Ольга стала медленно выбираться из снега. Встала на дороге, и опять ее покачнуло. Она рассмеялась: "Погляди-ка, Федор, какая кулема я нынче. Наготово одурела с самогонки. В сугробину залезла". Охлопав себя рукавицей, стряхнув снег с шали, Ольга повернулась лицом к дальнему лесу, который едва угадывался под синевой сумрака. "О-ох! Поле бы это снежное переползла - только бы тебя на минутку увидеть! Поглядеть бы только… Или волю дай мне! Или счастье!" И Ольга вдруг громко крикнула, ломая хрупкую тишину:
- Федо-о-ор!
Потом испуганно зажала рот ладонью, опустила голову и побрела прежней шатучей походкой, не услышавшая ответа.
До Раменского оставалось меньше полуверсты. С угора уже различимы огоньки в окошках. Хмельной шторм в Ольге отбушевал, буйные волны настроения сменились ровной печалью и привычной задумчивостью.
Ольга обернулась назад: то ли шорох, то ли чьи-то преследующие шаги за спиной. Обернулась - громко ойкнула, вздрогнула, обмерла. На дороге, в нескольких шагах от нее, стоял волк. Его серое, хвостатое тулово с большой мордой тоже замерло. Напуганный вскриком волк, наверное, выжидал. Ольга замахала руками, закричала еще громче:
- Уходи! Уходи, бестия! - В отчаянии она схватила снежный ком, бросила в волчью сторону. - Откуда тебя леший принес? Пошел прочь!
Однако прочь побежала сама. Волк некоторое время постоял неподвижно, как бы в раздумье, потом потрусил за ней. Не наглел, близко не подступал, но и далеко не отпускал Ольгу.
- У-у, проклятый! Уходи! Сгинь!
Волк заклинаниям Ольги не внял и преследование продолжил. Других волков она благо не насмотрела - стало быть, не стаей, а сам по себе вышел на хищный промысел. Но, по-видимому, волк попался из трусливых или болен: если бы намеревался напасть, подобрался бы ближе. Ольга бежала, выкрикивая на ходу заклятия, и волк бежал как привязанный. Она невольно замедляла шаги, чтобы перевести дух, и он реже мельтешил лапами, оставаясь все время на почтительном расстоянии. Но никуда не сворачивал, шел по ее следам.
Пьяный градус из головы Ольги вышибло, а встреча со зверем показалась неслучайной. "За болтовню это. В наказанье мне, - обветренными губами раскаянно шептала Ольга. - Чего-то я не так сделала. Прости меня, Федор… Да уходи ты, дьявол! Вот привязался!"
Село было совсем рядом. С краю, самый доступный к спасению, дом Дарьи. Но если бы волк в шаге был, Ольга бы все равно туда не свернула. Тут же, через улицу, вдовья избенка бабки Авдотьи. У ее калитки Ольга остановилась. Воздуху не хватало, от усталости перед глазами - яркие круги, внутри - похмельно мутит, все тело в испарине, во рту - сушь. Ольга оборотилась на дорогу. Волк поотстал, темно зыбилось на снегу его очертание. И тут она услышала - сперва тихий, жалобный, а потом пронзительный - вой волка. В тишине, в чутких к любому звуку потемках, голос волка казался трубным, оглушающим. Мурашки пробежали по телу.
В окнах у бабки Авдотьи желтел свет. Ольга толкнулась в дверь, в сени. Но, прежде чем спрятаться там, еще раз взглянула на дорогу, еще раз прислушалась к вою. Зазывные звуки волчьего воя разносились далеко, скребли душу.
- Отколь ты, девка, экая? Чё с тобой сделалось?
- Волк меня напугал. - Взопревшая Ольга села на лавку, стащила с головы шаль, устало вытянула ноги. - Встретил меня на угоре и до самого села по пятам шел. Теперь воет, проклятый… Напои меня, бабуль. Упыхалась вся.
Старуха поднесла Ольге кружку воды. Став напротив, внимательно осматривала нечаянную гостью. Растрепанная, руки трясутся, глаза лихорадочные, воду отхлебывает жадно: струйки мимо губ льются на подбородок.
- Ты, девка, вроде не в себе. Не почудился зверь-то? Не припомню, чтоб эсколь близко у села волки завывали. По лесу шастать шастают, а чтоб у домов…
- Не свихнулась я, бабуль. Выйди на крыльцо да сама послушай.
Старуха с проверкою не пошла, но оставила за собой сомнение, а то, что редкая в ее доме гостья - под хмельком, отметила сразу.
- Разболокись, охлынешь. Спиной-то к печке сядь, крыльца чтоб не студить с бегу-то. На празднике, што ль, побывала?
Низкую избу бабки Авдотьи освещала керосиновая лампа. Вдоль печки на матице, на гвоздиках, висели пучками высушенные травы, оттого по всему дому распространялся приятный сенной дух. На темном комоде, где стояло небольшое зеркало книжечкой и потускнелая, но веселящая глаз дымковская игрушка (молодуха в горошковом сарафане и кокошнике), лежала неотъемливая этому дому вещь - колода карт. Старуха слыла не только знатной знахаркой и повивальной бабкой, но умела ворожить на картах. Сельские бабы в нынешнюю пору частенько захаживали к ней, если долго не являлось весточки от родных с фронта. Как бы ни ложился пасьянс, дурственных прогнозов бабка Авдотья никому не давала, сердечно обходилась с каждой страдалицей, ищущей разрешения обстоятельств в пиковой да червонной масти.
Ольга зацепилась взглядом за разбухшую от работы картежную колоду, указала на нее пальцем.
- Погадай мне, бабуль!
Прежде бабка Авдотья лишь однажды касалась предсказаниями судьбы Ольги. Встретив ее как-то раз с Федором, заглянула в ее ладонь и напророчила Ольге долгую жизненную тропу, которую увидела в складке руки. С тех пор Ольга ее ворожбы избегала. Получив однажды доброе предречение, она суеверно побаивалась, что следующее может оказаться недобрым. Но к сегодняшним впечатлениям, где усатый старлей-искуситель и дрязги с невесткой, где одурманивающая самогонка и волк на дороге, решилась принять еще одно, гадальное, - уж до кучи.
Бабка Авдотья, приметно взглянув на Ольгу и убедившись, что в просьбе нет шутливости, отнеслась к делу степенно. Чистой ромушкой обтерла столешницу, прибавила огня в керосиновой лампе, ополоснула под рукомойником руки.
- На короля, што ль, бубнового? А?
- На короля, - пряча глаза, взволнованно ответила Ольга. Кто скрывается под картинкой с бубновым ромбом, бабка Авдотья знала доподлинно.
Карты из неторопливых старухиных рук мозаикой расцветили стол. Ольга, закусив губу, зорко следила за раскладом, и каждая обернутая лицом последующая карта пробуждала в ней смутные ворожейные познания и тревогу.
- Ну, чего, бабуль? Чего вышло? - нетерпеливо спросила Ольга.
Врать бабке Авдотье не пришлось. Пестрый узор шился необычно, однако заказчице пасьянса беспросветьем не грозил. Старуха без увиливаний объясняла провидческий смысл картины:
- Соперницы на любовном пути у тебя, девка, нету. Эта карточка разлуку значит. Дак так оно и есть. Эта - помеха по смыслу-то. Но помеха неживая. Помехой, знамо, война стоит… Убиенья от пули твоему королю тоже не выпадает.
- А вон это чего? С дамой лежит?
- Это, девка, дорога. Дорога длинная.
- А трефовая с виневой парные? С краю, бабуль. Они к чему?
Бабка Авдотья и сама только сейчас пристально обратилась к загадочному соседству двух карт, которые не совсем ладились с благоприятным ходом гадания. Старуха приподняла брови, смуглый лоб углубленно просекли морщины. Вышла некоторая заминка.
- Чужие вроде карты друг дружке, - раздумчиво прошептала бабка Авдотья - больше для себя, чем для Ольги. - Ожиданье в них какое-то особенное. Вроде как двойное. - Но прочитав страх в глазах Ольги, старуха тут же замяла подозрительную разладицу: - Они второго краю. Попутные. Им значенья мало отведено. Главное, девка, по центру-то у тебя все хорошо выпало. Вишь, как тут лежат… - И она вдругорядь принялась толковать суть главного сюжета в гадальной раскладке.
От старухи Ольга вышла передохнувшая, внешне успокоенная, но с каким-то неразрешенным сомнением. Если на раскаленную сковороду упадет капля воды, то пойдет шипеть, кружиться, гудеть шмелем, пока не изойдет в пар. Так и восприятие Ольги было раскалено, а любая думка - точно холодная капля на горячий металл. Нынче таких капель у Ольги - целый дождь. В голове - сумбурно от мыслей, тесно толкутся воспоминания. И не понять сразу: чего важное, чего второстепенное, чего пустое; от чего завтра стыдно будет, от чего радостно, а чего схлынет в сонном часе.
Выйдя за калитку, Ольга взяла на сугробе горсть снега, приложила к лицу. Снежный холод придавал покою.
- Проводить, што ль, тебя, девка? - насылалась бабка Авдотья.
- Дойду. В поле волк не напал, у домов не посмеет.
Ольга тихонько побрела по улице. Оглянулась на всякий случай назад. Никого не видать. Пустынно. Тишь. Месяц в небе рогато висит-светит, вокруг него роятся звезды. Снег тускло поблескивает, чуть скрипит под валенками. В тишине крепчает ночной мороз.
Она шла не боясь и забыв про волка. И тут словно молнией, словно острой иглицей пронзило с головы до пят. Сердце захолонуло, дыхание кончилось. Вой… Опять вой. Тот же волчий вой. Близко. И уже не позади, на околице, а впереди, в селе. У завьяловского дома.
16
Кобель обошел распластавшегося в сенях хозяина. Ткнувшись носом в его холодную руку, фыркнул и потянулся мордой к его лицу. Он обнюхал его большую бороду и внимательно вгляделся, прислушался. Изменений никаких не произошло. Старец уже давно лежал с сомкнутыми веками, без движений, на щепе, неожиданно бросив и топор и чурку, из которой что-то вытесывал. Опустив морду к голове старца, кобель лизнул его в лоб. Лоб хозяина стал еще холоднее, чем прежде, - теперь уже в нем совсем не осталось тепла, - такой же холодный и безжизненный, как любой предмет в сенях, как та чурка, из которой хозяин что-то усердно делал.
В сени сторожки наползал сумрак Входная дверь была приоткрыта, свет в этом прогале потерял дневную яркость, и острие брошенного хозяином топора уже не отблескивало, а тускло посвечивало. Кобель постоял в неподвижности, глядя из дверей на темнеющий лес, и, не зная, что предпринять, опять лег под бок старца. Тепло, которое кобель обычно испытывал от тела хозяина, не чувствовалось. Оставалась только надежда: может быть, хозяина настиг какой-то своенравный сон во время работы, и он все же очнется, глубоко вздохнет и отеплеет…
Кобель был голоден. Он уже не один раз подходил к порожней миске, тыкался в нее и отходил, понимая, что никто, кроме хозяина, ее не наполнит. Но тот спал странным, беспробудно-бездыханным сном. Голод был мучителен, но еще мучительнее становилось ощущение потерянности и полного одиночества: кобель всю жизнь провел рядом с хозяином, не отступая от него почти ни на шаг. Перебарывая в себе страх и брезгливость, в надежде, что сможет помочь хозяину пробудиться, он опять склонился над его лицом и стал быстро лизать его холодный лоб. Но вдруг резко отшатнулся, заскулил и выскочил из сеней.
Теперь ему стало казаться, что вместо хозяина в сенях лежит другой человек, не тот, с которым жил долгие годы, - иной, и, быть может, даже не человек, а холодный оборотень. Сбежав с крыльца на снег, кобель решил оглядеть и обнюхать местность поблизости: вдруг что-то напуталось и старец, живой старец, каким-то загадочным образом покинувший сторожку и оставивший в замену неживого двойника, находится где-то у лесу. Кобель ждал, что откуда-то поблизости его окликнут привычным "Эй!" или "Ну!", и тогда он со всех ног кинется на зов; будет счастливо взлаивать, встанет на задние лапы, а передние - положит на грудь хозяину и дотянется до его бороды и теплого дыхания. Старец потреплет его ласковой рукой, и опять станет спокойно, и придет ощущение надежной защиты и давнее чувство спасительного тепла. Это чувство в кобеле сохранилось как инстинкт с того времени, когда он впервые попал, еще кутенком, за пазуху к старцу.
- Топить несешь? - спросил дед Андрей встреченного на тропке к реке мужичонку с корзиной.
На дне корзины трое щенят, тыкаясь друг в друга, тихо поскуливали и напрасно искали материнское брюхо с сосками.
- Сука ощенилась. Куды ж их? Хоть и жалко, а стаю держать не будешь, - ответил мужичонка.
- Дай одного, - сказал дед Андрей.
- Да хошь всех бери. На мне грехов меньше.
- Всех не осилю. Одного. Кобеля.
- Есть и кобелек Держи, - мужичонка взял за загривок одного из щенков.
Дед Андрей приподнял его на своей большой ладони, увидал маленькие, чуть прорезавшиеся черные глаза кутенка, улыбнулся.
- Охранник из него хорош выйдет, - нахваливал мужичонка. - Матерь-то у него волковатая.
- Мне не столь для охраны, сколь для потехи, - ответил дед Андрей.
- Да у него порода-то не дичистая, и для потехи пойдет, - сказал мужичонка и пошагал дальше к реке.
Дед Андрей положил щенка за пазуху:
- Сейчас тебе, парень, молока раздобудем. Стадо у водопою пасется. Там и раздобудем. Пастуха уговорим. Тебе и надо-то с горсть…
Этот ласковый говор старца, его тепло, а после - теплое молоко, добытое им, и осталось для кобеля самым сильным и всегда ведомым за хозяином чувством. И чем старше становился кобель, тем сильнее становилась его привязанность к хозяину.
…Вокруг сторожки нигде не нашлось новых пахучих следов, нигде поблизости не промелькнула фигура хромого, неторопливого старца. Кобель опять остановился у крыльца. Никого вокруг не было. Сумерки усилились. С ними, казалось, усилилась и тишина. Но если во внешней тишине, в тишине вне сторожки, кобель своим - пусть и притупившимся к старости, но еще острым - собачьим слухом мог что-то распознать: треск ветки, падение снега, тронутого дуновением ветра, - то главная, мертвая тишина исходила не из лесных зимних сумерек, а из сторожки.
Одолевая в себе страх, кобель опять вернулся в сени. Надеясь, что его обманули все прежние ощущения, он опять лизнул старца в лоб, пытаясь почувствовать хоть чуточку живого тепла. Тепла не было. Старец еще сильнее окоченел. От отчаяния кобель хотел громко-громко залаять: быть может, хоть голосом он растревожит и призовет к себе хозяина. Но лая не получилось. Кобель хрипло заскрипел горлом, и весь его намеченный лай сперва превратился в жалкий, слабосильный скулеж, а потом вылился воем.
Задрав морду и уже не в силах оглашать округу лаем, он выл жалобно и самозабвенно. В этом вое, в этих протяжных звуках было даже что-то печально-песенное… И кобель весь подчинялся этим звукам и своей поглощающей жалости. Кобель замечал, что люди иногда вместо обычной расчлененной речи начинают выражаться непривычно-тягучими словами и становятся в такие минуты оцепенело грустными, страдающими, а в голосе у них разливается какая-то мутящая все вокруг тоска. Прежде всего он замечал это в своем хозяине. Иногда старец, сидя на лежанке, прислонясь спиной к стене и запрокинув голову, начинал долгую протяжную речь о чем-то непонятном и очень унывном. Старец пел редко, но в эти минуты кобель не смел пошевелиться, не смел ластиться к нему, не смел даже вильнуть хвостом. Он неподвижно смотрел на старца, в его удаленные от всего глаза и не знал, чем помочь и остановить его тоску.
Возле дома нашего
На краю села-а-а
Белая черемуха
Буйно расцвела-а-а.Белая, душистая,
У твоих воро-о-от,
Прямо к той черемухе
Улица веде-е-ет.
Хозяин пел всегда одну и ту же песню: других он, видимо, не знал; но эта песня была будто бы соткана из всех остальных грустных песен. Все тревожные звуки, которые кобелю доводилось слышать из тягучих людских причитаний, присутствовали в ней.
Не пройдешь по улице,
Улице родно-о-ой,
Вот сижу и думаю
О тебе одно-о-ой.Я на завтра думаю
Совершить побе-е-ег,
Может, счастье выпадет
Раз за много ле-е-ет.Если счастье выпадет,
То вернусь домо-о-ой
И пройду по улице,
Улице родно-о-ой.
Как только хозяин заканчивал петь и после короткой передышки начинал шевелиться, кобель тут же бросался к его ногам, лез к нему передними лапами на колени, тянулся к бороде и хотел утешить своей ласковостью.
…Вой кобеля оборвался неожиданно. В своем вое, где было и утраченное тепло руки хозяина, и забота о кормежке, и давняя защита его пазухи, кобель как бы на что-то натолкнулся и резко смолк Он вспомнил, что не однажды ходил с хозяином в село, где их встречала женщина, которую хозяин называл "Лиза", а еще там была девочка, которая кликала кобеля "Серый". Они наверняка помогут разбудить хозяина, ведь они его давно знают.
Кобель тихо потрусил из сторожки. Когда он выбрался на санный путь, ведущий к селу, в небе уже ярко светил месяц и горели звезды. Впереди замаячила фигура какой-то женщины.
17
Зима застала батальон майора Гришина в Белоруссии. Здешние морозы можно было признать щадящими - не таковы, как на вятском Севере, когда ядреная стынь обжигает лицо, сахарной куржавиной обносит брови и глядеть надо вприщурку. Солдаты, если не подворачивалось в походе укрытого пристанища, располагались прямо в лесу.
На ночлег укладывались попарно. На лапник расстилали плащ-палатку, прижимались друг к дружке, сверху - еще одну плащ-палатку, - и никаких "простужений".
- Служба, земеля, видать, все сопли вымораживает. В обычной-то жизни поспал бы так разок и загнулся, - весело говорил Федор Захару, с аппетитом рубая кашу из закоптелого котелка.
Вкусный дымок от полевой кухни стоял по лесу синеватой мирной завесью, сливаясь с ранними сумерками. Батальон остановился в этом лесу на переночевку, по-походному обустроился.
- Завьялов! Эй, Завьялов! Куды задевался, бесова его душа? - искал Вася Ломов, не замечая Федора за стволом сосны.
- Чего орешь? - откликнулся Федор.
- Замполит тебя требует. Сказывал: поскорее.
- Ишь ты! Поскорей ему подавай. Кашу бросить? - возмутился Федор.
- Велено передать, - пожал плечами Вася Ломов. - Я на посылках, мне важно, чтоб ваккуратно приказ донести.
Поторопиться к замполиту, разумеется, не мешало. Как-никак майор и человек уважаемый, но и бросить горячую кашу недоеденной - вот уж дудки! Всякой едой Федор дорожил, накрепко усвоив голодный тюремный урок. Да и чего к начальству торопиться? Чего от него простому солдату ждать? Либо поучать станут, либо припашут. Сладкими пряниками-то не накормят.
- Провинился в чем? - поинтересовался Захар.
- Ей-бог, не знаю.
- Ну, ежели вины за собой не чуешь, так и беспокоиться нечего. - Захар помолчал, потом добродушно усмехнулся: - Бесова душа… Хитро уж больно сказано. Какая у беса может быть душа?