Разговор с незнакомкой - Николай Иванов 10 стр.


* * *

В первый апрельский понедельник, в ведренный солнечный день, увезли Пашу Середу в больницу. Шла расширенная редколлегия. Шеф ставил перед отделами задачи, связанные с проблемами Нечерноземья. В разгар его пылкой призывной речи Паша, сидевший в самом конце конференц-зала притулившись к дверному косяку, вскочил и, согнувшись в три погибели, выбежал за дверь. Вскоре Александр Дмитриевич нашел его в отделе, лежащим на составленных стульях, бледного, немощного, с испариной на лбу. Вызвали "скорую помощь", отправили в больницу. И вот теперь Александр Дмитриевич шел навещать своего незадачливого зама, навсегда освободившегося от аппендикса.

Паша встретил его вымученной улыбкой.

- Плохо, микрошеф, ох плохо… - ответил Паша на вопрос о самочувствии, не отрывая головы от подушки.

- Эх ты, стрелок-радист, как же ты летал за облаками, если охаешь от пустячной операции?

- Тянет везде, болит.

- Да тебе вставать надо, шагать, двигаться, а ты лежишь вторые сутки.

- Боюсь…

- Бояться нечего, это я тебе говорю вполне авторитетно, как бывший… так сказать, несостоявшийся… - Александр Дмитриевич стянул с него одеяло. - Давай-ка подниматься, я помогу и заодно расскажу, как я совершил свою первую операцию, такую же, кстати, что была у тебя.

Паша нехотя приподнялся, подложив под спину подушку, сел на кровати. Прикрыл глаза.

- Так дело не пойдет. Вот шлепанцы, халат. До двери - и обратно.

- Сколько же ты курсов кончил, микрошеф, если уже и операции захватил? - спросил Паша, спуская голые пятки с кровати.

- Считай, половину вуза, три курса, - ответил Александр Дмитриевич, беря его под руку. - Но дело не а этом, я с первого курса был в НСО. Звучит, заметь, - почти НЛО, НТР, а всего лишь - научно-студенческое общество. Сначала это была анатомия, потом оперативная хирургия.

- И кто же оказался первым под ланцетом? - Паша, охая, снова присел на кровать, когда они в обнимку пересекли палату и вернулись назад, к его ложу.

- Женщина, в годах уже, никогда не забуду ее лицо: волосы с проседью, серые настороженные глаза, прикушенные губы. Все шло путем, как говорится. Руку я до этого набил более-менее, ассистировал всю зиму самому Папавьяну, был такой хирург, светлой памяти, золотые руки. Разрез сделал небольшой, как и заранее планировал. И отросток нашел довольно быстро, что, кстати, не всегда удается сделать сразу из-за неодинакового его положения у разных людей. Сосуды перевязал аккуратненько, вроде нигде не пролил, сестра еще, к счастью, оказалась опытная, без слов все сама делала, понимала состояние. Зашил, а ощущение такое, что не аппендэктомию делал, а по меньшей мере прободную резал, мокрый весь, как мышь. Увезли тетку в палату головой вперед, проводил я ее до койки, сбросил маску с халатом - и домой, время уже к вечеру было. - Александр Дмитриевич достал сигарету, понюхал, убрал в карман и осмотрелся. - Неплохо устроился, однако, Паш, а? Палату, что на двоих, один занимаешь, а вот в наше время…

- Ну, а дальше-то, дальше. Про тетку…

- Вот и лежу я ночью тогда и думаю. Все заново переделываю по памяти, вспоминаю, и получается по моим расчетам, что помереть должна тетка та, помереть, и все. Показалось мне, что задел скальпелем сосудисто-нервный пучок под занавес, перед тем как зашивать. Все, думаю, кровоизлияние в брюшину, перитонит, заражение крови и всякое такое. Прощай, думаю, тетка. Лежу, курю, вторую пачку приканчиваю. Потом поднялся, набросил на себя бушлат армейский и марафоном через весь город в больницу. Пять утра, транспорта, сам понимаешь, никакого. Бегу и думаю, поднимусь сейчас на второй этаж в хирургию, открою дверь в палату, а койка пустая. Прибежал. Добудился санитара. Поднимаюсь в отделение. Перед дверью палаты стою минуту, две, пять. Потом - раз, ручку на себя и вижу в свете ночника - спят люди, ищу глазами пустую койку. В самом конце, у стены, разглядел силуэт над кроватью. Подхожу на цыпочках и глазам не верю - сидит моя подопечная, ноги свесив с кровати в шерстяных носках, и вяжет - спицы так и мелькают в руках. Как, спрашиваю шепотом, чувствуете себя, мамаша, сам заикаюсь даже - до того неправдоподобной мне кажется вся эта картина. Дак хорошо, говорит, чувствую, рассветает, домой буду собираться, корову без меня, боюсь, не подоит сноха… Вот такие вот они, Паша, русские женщины. А ты, бывший солдат, лежишь тут и мандражируешь.

- Н-да, микрошеф, интересная история, с характерами. А скажи мне еще такую вещь, если не секрет, конечно: почему до конца не доучился?..

- Об этом, Паша, в двух словах не расскажешь.

- А ты попробуй.

- Понял я, что не смогу быть фанатиком, не смогу быть одержимым, исключительным человеком, личностью. А только таким в моем представлении должен быть врач. И потом, знаешь, как тяжело, как мучительно видеть человеческие страдания, боль и смерть каждый день, всю жизнь… - Александр Дмитриевич снова достал сигарету, размял в пальцах. - Ну все, Паша, двинул я, курить охота, невмоготу. Значит, так: сегодня и завтра туда-сюда, туда-сюда, - он показал рукою, прочерчивая расстояние от двери до стены. - Сам почувствуешь, лучше будет, а потом домой просись, дома совсем оживешь. На БАМ, само собой, теперь не полетишь. Зарубцуешься, я тебя к узбекам отправлю, Самарканд посмотришь, Бухару, материал там неплохой вырисовывается, тем более в прошлом году я был, теперь твоя очередь.

…Выйдя из хирургического корпуса, Александр Дмитриевич направился было к воротам, но, заметив широкую садовую скамью под двумя старыми тополями, свернул к ней, присел и снял шапку. Солнце, пронизывая теплыми лучами густые ветви деревьев с набухающими почками, припекало голову. В дальнем углу больничного двора жгли слежавшиеся прошлогодние листья, и над темнеющей черноземом клумбой дрожал подогретый воздух.

Две пожилые санитарки в телогрейках, надетых прямо на халаты, прокатили мимо Александра Дмитриевича тележку с зелеными бачками полевой кухни. В ворота въехала машина "Скорой помощи" и, не сбавляя скорости, пронеслась в конец двора к желтеющему правильным прямоугольником корпусу. И у него вдруг защемило сердце. И как было уже десятки, может быть, сотни раз, показалось, что все, что подвластно сию минуту зрению его, слуху и обонянию, - вторично. Было уже все это, было: и запах горелых листьев, и больничные корпуса, и санитарки, и солнце, пригревающее сквозь крону деревьев, и "скорая помощь", и такая же скамейка напротив "Хирургии". Сколько же лет прошло с той весны? Восемнадцать, целая вечность - а все кажется, будто вчера… На скамейке он поджидал мать, дежурившую на втором этаже в палате отца. Это был день удачно прошедшей операции, подарившей обреченному человеку ровно год…

Наверное, никогда еще так, как теперь, ему не хотелось поговорить с Незнакомкой. Но он посмотрел на часы и поднялся. Надо было возвращаться в редакцию, ждали дела.

…Домой он в тот вечер шел пешком. С хрустом ломались под ногами редкие осколки льда на сухих тротуарах. Александр Дмитриевич снял шапку, косые лучи заходящего солнца уже ощутимо пригревали голову. Незаметно он вышел к Большому Каменному мосту. Постоял, наблюдая, как река, мерно покачивая свою плоть, медленно движется дальше, к Кремлю. Потом шел вдоль набережной, долго провожал взглядом белую баржу, первую, может быть, в этом сезоне. Баржа оставляла на водяной глади широкий, сияющий перламутровым нефтяным отливом след.

Темнело, когда он миновал Кузнецкий мост и пошел тесным коридором Столешникова. Неожиданно свернул к проезду Художественного театра и, не доходя подъезда МХАТа, остановился, не веря своим глазам. Толпился на тротуаре народ, как в прежние времена, спрашивали билеты, подъезжали и разворачивались шафранные такси, высаживая деловых, спешащих людей. Значит, все-таки жив, жив и старый МХАТ! Еще более был поражен он, взглянув на афишу. Давали сегодня "Чайку".

Александр Дмитриевич неторопливо закурил, разглядывая оживленных людей у театрального подъезда. Тихая, покойная отрада наполнила его душу. Будто притормозил на мгновение скорый поезд, везущий его куда-то безостановочно, далеко. И он вдохнул глубоко влажный воздух, невольно сосредоточиваясь на этом мгновении, и осмотрелся. Теплый вечер, Москва, старый театр… Слева от входа он увидел Оксану и не удивился. Иначе, наверное, и не могло быть в этот весенний вечер. Все-таки он немного был фаталистом.

Она стояла пристально всматриваясь в лица приближающихся к подъезду людей. Он был в двух шагах от нее и не решался сдвинуться с места. Отогнув край рукава своей шубки, она посмотрела на часы. Сердце его защемило. "Она же кого-то ждет, - осенило его. - Вот и все…" Куда-то пропали спички, тщетно выворачивал он оба кармана своей куртки. "Все, все, все…" - стучало в висках.

Незнакомка рванулась вдруг, сошла с тротуара и подхватила под руку седую высокую женщину в старомодной шляпе с полувуалью. Они стали пробираться к подъезду и оказались возле Александра Дмитриевича. Оксана взглянула на него, чуть прищурившись, точно узнавая, и улыбнулась. Они тут же скрылись за дверью.

Толпа у входа поредела, зажглись фонари на улице, а он продолжал стоять в оцепенении, не отрывая взгляда от подъезда, и только когда услышал в открытую на секунду дверь отдаленную трель звонка, бросился к кассам. А через минуту снова выбежал из подъезда. Нет, и ни у кого из оставшихся у входа не оказалось для него билета.

И все-таки он попал на спектакль. Такой уж день был сегодня, что ничто не могло его остановить. Услышав вновь пронзительный призывный звонок из-за двери, позабыв обо всем, ринулся к администрации.

"Чайку" он видел и в школьные, и в студенческие годы, хорошо помнил. "Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде морские звезды и те, которых нельзя было увидеть глазом, - словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли… Я одинока. Раз в сто лет я открываю уста…" - актриса играла проникновенно, трудно было оторвать взгляд от нее, стройной, в тончайшем белом платье, словно парящей на сцене над зрителями. Александр Дмитриевич внимал жизни на сцене, отмечал исподволь и игру актеров, и блистательное, новое решение спектакля и все-таки думал о другом. "Сегодня… сегодня или никогда. Надо подойти к ней теперь непременно…" - он осторожно оглядывал зал, но в сумраке, при слабом отсвете рампы нельзя было разглядеть лиц.

Оксану он увидел лишь в антракте - в боковой ложе, слева от себя. На ней было темное платье с небольшим вырезом, красиво уложенные волосы ровно ниспадали на тонкую шею с едва заметной серебряной цепочкой. Склонив слегка голову к спутнице, она задумчиво слушала ее. Весь антракт они просидели в ложе.

Он давно уже не был в театре, несколько отвык от атмосферы его, обстановки и, увидев после спектакля очередь в гардеробной, растерялся. Люди получали свои зонты, обувь, а время шло. Очередь двигалась медленно, как ни подгонял ее мысленно Александр Дмитриевич. Краем глаза он следил за другой, параллельной очередью, где стояла Оксана. Вот она уже протянула номерки швейцару. И тогда Александр Дмитриевич, не ожидая от себя такой прыти, метнулся к ней, почти выхватил у швейцара оба пальто.

- Разрешите… - осевшим голосом проговорил он, повернувшись к ней и чувствуя, что краснеет, краснеет до корней волос.

- О, благодарю вас… - она кивнула, и застенчивая улыбка вновь тронула ее губы. Подошла седая спутница в строгом вечернем платье. Александр Дмитриевич подал и ей пальто.

- Только не надо так смущаться, молодой человек, - простуженным баском проговорила женщина, окинув его взглядом. - Мерси…

Когда, на ходу надевая куртку, он выбежал на улицу, то увидел лишь несколько юных пар, спешащих к метро. Было свежо и сыро, под ногами серебрилась в голубоватом свете легкая изморось.

Потом он долго брел затихающей Москвой к дому. Вспоминал спектакль, Незнакомку в ложе, молча разговаривал с ней.

А знаешь, как мой отец любил доктора Чехова. Хранил его прижизненные издания, редкие снимки. Может быть, эта любовь оставила заметный след и на его судьбе. Скорее всего - это так. Да и много общего было в их жизни: медицина, наука, литература, без которой и отец не мог жить, даже Дальний Восток, и, увы, похожий конец - в далеко не преклонном возрасте.

…Мне было ровно четыре года, когда отец уезжал на фронт. А день тот я помню ясно. Моя мама, тетки, сестра были грустны и молчаливы, сосредоточенно передвигались по нашему большому дому, что-то отыскивали, что-то собирали. А мне представлялась поездка отца бесконечно интересной, я упрашивал его взять меня с собой, он шутливо соглашался, а остальные старались, как могли, отвлечь меня, я настаивал, капризничал, а когда понял, что никакими средствами ничего не добьюсь, стал просить отца привезти "оттуда" что-нибудь интересное. Он высоко поднял меня и прижал к себе. И я на долгие годы запомнил чуть шершавую щеку его, запах табака и чего-то еще, необъяснимого, присущего только ему.

Воевал отец на жарких участках фронта - под Смоленском, в Белоруссии и Западной Украине, а весной сорок пятого эшелон отца вновь пересек всю нашу большую страну, увозя его вместе с солдатами-победителями к Маньчжурии, к Сахалину и Курилам.

А разве забыть мне утро его возвращения. Майское, ведренное, пахнущее сиренью и подогретой, разомлевшей на солнце землей. Я сидел на огороде у дома и что-то себе выстругивал из сломленной ветки ветлы. А они спускались с пригорка по тропинке, протоптанной среди пыльной лебеды, - моя мама, счастливая, светящаяся, как заря, и отец, поседевший, в военной форме, с чемоданом в правой руке. Я рванулся навстречу и… крепкие руки высоко подняли меня, и я опять ощутил шершавую щеку и те далекие, довоенные отцовские запахи. А через несколько минут наш дом был наполнен тонким, устойчивым ароматом заграничного мыла, на кровати лежали яркие японские отрезы на платья маме и сестре, на столе сияла фольгой бутылка шампанского, полученная по карточкам и всю войну пролежавшая на дне старого чемодана. Из отцовского же чемодана было извлечено что-то необыкновенно вкусное, кажется, американская тушенка. Никаких трофеев (за исключением двух отрезов) он с собой не привез.

Не знаю почему, но я ничего не помню из того, что отец мог рассказывать о своей фронтовой одиссее. Да и не было, наверное, особых рассказов - отец не отличался общительностью, разговорить его стоило большого труда. Вероятно, это изредка удавалось теткам, маминым сестрам, поэтому какие-то отрывочные эпизоды, полупризрачные картины мне запомнились уже с их слов. Внешне отец человеком был очень интересным: рослый, с правильными чертами лица, с густыми волнистыми волосами, его большие серо-голубые глаза были всегда чуть прищурены, что придавало ему несколько задумчивый, сосредоточенный вид. И даже там, в далекой Маньчжурии (это уже рассказывал кто-то из сослуживцев отца), женщины уделяли ему заметное внимание. Когда проходил он узкими улочками японских кварталов, где была расквартирована их часть, случалось, иная выходила из своего жилища с маленьким подносом в руках и тонким мелодичным голосом предлагала: "Капитан, чаю, чаю!"

Угнетало, обескураживало его незнание языка. Неплохо владея европейскими языками, он оказался совершенно беспомощным на Дальнем Востоке. Но примириться с этим не мог. Еще бы: его окружали маленькие интересные люди, большие мастера, умельцы, он видел, осязал древнейшее искусство, культуру этой самобытной страны. И тогда он пошел на хитрость. Повстречав однажды во время прогулки японского мальчика с книгой под мышкой, пытающегося сторонкой обойти его, он поманил его пальцем. А когда тот робко приблизился, присел перед ним на корточки и достал из планшета лист бумаги. Затем написал на нем начало формулы - что-то из алгебраических азов, чему равняется, скажем, a + b… и протянул вместе с карандашом мальчугану. Тот, ни секунды не мешкая, продолжил и завершил формулу. Отец написал что-то посложнее - мальчик и с этим справился. Вскоре возле них остановились еще два малыша. Бумага с карандашом пошли по рукам. Взрослого, так много знающего и такого непосредственного человека, моего отца, осенило: язык математики един. А дети с той поры не давали ему прохода. Часто можно было видеть его в их окружении, на оживленных перекрестках или возле крохотных японских чайных. И вместе с формулами, вместе с задачками, которые они играючи задавали друг другу, на бумаге постепенно появлялись обозначения дерева, солнца, неба, человека и его жилища.

Вернувшись домой, отец мог читать по-японски, читал иногда вслух - матери. И я помню, меня еще тогда, в детстве, поразили глубокие и изящные японские трехстишья и совсем миниатюрные стихи в прозе. А теперь, когда они переведены и изданы у нас и их, хотя и с великим трудом, но можно приобрести, я открываю эти небольшие книжицы и в толковых изысканных переводах трехстиший или "Записок у изголовья" Сэй-Сёнагон узнаю уже знакомый мне текст.

Представляешь, почти полжизни отец мой проносил военную форму, четыре войны прошел, а все-таки не стал военным человеком. И вместе с тем, демобилизовавшись через год после победы над Германией, он продолжал до конца дней носить ту же форму, только без погон. Немало было в нем противоречий. Много он курил. Даже ночью, помню, проснешься на мгновенье и вдалеке, в темноте, увидишь мерцающий огонек его сигареты или отражение огонька в черном ночном окне. Если бы знать, какие большие думы он думал с теми ночными сигаретами! А вот спиртного никогда не брал в рот. И маме нелегко было защищать и оправдывать его на редких званых вечерах. Не любил он состояния даже легкого опьянения. Хотя, думаю, не был он ни моралистом, ни ханжой, ни аскетом. А сколько же ему приходилось работать! В сельской местности рабочий день врача - круглые сутки. Телефона в доме не было, и часто глубокой глухой ночью нас будил резкий требовательный стук в окно. И сразу же - сигарета на ходу, а дальше, в лучшем случае, - лошадь, повозка с охапкой закуржавевшей соломы, а то и пешком, километры по степи, по большаку, под завывание вьюги. Зато каждый свободный час, минуту, мгновенье - книги, книги, журналы, подшивки от первых номеров "Современника", "Колокола", "Исторического вестника", "Русской старины", "Нивы" и до теперешних толстых и тонких, центральных и периферийных журналов. Чудом удавалось ему получать редкие книги в богатейшей старинной библиотеке университета, куда и я со временем протоптал дорожку. Диапазон интересов его был очень широк - литература с древнейших времен до наших дней, история, естественные науки. Но была у него одна особая страсть - интерес к жизни, судьбе, деятельности декабристов. И я не знаю, остались ли хоть один опубликованный документ, письмо, записка, связанные с их именами, которые бы прошли мимо него. Мне думается, знаний его, материала, которым он обладал и буквально на память знал, хватило бы не на одну докторскую диссертацию. А он был рядовым сельским доктором, никогда и не помышлявшим о публикациях.

Сколько помню, он был равнодушен к кино, к современному театру, к телевидению, которое в пятидесятые годы только входило в быт. И в то же время знал абсолютно все, что связано с Мариинкой, с МХАТом, с Большим, с рождением Великого Немого, помнил каждый спектакль, каждую роль Качалова, Ермоловой, Стрепетовой, Неждановой, Станиславского, Мозжухина и Максимова, Веры Холодной.

Назад Дальше