручил мне отпускное удостоверение. Свое описание наступления я завернул в большой лист бумаги, чтобы оставить его на хранение у матери. Я дошел до описания битвы на Марне. Остальное казалось мне нестоящим.

На следующее утро, не выспавшись, я уже шагал в темноте по улице без единого дерева к маленькой железнодорожной станции.

Поезд отошел.

Медленно занималась заря.

Не странно ли, что именно сейчас я разделался со всем - и с наступлением, и с историей философии. Я раскрепостился от всего, я был свободен - но для чего? Есть ли еще что?

Мать выбежала мне навстречу из дома, обняла и расцеловала. Если бы она знала, что творится у меня на душе, если б знала, что я уже ни во что не верю, стала ли бы она целовать меня?

Я ничего не сказал, не ответил на ее поцелуй и смущенно последовал за ней в дом.

Золовка стояла в комнате и подала мне руку. Она сразу заметила ленточку Железного креста у меня в петлице.

- Хочешь кофе, дружок… У вас есть.

- Сначала я хотел бы умыться.

Она проводила меня в одну из двух верхних комнат, которые обычно всегда стояли на запоре. Здесь для меня была приготовлена постель. Пахло нежилым. Мебель хорошо сохранилась, но имела какой-то безжизненный вид, из-за того что ею редко пользовались.

- Устраивайся! Когда спустишься, все уже будет готово.

Она вышла. Я снял мундир. Теперь мне отвели комнату для почетных гостей. В семье я теперь что-то значил.

На столе, покрытом плюшевой скатертью? - лежал альбом с фотографиями. Я раскрыл его. Увидел фотографию деда - тучного, с гордым выражением морщинистого лица. А вот мой отец, еще совсем молодой. Он в небрежной позе сидел на стуле и так доверчиво смотрел на меня! Должно быть, что-то было тогда такое, чего я не знал. Быть может, им тоже, как и мной, владели высокие мысли, а однажды вдруг стало ясно, что впереди ничего нет.

Когда я спустился вниз, там были дети - три девочки и мальчик. Моей старшей племяннице шел шестнадцатый год, и она держалась то по-родственному, то чопорно. Малыши же были попроще и не сводили с меня глаз.

- Ну! Рассказывай, - сказала мать.

А что рассказывать? Мне было страшно рот раскрыть. Но потом я все же начал да так разговорился, что и остановиться не мог.

В следующие дни я бродил повсюду, - побывал возле ульев и на горе.

Из детей только самый младший проникся доверием ко мне. Он не отставал от меня ни на шаг. Я с удовольствием брал его с собой, и он молча, сосредоточенно шагал рядом. Но мне все время было как-то не по себе, и я старался помогать по дому и в поле.

Назад Дальше