Проводником шла местная жительница - укутанная в полушалок, в толстой ватной стеганке, крепко подпоясанная веревкой, как старый мерзлячий ямщик. Однако, несмотря на тугую веревочную опояску, было без труда различимо, что женщина беременна - на большом, крайнем сроке. На молодом лице проступали бледно-красные пятна, в больших темных глазах была некая водянистость и притушенность - свидетельства предродовости. Она шла молчком, стараясь ни с кем не встречаться взглядом, ни разу не улыбнулась, только кивала или односложно отвечала на вопросы Якова Ильича, ступавшего за ней след в след. Никто другой не смел с ней заговорить, пошутить, сказать приятное для женщины слово. Где-то в коллективном солдатском подсознании сидели тяжелые вопросы. От кого же она беременна, если жила в оккупации? От немца-насильника? От немца-любовника? От предателя-полицая? Чем сберегла себя за неугон в Германию? На чего надеется, когда вернется (если он есть) муж-солдат к чужому немецкому дитяте? И почему она совсем не обрадовалась, когда набрела на зарвавшийся в атаке, изрядно потрепанный, но не обескровленный батальон майора Гришина? Нет, никто не задавал ей, несущей под сердцем ребенка, а в сердце тайну, этих вопросов.
- Туда. Через деревню. Через поле. На Селезневку, - указала провожатая на видневшиеся черные остовы печей и повернула обратно.
Опустив голову, она пробиралась между солдат по натоптанным болотным кочкам. Солдаты расступались перед ней; виновато потупляли глаза, и ни один не отважился привлечь ее словом.
Впереди лежал маленький хуторок, в несколько домов в коротком порядке, - весь сожженный, без единой цельной постройки. Бездыханный и беззвучный - никто и ничто не шелохнется, ни собачий лай, ни петушиный голос не всколыхнет тишины - хуторок броско чернел печами, окруженными грудами развалин и хлама. Как надгробные стелы, торчали над хаосом закоптелые печные трубы. Среди головешек в толстом слое сажи лежали железная кровать, покореженный самовар, жестяной оклад выгоревшей иконы, крестьянский плуг.
- Э-э! Э! - вырвалось у Васи Ломова. Он показывал рукой в сторону колодца с поваленным журавлем: там белело человеческое обнаженное тело.
Это была убитая девушка. Нагая. Рядом с ней комом валялось разодранное платье. Руки девушки, в кровоподтеках и ссадинах, были разбросаны в стороны, и на открытой груди вокруг сосков виднелись синюшные следы истязаний. На животе от стреляных ран запеклась кровь. Даже мертвая, девушка будто бы стыдилась унижения и прятала лицо: лицо прикрывали пряди распущенных длинных волос. Казалось, что ей холодно, нагой, на этой выстуженной осенней земле. Солдаты застенчиво отводили глаза.
Вася Ломов сперва покрыл девушку изодранным платьем, потом, увидав поблизости солому, принес охапку и прикрыл ее ноги.
На краю селения, возле помойной ямы, встретили еще одну хуторскую хозяйку - мертвую старуху. Маленькая, как ребенок, она сгорбленно поджалась на боку, старой коричневой рукой прикрывая висок, все еще, видать, береглась от кого-то. Возле нее на склоне помойки лежала дохлая курица в грязном оперении, с белым, отмороженным гребнем.
- Вот вам… - услышал Федор отдельные фразы идущего впереди замполита. - Тут вся моя агитация… Убитый солдат - война. Девчонку изнасиловали - …не война! Старуху застрелили - тоже не война!… Хоть и пишут в церковных книгах: в начале было слово. Нетушки! Поступок был сперва! По поступку все поймешь… Никаких слов не надобно!
- Моя-то деревня, - донесся до Федора из-за спины чей-то солдатский голос, - еще впереди. Километров сорок отсюдова…
Солнце уже высоко поднялось, но, оставаясь под покровом светло-дымчатых облаков, исходило негреющим, матовым свечением. Отряд вышел к полю, за которым белоствольная березовая роща с остатками неопалого желтого листа гляделась туманно-светло и мирно. За ней уж рукой подать до Селезневки, которая миром не встретит. Когда отряд пошагал через протяженную открытую местность, появилось невольное чувство беззащитности и ощущение, будто кто-то, чей-то глаз, за всем этим наблюдает.
Все утро в походном строю Федор помалкивал, все еще казнился за оплошную разведку; старался не попадаться на глаза Якову Ильичу. Но выйдя на поле и увидев над головой крупную птицу, он заговорил с Захаром:
- Глянь, земеля, ястреб летает. Большой. Старый, видать. Хорошо быть птицей! Лети куда хошь. Вся война побоку…
Захар, жмурясь от света солнца, тоже поднял голову к большой птице.
13
Ястреб, редко ударяя крыльями по тугим волнам ветрогонного воздуха, парил над полем, высматривал себе мышь. В поле, куда он устремлял острый охотничий глаз, росла рожь-падалица вперемежку с расплодившейся сорной лебедой и осотом. Ястреба удивляло: почему люди запустили это плодородное черноземное угодье, которое прежде исправно кормило их? Он догадывался, что с людьми на земле происходит что-то чрезвычайное: на земле слишком много грохота и дыма, развалин и пепелищ, смердящих незахороненных трупов, глаза которым выклевывает воронье. Ястреб мог объяснить всю людскую сумятицу и погромщину только всеобщей болезнью людей, однако о существовании такой эпидемии он ничего не знал и последствия ее наблюдал впервые.
Эту смелую птицу, которой по силе и гордости не было в округе равных, теперь, как и всех поднебесных тварей, смертельно пугала артиллерийская стрельба. Воздух свистяще пропарывали снаряды, земля вздымалась пыльными грибами, и из рытвин еще долго поднималась душная гарь. Если снаряд попадал в реку или озеро, то взвивался шумный водяной столб, после чего оглушенная рыба мертво блестела брюшной чешуей. Но артиллерийская стрельба была не самым ужасным в жизни птицы. Кошмар наводили на ястреба бомбежки. В поднебесье, там, где начинались облака, появлялись с ревом чудовищные крестообразные птицы, с которых отваливались с оглушительным воем черные болванки, и на земле происходили разрывы потрясающей силы. Целые дома превращались в кучи обломков, в свалку, а вековые деревья щепило, раскалывало и выворачивало с корнем.
В последнее время появление людей тоже не сулило ястребу покоя и безопасности. Если прежде он безбоязненно парил над полем, наблюдая, как люди выходили сюда, чтобы скашивать и сноповать жито, то нынче люди толпой шли не работать, а только охотиться друг на друга. Их появление сопрягалось с убийствами и поджогом. Не доверяя тем, кто вышел на поле со стороны сожженной деревни, ястреб мощно взмахнул крыльями и поднялся в предосторожную вышину.
Забравшись на предельную отметку своих полетов и объемля зоркими глазами огромное пространство, ястреб увидел, что с другой стороны березовой рощи, от уцелелой деревни (от Селезневки), наперерез идущим по полю вооруженным людям спешат другие вооруженные люди - в серо-зеленых шинелях, в коротких касках с эмблемами. Он внимательно наблюдал, как те и другие, еще не видя друг друга, приближаются к роще, и угадывал, что там-то между ними суждена бойня. Опять порадуется воронье!
Скоро в руках людей затрещали автоматы, бухнули взрывы гранат, и остров рощи наполнился гулом стрельбы и дикими криками. Сверху, сквозь безлистые березы, ястреб видел, как цепи тех и других сшиблись, люди перепутались и, уже меньше стреляя, дрались на штыках, кулаками, с воплями накидывались друг на друга, стараясь душить. Захваченный зрелищем рукопашной, забывая взмахивать крыльями, ястреб плавно плыл, снижая свои круги. Но когда в небо из рощи взвилась белая ракета, таща за собой дымный хвост, и со стороны болота вперебой заговорили пушки, ястреб испуганно задергал острым горбатым носом и поскорее, попадая на попутную струю высокого ветра, пошел к дальнему лесу.
14
Федор долго отплевывался, отхаркивал тошнотную слизь. Ему еще долго будет казаться, что привкус слюны у него солоноватый от чужой крови. От крови немецкого рыжего солдата, который покойником лежал рядом, уткнувшись лицом в палую листву. Тяжело дыша, утирая ладонью губы, Федор подполз к ближней березе, привалился спиной к стволу. Неимоверная усталость раздавила его сейчас. Он не слышал и не замечал боя вокруг, и если бы выскочил на него другой немец, вряд ли бы смог сопротивляться.
…Этот рыжий немец, раскрасневшийся, потный, уже без каски и уже с окровавленным штыком, набросился столь неистово и стремительно, что Федор, находясь за несколько шагов, не успел поворотить на него автомат. Но успел заслониться локтем, перекрыть дорогу штыку. Немец сбил Федора с ног и сам свалился на него, кряхтя и оскалившись. Теперь они боролись на земле. Рыжий немец рычал и, сосредоточась всей силою на штыке, давил Федора. Выкручивая обеими руками немцу запястье, отводя нависшее жало, Федор барахтался под немцем, увертывался и сталкивал с себя его тяжесть. Рыжий слишком увлекся своим штыком, надеясь дожать его до цели. Но обезумевший Федор, в ком человеческое уступало место животному, вдруг рванулся головой вперед и вцепился зубами в потную, веснушчатую шею немца. Рыжий взвыл от боли, враз ослаб и выронил штык
А потом уже захрипел, когда ему в спину вошло его собственное лезвие, зажатое рукой с татуировкой.
Федор выкарабкался из-под немца, которого пришлось прежде обнять, чтобы убить, и, шумно отплевывая горькую слюну, на коленях пополз к березе. Рыжий лежал носом в землю, вокруг штыка в спине буро мокрело зеленоватое сукно шинели. На шее в мелких веснушках осталось красное ожерелье - отпечаток зубов; кое-где из прокусов стекала желтая сукровица.
- Чего сидишь? Раненый? - к Федору выскочил Захар.
- Не-е… С этим вон возился. Пришлось зубами. Как пацану в драке…
- Не ты первый. Я тоже как-то раз фрицу руку кусал. Пошли, Федька! Подымайся!
В отдалении, на другом конце Селезневки, наступательно гремела канонада батальонных "сорокапяток". В роще, где-то поблизости, взбалмошно заорал "Ура!" замполит Яков Ильич.
Федор оглянулся на своего фрица с воткнутым в спину штыком, с укусом на шее, с рыжими волосами, все еще взлохмаченными на затылке. Сквозь брезгливость и правоту возмездия в нем колыхнулась жалость к этому немецкому парню. "Ты сам меня зверем-то сделал. Зачем пришел? Я тебя не звал… Тьфу!" - И он поспешил к Захару.
Немецкую мотопехоту, блокировавшую Селезневку, обложили спереди и сзади, истрепали и выжали. Не столько военной мощью, сколько моралью широкого наступления по всей линии фронта ломали сопротивление и немецкий воинственный дух. После курского поражения фрицы понимали: надо им вострить носки на запад. Неизвестно, где прочертится новый или крайний оборонительный рубеж, но уж точно не по меридиану Селезневки, а значительно ближе к родной Германии.
Четверо немцев - офицер и трое солдат, - окруженные в одном из домов, предпочли на замену верной смерти - плен. Они выходили на крыльцо, бросали оружие, тянули вверх руки.
- Вот они, "языки-то", - усмехнулся Федор и тронул локтем Васю Ломова.
Но, к Федорову удивлению, Вася Ломов не выразил согласия. Обычно после боя он любил порассуждать, кто "ваккуратно" или "неваккуратно" вершил дело, а нынче стоял нахмуренным молчуном. Немцы грудились у стены дома с выбитыми окошками и, как шайка изловленных жуликов, боялись и ненавидели своих поимщиков. Вася Ломов пристально глядел на них, словно хотел опознать того, который сильнее всего ему навредил… Федор не стал больше вмешиваться в его счеты с немцами, отошел. Мало ли от чего Вася Ломов такой окострыженный! Может, ему время нужно, сон или стакан водки, чтобы перемолоть груз каких-то гадливых впечатлений. Федор и сам еще время от времени коробился при воспоминании о рыжем фрице.
Пленных немцев после короткого допроса Якова Ильича заперли в бревенчатый сарай. Вася Ломов добровольно выступил вперед и напросился сторожить их. Когда поблизости никого из сослуживцев не осталось, он дважды обошел сарай, дотошно обследуя его углы и фундамент. Затем доукомплектовал диск автомата и тщательно его проверил - чтобы патроны не заклинило. Он еще некоторое время задумчиво постоял возле дверей сарая, переживая какое-то чувство, и наконец сдвинул щеколду.
Свет в открытую дверь оплеснул сидевших на соломе немцев. Вася Ломов вошел внутрь.
- Встать! - гаркнул он. - Штеен, подлюги! Штеен! - И сквозь зубы сволоча каждого немца в отдельности и всех скопом, он длинными очередями прогнал весь автоматный диск.
На переполох в сарае, где стрельба с криками, сбежались солдаты. Примчался и сам замполит. Вася Ломов стоял у дверей, которые для чего-то опять запер на щеколду.
- Ты чего? - вскинулся на него Яков Ильич. - Под суд захотел?
- Чего я? - угрюмо ответил Вася Ломов. - Подкоп делали. Вона под бревнами как подрыли. Пришлось оружье применять. Я - по уставу, товарищ майор.
Яков Ильич покачал головой:
- Понятненько, по уставу ты… Офицера надо было оставить.
Вася Ломов неловко пожал плечами и уже в спину уходящему замполиту с ухмылкой возразил: "Как бы не так - оставить. С него-то, с выродка, я с первого начал. Это им за девушку. Мне простительно".
Через несколько часов по Селезневке колонной шли верткие самоходки. Из-под лязгающих гусениц - пыль столбом. С запыленными лицами, в запыленных шлемах, над люками торчали веселые самоходчики. Они выкрикивали что-то насмехательски безобидное, дружески фронтовое пешим стрелкам, расступавшимся перед ними на дороге. Батальон майора Гришина тоже покидал деревню. Выжившие селезневские старики глядели им вслед.
15
Вечерней порою по зимнику шла к Раменскому, спотыкаясь о снежные кочки, хмельная Ольга. Нынче ее целовал, щекотно раздражая надгубье усами, говорливый и пьяный старлей. Ольга навещала в городе свою невестку и племянника и нежданно-негаданно вписалась на гулянку. Невестка занимала с первенцем комнату в коммунальной квартире, а к соседям за стенкой заехал по пути из госпиталя родственник - балагуристый, черноусый старлей. Так Ольга с невесткою, не противясь соседскому приглашению, оказалась в компании и угодила под навязчивое развлекание едущего на фронт и жадного до женской ласки военного.
"Приставущий - спасу нету. За столом, кроме меня, три бабы сидели, да они все солдатки, у каждой ребенки есть. Только я одна свободнешенька… Он как с цепи сорвался. Языком молол хлеще мельницы. И красавицей меня звал, и шутки шутил. А потом в коридор меня вызвал. Я и не поняла сперва-то… Он, чертяка, как схватил меня, в угол втиснул, целоваться полез. Все щеки мне усами-то ободрал. Такой настырный, еле с ним справилась… Слышишь ли, Федор? Тебе рассказываю. Все без утайки. Как на духу".
Ольга шумно выдохнула, оглянулась назад, за Вятку, на город, который остался уже далеко и не виден. Но увидела минувшее застолье под оранжевым, с кистями абажуром, где центрально сидел, от самогонки краснощек и трескуч, старлей с черными усами, от которых у Ольги по сей час горело лицо, будто намяли шваброй… Ольга рассмеялась. Не глядя под ноги, шагнула вперед, оступилась в желоб, оставленный санным полозом, и качнулась в сторону. Она могла бы устоять, но нарочно - с дурашливым "охом" - повалилась обочь дороги в высокий сугроб. Верхний легко-пушистый слой на сугробе вспорхнул от Ольгиного падения, а затем обсыпал ей лицо. Снежинки попали на веки, на ресницы, быстро растаяли и наполнили глаза, точно слезами, холодной мокротой. Яркий рогатый месяц во взгляде Ольги под влажной поволокой растянулся по небу синими лучами.
По обе стороны от дороги огромными равнинными полукружьями лежало заснеженное поле. Его замыкал горизонтным кругом темный лес. Из потемок леса будто бы и надвигалась ночь. Сумерки над полем плотнели и суживали обзор. Зато небо выяснивалось, отделялось от туманно-потемочной земли. Звезды Большой Медведицы в кривом четырехугольнике с хвостом светили четко, опорно, подтягивая к себе из глубин космоса другие созвездия. Тонкий серебряный месяц, словно непослушный пасынок мрачной круглой луны, рогатисто упирался в бок мачехи и хотел от него оторваться… Тишина, пронизанная морозцем, быстро поедала скрип Ольгиных шагов по зимней дороге; Но теперь Ольга лежала в сугробе, и тишине доставалось только ее дыхание и удары ее томительного сердца.
Ни встречных, ни попутно идущих Ольге не случилось. Одиночкой она брела через скованную льдом и заметенную снегом Вятку, одна держала путь на Раменское.
- Засветло домой не доберешься. Оставайся. Не потеряют, - предлагала ночлег невестка. - Муженька у тебя пока нет… Если хочешь, комнату тебе освободим, вместе с гостем устроитесь. Ему на станцию тоже в утро, - с безобидной-де игривостью прибавила невестка.
Ольга оскорбилась, в ответ с вызовом бухнула:
- Да ты сама к нему в постель залезть хочешь!
Невестка враз выбледнела, масляные глаза сделались трезво-сухи:
- Чего городишь? Твой брат - муж мне! Вон дите наше по полу кубик катает. Я жена законная! Мне есть для кого беречься. А вот ты кого ждешь? Для кого пасешься? Чего недотрогой жить?
- Замолчи! Как хочу, так и живу!… Пошла я. Нагостевалась.
Чужие уши этого разговора, понятно, не слышали, и старлей-приставун не мог взять в толк, почему Ольга так рьяно засобиралась домой.
- На сегодня хватит. Повеселилась… В провожальщиках не нуждаюсь.
Однако покидать со скандальным прощанием гостеприимное застолье не хотелось. Надев валенки и пальто, Ольга вернулась к столу, чтобы сгладить развязку:
- Если кого-то обидела или не в толк сказала - простите. За угощенье спасибо большое.
Отходчивая невестка тут же подскочила к Ольге, обняла за плечи, сама повинилась за свою "языкастость". В знак полного примирения и "на посошок", по настоянию все той же невестки, Ольга хлопнула полную стопку первача. С этих горючих ста граммов и развезло в дороге.
Такой хмельной Ольга еще не бывала. Горячий туман обволок голову, насытил тело устойчивым теплом - руки и без рукавиц от мороза не мерзли. Незнакомая сама себе, она будто и не шла, а плыла. Усталости не чувствовала и почти всю дорогу говорила сама с собой вслух. Иногда на нее накатывала беспричинная веселость, она запрокидывала голову и смеялась, не зная чему; иногда - суровела, совала руки в карманы пальто, сжав их в кулаки, и упрямо шла по прямой линии; но вскоре опять расслабленно разводила руками и говорила в потемки. Сейчас, лежа в придорожном сугробе, она глядела в небо с трезвой сосредоточенностью, мысли клеились одна к одной невеселые. Озорник старлей только растравил - невзначай усугубил ее одинокость.
"Что, Федор? Завоевался? На меня полчасику времени нет? Невестка-то, поди, правду сказала. Она брату моему - жена законная. Ребенком с ним связанная. А я для тебя - кто? Дура-девка, которая ждет, чего сама не знает… Прежде чем письмо-то тебе отправить, к матери твоей ходила. Соизволенья просила. Себя переламывала. Да вот несколько месяцев прошло, а ты не ответил. Знать, не нужна. Была б нужна, тут же бы написал… Остаться бы надо с усачом-то, все бы и разрешилось в час. Он симпатишный, веселый. Стихи мне нараспев читал. "Полюби меня хоть на час - я навеки тебя не забуду…" Он-то бы забыл, только и у меня к тебе доступу уж не было… Слабая я. Из-за тебя - слабая. Этакий ты зараза, Федор! Вон, Дарья твоя сильная. Сколь мужиков перебрала, а чище ее нет. Скажи про нее кто худо, Максим в драку на того полезет… А ты меня за какого-то Викентия простить не можешь. Ни в чем не заступишься. Каменное у тебя сердце".