Разговор с незнакомкой - Николай Иванов 8 стр.


* * *

На "пятаке" шумел горячий спор. Незаметно собралось десятка полтора человек. Сначала разговор шел о новой, северной поэме Руденко. Кричали. Из-за двери выглянула вальяжная буфетчица, цыкнула на крикунов. Как ни странно, это подействовало, о поэме тут же забыли, заговорили о поэзии вообще. Александр Дмитриевич, не вмешиваясь в разговор, стоял прислонившись к автомату с газировкой, курил. Страсти на "пятаке" стали вновь разгораться, когда Александр Дмитриевич почувствовал, что его кто-то тронул за локоть. Обернулся - Светочка-машинистка.

- К вам пришли, - пискнула она, хлопнув длинными сизыми ресницами, и проскользнула в буфет.

Александр Дмитриевич вздохнул, покидая импровизированный форум, и направился к лифту.

Возле отдела его ждали двое. Невысокому, юркому старичку с пухлым портфелем, постоянному автору журнала, Александр Дмитриевич передал на доработку рукопись, заставив расписаться в редакционном гроссбухе. Второго пригласил в кабинет. Мужчина средних лет в темном, наглухо застегнутом пальто никак не прореагировал на предложенный ему стул, стоял в дверях, нервно мял серую суконную кепку в руках, напряженно улыбался.

Александр Дмитриевич еще раз тщетно предложил ему сесть и поднялся из-за стола сам.

- Ну, хорошо. Слушаю вас.

- Дак я… - мужчина замялся, не вдохнул, а, пожалуй, сглотнул порцию воздуха, отчего крупный кадык его подернулся снизу вверх. - За подмогой, за помощью к вам, одним словом.

- Слушаю вас.

- Такое тут дело… - мужчина опять умолк, пытаясь ногтем большого пальца сковырнуть что-то с козырька смятой кепки.

- Да вы смелее, - поторопил Александр Дмитриевич. - Вы по поводу рукописи? Она была в нашем отделе?

- Ни в коем разе. Жинка у меня, жена, одним словом… ушла.

- То есть?..

- А то и есть… В командировке я был, в Таганроге. А сердце-то чуяло, как знал, домой торопился. Приезжаю, а ее и нет.

- Понимаете… - Александр Дмитриевич развел руками. - Вы попали в отдел…

- Да ты послушай, послушай, браток, - испуганно перебил его мужчина. - Может быть, пропечатать надо или как… Не пьющий я, одним словом, не курю третий год, заработок в норме - что надо еще бабе, а, браточек?

Александр Дмитриевич в растерянности слушал, лихорадочно соображая, что можно предпринять, чем помочь человеку или как помягче, осторожнее объяснить, что не может, не в силах помочь он ему. А мужчина говорил и говорил, точно боясь, что его перебьют, не выслушают:

- Ежли б просто ушла, ушла - и все тут. А она… к Мишке ушла, одним словом, к дружку моему.

"И Паши, как на грех, нет сегодня", - сокрушенно подумал Александр Дмитриевич.

- Давно, видно, у них… да разве мог я скумекать, чтоб дружок… Да это ж, одним словом… - мужчина умолк, потупившись, рассматривал зажатую в толстых узловатых пальцах кепку.

"Здесь нужна Лиля, - осенило Александра Дмитриевича. - Только она, и никто другой". Лилия Васильевна, заведующая отделом писем, была палочкой-выручалочкой в редакции, ангелом-хранителем каждого из ее отделов. Только к ней шли в сложных, щекотливых иногда ситуациях - и она выручала. Кто знает, что было тому порукой. Жизненный опыт ли (до пенсии ей оставалось два шага) или солидный журналистский стаж, ведь только в их редакции она проработала около четверти века. Тем не менее ее участие, ее страстные хлопоты, ее неравнодушие, наконец, делали порой чудеса. Человек, обратившийся в редакцию, получал квартиру, на которую уже утратил надежду, или место в детском саду, другие восстанавливались на работе, случалось, и распадавшаяся семья обретала мир и согласие.

- Сейчас мы с вами пройдем в другой отдел, - Александр Дмитриевич вышел из-за стола. - И я попрошу вас там повторить все, что вы мне только что рассказали. Только спокойно и обстоятельно.

- Вот и спасибо. Вот и спасибо, браточек. Одним словом…

Александр Дмитриевич открыл дверь, выпуская мужчину в коридор.

Вернувшись в свой кабинет, он долго не мог ни к чему прикоснуться, в ушах продолжал звучать голос неожиданного посетителя, его страшная исповедь.

И вдруг будто что-то толкнуло его. Он отложил вынутую было из пачки сигарету. Даже в глазах на секунду потемнело. До мельчайших подробностей вспомнилась ему одна из командировок в Заволжье. В том городе работал после институтского назначения его однокурсник и тезка Шурка Измайлов. И захотелось ему навестить приятеля без предупреждения, невзначай якобы, сюрпризом.

Не застал он приятеля, догуливавшего отпуск где-то неподалеку, в областном санатории. Решил нагрянуть к нему туда. Жена же его встретила Александра Дмитриевича радушно, кормила вкусным ужином, угощала коллекционным марочным вином. Александра Дмитриевича, видевшего ее второй раз, приятно удивило это. За разговором прошел час и другой. Был уже выпит чай со столичным тортом. Александр Дмитриевич закурил перед уходом, встал под форточкой, рассматривая на подоконнике фотографии. И вдруг… Взгляд его коснулся темного ночного окна, он увидел в нем отражение большой комнаты и женщину, в глубине ее снимающую платье. Вот она набросила на себя легкий шелковый халат и, не застегивая его, распустила волосы. Александр Дмитриевич оглянулся, машинально прикинул на глаз расстояние до нее, потом посмотрел через окно вниз, на асфальт, этаж был второй или третий, и расстояние показалось ему почти одинаковым. В ту же минуту, не прощаясь, он ушел в гостиницу. С приятелем тогда он так и не повидался.

…Выйдя из редакции, Александр Дмитриевич впервые вдруг заметил, что день прибавился ощутимо, что домой он идет засветло и что вообще улицы, небо, земля и серый снег пахнут весной. А ведь еще неделю, ну от силы десяток дней назад в четыре часа дня были сумерки.

Много раз, проходя мимо поворота в Осташков тупик, Александр Дмитриевич замедлял шаг. Он мучительно стыдился мыслей своих, желание вновь попасть в комнату на чердаке казалось ему порочным, и он немыслимым усилием воли подавлял его, торопил себя, едва ли не бегом бежал к троллейбусу. Часто старался идти к остановке не один, с попутчиками, и это отвлекало.

Нет, не устоял сегодня Александр Дмитриевич. Дыхание ли весны тому причиной, или утрата душевного равновесия, или пронзительное, охватившее его внезапно, вдруг предчувствие близких перемен - трудно сказать. Но вот он уже в знакомом подъезде, минует несколько пролетов широкой лестницы, пересекает площадку пятого этажа и останавливается у заветного порога. Рука сама тянется к дверной ручке. Нет, дверь не подается. Александр Дмитриевич разочарованно отступает на шаг. Стоит с минуту в коридорном полумраке неподвижно. Снова легонько давит на холодную рифленую медь ручки, и дверь, чуть слышно скрипнув, отворяется. Под ногами Александр Дмитриевич видит потертый поролоновый коврик, край которого был зажат между порожком и обивкой двери. Осторожно отодвинув его ногой, он проходит в комнату. На столе в узкой зеленой вазе розово-фиолетовым огнем горят ветки багульника. Александр Дмитриевич осторожно, стараясь не сдвинуть стул с места, садится. И снова с фотографии смотрит на него женщина. Взгляд ее, такой знакомый теперь, чуть удивленный и точно вопрошающий: ну, что скажешь, что поведаешь, чем обязаны вашему визиту, непрошеный гость? Кто же все-таки это, ее мать?.. Он вдруг представил себе Незнакомку рядом с этой женщиной, попробовал увидеть ее девочкой. Какой она была? Такой же быстроногой и нескладной, обгоревшей на солнце, как девчонки его детства, что лазили с мальчишками по садам, по не заросшим еще окопам, не отставали в рыбалке. Где прошло твое детство? Узнаю ли я когда-нибудь об этом? Мое же детство… Тебе еще не надоела моя исповедь?..

Мое детство, как теперь принято говорить, было трудным. Потому что совпало с войной. Я хорошо помню себя пяти-, шести- и семилетним мальчишкой. Почти всегда голодным, частенько битым сверстниками. Меня, сына интеллигента, врача, не очень хотели принимать в свою компанию одногодки - сельская пацанва, сыновья пахарей и пастухов, кузнецов и плотников. Была и другая причина: уже в первый, во второй год войны большинство из них лишилось отцов. А мой был жив, воевал, и мать получала деньги по аттестату капитана-военврача. Но разве можно было судить их, босоногих, чумазых и оборванных мальчишек, если невдомек им было то, что на деньги те не прокормить было себя и детей. А чтобы как-то выкрутиться, чтобы жить, хоть впроголодь, но жить, надо иметь корову, в крайнем случае - козу, как в их семьях, и огород и запасать на зиму картошку, тыкву и свеклу. И разве можно их осуждать за то, что не могли они понять, каково моей матери, образованной и мудрой, знающей несколько языков и законы диалектики, но не успевшей приспособиться к деревенской жизни. Это уже потом, к концу войны, появилась у нас черная коза Ночка, и картошку мы научились выращивать с мамой и тыкву, а пока… Чего не могли понять мальчишки, понимали их матери-вдовы и несли, несли в наш дом, отрывая от себя, то банку молока, то хлеб, испеченный из ржаной муки вперемешку с отрубями. А мать подолгу плакала, не зная, как и чем отблагодарить их, и, стараясь укрыть от нас слезы, уже тогда пила пахучие капли. Но спасла нас мать, вытянула, распродав все, что имела - и одежду, и те немногие сокровища, что достались ей от ее матери и бабки с наказом беречь и передавать своим детям, и ценные картины, и библиотеку, единственное достояние отца и гордость.

А базары, толкучки военных лет! Разве забыть мне их. Так и стоит в глазах гигантский, многоликий, клокочущий человеческий муравейник. И худенькая, бледная мама, примостившаяся с края толпы с томиком прижизненного издания Пушкина и с ниткой жемчуга в руках. И смуглые упитанные люди, со снисходительной усмешкой принимающие из ее рук товар и с такой же усмешкой, чуть ли не брезгливо протягивающие ей взамен буханку хлеба или литровую банку с пшеном. И не забыть мне наш долгий обратный путь домой, сначала на трамвае до окраины города, а потом пять километров вдоль железнодорожной насыпи пешком. И те крохотные кусочки хлеба, что отламывала она мне в пути, а я сосал, как конфету, чтобы продлить удовольствие. И еще помню я, как делила она этот хлеб, как, стараясь экономить, резала его на тоненькие кусочки, а я, вылавливая из картофельного мутного бульона комочек разварившейся сладковатой картошки, намазывал его на свою дольку хлеба, точно масло, и долго любовался на него, не решаясь поднести ко рту.

Александр Дмитриевич достал сигарету, стал было разминать ее, перекатывая между пальцев, но, спохватившись, сунул в помятую полупустую пачку и тут же услышал шаги. Каблуки гулко простучали сначала по лестнице, по тому короткому маршу, что вел сюда, на чердачную площадку, затем уже мягче и медленнее по самой площадке и… замерли у двери. Сам не понимая почему, не отдавая себе отчета в том, что делает, он метнулся к двери, застыл у косяка. Он ждал, он знал, что дверь должна открыться свободно и мягко, без ключа, без шума, он только не знал, что делать, что предпринять, не знал выхода, хотя и стоял у двери, и не искал его, понимая, что поздно. Шли мучительные секунды, дверь не отворялась. Он услышал еле уловимый шорох за дверью, точнее, пожалуй, шелест какой-то, кто-то переступил с ноги на ногу, и высоко, над головой его под потолком резкой и хрипловатой трелью протрещал звонок. По-прежнему, точно в полусне, не понимая, что он делает, скорее автоматически, чем осознанно, он нажал ладонью на дверь, она подалась, распахнулась наполовину, и он увидел за порогом девушку в вязаном сером капоре, одной рукой в варежке она терла посиневший нос, а другой протягивала ему тетрадь в черной коленкоровой обложке.

- Пожалуйста, распишитесь за телеграмму…

Александр Дмитриевич принял у нее тетрадь, раскрыл, посредине был заложен огрызок карандаша и свернутый вчетверо бланк. Расписался. Девочка сунула тетрадь под мышку и потопала к лестнице. Александр Дмитриевич машинально развернул бланк и прочел:

"Дорогую Оксаночку поздравляем желаем здоровья долгих добрых лет…"

Свернув телеграмму, как была, он воткнул ее в щель между дверью и наличником и шагнул прочь.

Опомнился лишь возле вокзала, у входа в стеклянно-алюминиевый куб-кафе. Не раздумывая вошел, оставив швейцару пальто, пробрался в угол, подальше от оркестра, к небольшому заставленному посудой столу. Официантка, увидев его, издалека стала показывать жестами на центр зала, на чистые, незаселенные столы, но он покачал головой и опустился на край стула у стены.

Когда убрали со стола, он попросил бутылку красного вина. Официантка открыла бутылку, наполнила его фужер, поставила рядом вазу с конфетами. Вино он выпил залпом, закурил. И его вдруг охватил испуг, ужас, как в самом раннем детстве, когда он случайно оказывался в сумерках в большой темной комнате один и бежал, судорожно пробирался на ощупь к полоске света, падающей из-за неплотно притворенной двери. Он понимал, что испуг пришел задним числом, что все позади и сейчас, в эту минуту, уже ничего не может случиться, и что-то все-таки щемило душу, и он не мог унять беспокойства и все думал, думал, пытаясь представить, что было бы, войди в комнату хозяйка и застань его за столом или у порога. Постепенно испуг внутри него начал истаивать, отходить, видимо, подействовало вино. И он вдруг отчетливо вспомнил текст телеграммы. Оксана! Ведь он почти угадал когда-то ее имя. Ксения и… Оксана. И еще есть красивое русское имя Аксинья… И все-таки лучший вариант, наверное, Ксения. Что-то такое нежное, серебряно-голубое. И Оксана неплохо, но это уже что-то потверже, весомей, тоже довольно изящно, но чуть потяжелее, потускнее огранка.

От мыслей Александра Дмитриевича отвлек шум, шорох буквально где-то над его головой, рядом, громкий шепот, резко ударивший в уши. Он поднял глаза и увидел молодую пару - в затертом джинсовом костюме мужчину и женщину в черном муаровом платье с глубоким вырезом на груди. Не обращая ни малейшего внимания на него, они сели напротив, продолжая шепотом пикироваться.

- Замолчи! - Александр Дмитриевич услышал, как мужчина оборвал свою спутницу. - От твоих выражений даже негры краснеют!..

Машинально он посмотрел в глубь зала, по сторонам, но ни одного негра не заприметил, и ему вдруг стало очень весело, он жалел лишь, что не с кем разделить свое хорошее настроение - не с этими же, бесцеремонно вторгнувшимися в его мысли, без разрешения севшими пусть за казенный, но все-таки за его стол. Александр Дмитриевич подлил себе вина, как-то сразу же забыв о соседях, вернулся мысленно к Оксане.

"Значит, у тебя сегодня праздник. Какой? Рождение? Судя по пожеланиям - скорее всего. Прими и мои поздравления, безоблачных дней тебе, человек! - он отпил вина из бокала и придавил зубами твердый и хрупкий, слегка прогорклый грильяж. - Давай еще поговорим, а? Что-то я рассказывал о детстве…"

Запомнились мне отчего-то пленные немцы в конце войны. Они работали в совхозе, где мы жили, сооружали что-то там, возводили. Работали они и в пригороде, неподалеку от нас, строили жилые дома, восстанавливали пострадавшие от бомбежки заводы. Много тогда их было в нашей округе. Может быть, это как раз они попали в Сталинградский котел, до него ведь было от нас рукой подать - двести километров, может, чуть больше. Жалкая картина представала перед глазами, когда они шли на работу, шли неровным, рваным строем, гуськом, нахохлившиеся, с опущенными головами в глубоких, налезающих на уши грязно-зеленых пилотках.

А в кустах тальника в это время, затаившись с камнями, с самодельными деревянными ружьями, их поджидали деревенские мальчишки…

Но мальчишки есть мальчишки. Оборванные, босоногие и чернокожие от неистово палящего в наших краях солнца, с цыпками на ногах, полуголодные, они назавтра оттаивали душой, подкарауливали пленных снова по пути на работу и вставали поперек дороги с набитыми карманами и с оттянувшимися на груди и животе драными майками. И не камни были теперь у них за пазухой и в карманах, а недозрелые яблоки, морковь, брюква, печеная картошка. И начинался Великий Базар, вернее Обмен. Ребята выгружали припасы на траву, и пленные тут же выворачивали карманы. В руки ребят переходили портсигары, футляры от очков и расчесок, фотографии с изображением дородных белокурых фрау, упитанных ребятишек-ангелочков, снятых возле велосипедов и рождественских елок. Это были очень веселые и торжественные моменты перемирия. Выменянные сокровища они тащили домой, тешились вечер-другой, хвастаясь друг перед другом, и чаще всего несли немцам назад, за ненадобностью - и фотографии их домочадцев, и футляры от цейсовских очков. Себе же оставляли зверюшек, свистульки, кувыркающихся на нитке клоунов, искусно сделанных руками самих пленных. Что же касается меня, я не участвовал в сделках с пленными. Я подолгу наблюдал за ними, маскируясь в кустах, или долго рассматривал их, когда они встречались мне на пути, направляясь в сопровождении охранника на полевые работы.

- …Послушайте… простите… - донеслось до Александра Дмитриевича издалека приглушенно, точно через шум воды, и он не сразу сообразил, что это соседи. Поднял глаза и увидел, что мужчина, сидевший напротив него, держит двумя пальцами за горлышко бутылку коньяка и призывно покачивает ею.

- Можно вам налить? Выпейте с нами…

Александр Дмитриевич улыбнулся и покачал головой.

- Спасибо. Не пью ни коньяка, ни водки.

- Н-да, каждому свое, - проговорил мужчина и вздохнул. - А я предпочитаю это, коньяк - моя слабость.

- Слабости можно прощать только сильным мужчинам, - проворно высказалась его спутница, приподнимая рюмку.

- Однако… один - ноль, - признался мужчина, выдохнув после выпитого коньяка.

Александр Дмитриевич поднял бокал и кивнул женщине, тянувшей к нему рюмку. Через минуту в мыслях он снова был далеко от них.

…А один из немцев привлек меня какой-то непонятной, интригующей непохожестью на своих собратьев. Это был, как мне теперь представляется, тридцатилетний мужчина, худой, высокий, русоволосый, с залысинами надо лбом, с серыми задумчивыми глазами. Звали его Генрихом. Я же перекрестил его со временем в дядю Гену. Все пленные были, как казалось мне, удивительно одинаковые. А Генрих был другим. Неразговорчивый, медлительный в движениях, часто делая что-нибудь или просто шагая по садовой дорожке, он вдруг замирал на мгновение, чуть склонив голову набок, как будто прислушивался к чему-то или чего-то ожидал. Товарищи часто покрикивали на него с недовольной усмешкой. Помню нашу первую встречу с ним. Он и еще несколько немцев копали канаву возле совхозных зерноскладов. А я сидел неподалеку на пригорке и по обыкновению наблюдал за ними. Задумавшись, не заметил, как Генрих оказался возле меня. Он зашел сбоку и присел передо мною на корточки.

- Мальтшик… - негромко позвал он, протягивая на ладони коричневую глиняную свистульку-петуха.

Отшатнувшись, я замотал головой.

- Битте, битте… - приговаривал он, протягивая игрушку. Я отошел на несколько шагов. Тогда он положил свисток на траву и молча вернулся к своим.

Назад Дальше