Герой нашего времени - Лермонтов Михаил Юрьевич 17 стр.


Никаких исторических глав в "Герое нашего времени" нет: есть только намек на то, что "болезнь", сказавшаяся у Печорина в эпизоде с Бэлой, распространена среди молодежи, причем вопрос об этом в самой наивной форме поставлен Максимом Максимычем: "Что за диво! Скажите-ка, пожалуйста, - продолжал штабс-капитан, обращаясь ко мне, - вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужто тамошняя молодежь вся такова?". В ответе автора, признающего, что "много есть людей, говорящих то же самое" (у Мюссе - "так как многие страдают тем же недугом"), есть замечательные слова, как будто адресованные прямо автору "Исповеди" и его слишком рисующемуся своим разочарованием герою: "нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок". И затем гениальная по лаконизму историко-литературная справка: "А всё, чай, французы ввели моду скучать?", - спрашивает штабс-капитан; "Нет, англичане", - отвечает автор. В переводе на язык литературы это должно звучать так: "Эту моду ввел Мюссе? - Нет, Байрон". В помощь недогадливому читателю дан комментарий: "Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был больше ничего, как пьяница". Печорин не из тех, кто "донашивает" свою скуку, как моду, или кокетничает ею; об этом ясно сказано в предисловии к "журналу": "Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки".

Полемикой с Мюссе и с "французами" вопрос, конечно, не исчерпывается: имя Байрона ведет не только и даже не столько в Англию, сколько в Россию. Недаром московская барыня позволила себе выражаться о нем так, как будто он - завсегдатай московских домов и клубов: она имела на то достаточно оснований, поскольку русский "байронизм" принял в 30-х годах вполне бытовой характер и превратился в моду. Эта русская "хандра" была уже во всей своей неприглядности показана в "Евгении Онегине" - и Пушкин недаром старательно отделял себя от своего героя,

Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт.

Декабристы (Рылеев, Бестужев), а также Веневитинов были недовольны "Евгением Онегиным": они видели в этом романе отход не только от "байронизма", но и от декабризма - от веры в героику, в силу убеждений, в дворянскую интеллигенцию. Дальнейший путь Пушкина - его уход в мир "маленьких людей" ("Повести Белкина"), снижение героической и "демонической" темы до уровня немца Германна в "Пиковой даме" (т. е. почти до ее пародирования) - всё это должно было вызвать со стороны декабристских кругов и среди хранившей декабристские традиции молодежи противодействие и полемику. Лермонтовский Арбенин противостоит Онегину и еще в большей степени - Германну; Печорин задуман как прямое возражение против Онегина, как своего рода апология или реабилитация "современного человека",75 страдающего не от душевной пустоты, не от своего "характера", а от невозможности найти действительное применение своим могучим силам, своим бурным страстям.

А. Григорьев очень удачно назвал Печорина "маскированным гвардейцем" - в том смысле, что в нем еще проглядывает Демон: "Едва только еще отделался поэт от мучившего его призрака, едва свел его из туманно-неопределенных областей, где он являлся ему "царем немым и гордым", в общежитейские сферы…".76 Но дальше оказывается, что в лице Печорина, в его "фаталистической игре, которою кончается роман", "замаскирован" не только Демон, но и "люди иной титанической эпохи, готовые играть жизнью при всяком удобном и неудобном случае".77 Что это за "люди титанической эпохи"? Конечно - декабристы, "герои начала века". Яснее А. Григорьев не мог тогда сказать; он только прибавил: "Вот этими-то своими сторонами Печорин не только был героем своего времени, но едва ли не один из наших органических типов героического". Литературоведы давно высчитали (как по данным "Княгини Лиговской", так и по "Герою нашего времени"), что Печорин родился около 1808 г.,78 значит, во время декабрьского восстания ему было полных 17 лет - возраст вполне достаточный для того, чтобы мысленно отозваться на это событие, а впоследствии так или иначе, словом или делом, проявить свое отношение к нему. Как видно по вариантам к "Княжне Мери", Лермонтов искал способа как-нибудь намекнуть читателям на то, что появление Печорина на Кавказе было политической ссылкой. Первая запись "журнала", где описываются старания Грушницкого иметь вид "разжалованного", кончалась в рукописи иначе, чем в печати; после слов - "И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну!" следовало: "Но я теперь уверен, что при первом случае она спросит, кто я и почему я здесь на Кавказе. Ей, вероятно, расскажут страшную историю дуэли и особенно ее причину, которая здесь некоторым известна, и тогда… вот у меня будет удивительное средство бесить Грушницкого!". Однако оставить эти слова без разъяснения было невозможно - и Лермонтов вычеркнул весь кусок.

В следующей записи (от 13 мая) доктор Вернер говорит Печорину, что его имя известно княгине: "Кажется, ваша история там (в Петербурге) наделала много шума!". Отметим, что слово "история" служило тогда нередко своего рода шифром: под ним подразумевалось именно политическое обвинение.79 Дальше Вернер говорит: "Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях" и т. д., в рукописи было сначала - "о вашей дуэли". Любопытная деталь есть в рукописном тексте "Максима Максимыча" - в том вычеркнутом финале, вместо которого появилось предисловие к "журналу"; автор говорит, что он переменил в записках Печорина только одно: "поставил Печорин вместо его настоящей фамилии, которая, вероятно известна". Было, значит, намерение намекнуть читателю на то, что автор записок - лицо достаточно популярное, и популярность эта должна была объясняться, конечно, не каким-нибудь светским скандалом или сплетней, а общественно-политической ролью.80 В этой связи особое значение имеет и то, что друг Печорина, доктор Вернер - несомненно портрет пятигорского доктора Н. В. Майера, тесно связанного с ссыльными декабристами, с Н. П. Огаревым, Н. М. Сатиным, с самим Лермонтовым.81

По цензурным причинам Лермонтов не мог сказать яснее о прошлом своего героя, о причинах его появления на Кавказе (для 30-х годов этот край получил почти такое же значение ссылочного района, как Сибирь), о его политических взглядах. Понимающим читателям было достаточно, кроме приведенных намеков, того, что сказано в предисловии к "журналу": "Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам". Первая среди этих "важных причин" - конечно цензурный запрет. Однако Лермонтов нашел (как нам думается) способ намекнуть читателям на взгляды Печорина. В конце своего "журнала" Печорин вспоминает ночь перед дуэлью с Грушницким: "С час я ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе: то были "Шотландские Пуритане". Я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга?". Последней фразы в прижизненных изданиях романа нет - очевидно по требованию духовной цензуры (как и страницей выше, в печати отсутствовали слова: "на небесах не более постоянства, чем на земле"). О каких "отрадных минутах" идот речь? Только ли о тех, которые были порождены художественным "вымыслом"?

Надо прежде всего сказать, что Лермонтов думал сначала положить на стол Печорину другой роман В. Скотта - "Приключения Нигеля" (вернее - Найджеля), чрезвычайно популярный в России (русский перевод вышел в 1829 г.).82 Д. П. Якубович полагал причиной замены то обстоятельство, что в описании Найджеля есть деталь, сходная с описанием Печорина ("в его голосе звучала грусть, даже когда он рассказывал что-нибудь веселое, в его меланхолической улыбке был отпечаток несчастья").83 Мы думаем, что причина лежит гораздо глубже: "Приключения Найджеля" - чисто авантюрный роман, рассказывающий об удачах и неудачах шотландца в Лондоне, между тем как "Шотландские пуритане" - роман политический, повествующий об ожесточенной борьбе пуритан-вигов против короля и его прислужников. Об этом романе В. Скотта в "Телескопе" в 1831 г. (№ 13) было сказано, что он "имеет всё величие поэмы", что это - "современная Илиада".84 Главный герой романа - Генри Мортон, сын погибшего на эшафоте героя, спасает вождя вигов, хотя сам к ним не принадлежит; за укрывательство республиканца он арестован, а затем создается положение, вынуждающее его принять участие в гражданской войне на стороне вигов. Это странное и трудное положение составляет предмет размышлений и страданий Мортона, придавших ему гораздо большее психологическое содержание, чем это свойственно другим героям В. Скотта. Автор сообщает, что обстоятельства сделали его сдержанным и замкнутым, так что никто, кроме самых близких друзей, не подозревал, как велики его способности и как тверд его характер. Он не примыкал ни к одной из партий, разделивших королевство на несколько лагерей, но считать это проявлением ограниченности или безразличия было бы неправильно: "Нейтралитет, которого он так упорно придерживался, коренился в побуждениях совсем иного порядка и, надо сказать, достойных всяческой похвалы. Он завязал знакомство с теми, кто подвергался гонениям за свои взгляды, и его оттолкнули нетерпимость и узость владевшего ими сектантского духа <…> Впрочем душу его еще более возмущали тиранический и давящий всякую свободную мысль образ правления, неограниченный произвол, грубость и распущенность солдатни, бесконечные казни на эшафоте, побоища, учиняемые в открытом поле, размещения войск на постой и прочие утеснения, возлагаемые военными уставами и законами, благодаря которым жизнь свободных людей напоминала жизнь раба где-нибудь в Азии. Осуждая и ту и другую стороны за разного рода крайности и вместе с тем тяготясь злом, помочь которому он не мог, и слыша вокруг себя то стоны угнетенных, то крики ликующих победителей, не вызывавшие в нем никакого сочувствия, Мортон давно уже покинул бы родную Шотландию, если бы его не удерживала привязанность к Эдит Белленден".85

В следующей главе Мортон излагает свою политическую позицию: "Я буду сопротивляться любой власти на свете, - говорит он, - которая тиранически попирает мои записанные в хартии права свободного человека; я не позволю, вопреки справедливости, бросить себя в тюрьму или вздернуть, чего доброго, на виселицу, если смогу спастись от этих людей хитростью или силой".86 Дело доходит до того, что даже лорд Эвендел, не принадлежащий к партии вигов, должен признаться: "С некоторого времени я начинаю думать, что наши политики и прелаты довели страну до крайнего раздражения, что всяческими насилиями они оттолкнули от правительства не только низшие классы, но и тех, кто, принадлежа к высшим слоям, свободен от сословных предрассудков и кого не связывают придворные интересы".87

Вот какие страницы Вальтер-Скоттовского романа могли увлечь Печорина и заставить его даже забыть о дуэли и возможной смерти; вот за что мог он так горячо благодарит автора! Таким способом Лермонтов дал читателю некоторое представление о гражданских взглядах и настроениях Печорина, который сам говорит, что было ему, верно, назначение высокое: "Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений". Накануне дуэли, вызванной "пустыми страстями", Печорин читает политический роман о народном восстании против деспотической власти и "забывается", воображая себя этим Мортоном. Так Лермонтов подтвердил догадливому читателю (по формуле "sapienti sat"), что у Печорина, действительно, было "высокое назначение" и что были ему знакомы другие "страсти" - те, о которых сказано в "Думе": "Надежды лучшие и голос благородный неверием осмеянных страстей" и о которых спрашивает Читатель: "Когда же <…> мысль обретет язык простой и страсти голос благородный?" ("Журналист, Читатель и Писатель"). Кстати, слово "страсти" не сходит со страниц печоринского "журнала", а значение этого слова было в то время и шире и глубже, чем в наше: под ним подразумевались не только личные, но и гражданские чувства, ведущие к борьбе за идеалы, к подвигам. Н. М. Карамзин утверждал в предисловии к "Истории государства российского": "Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная власть ума обуздывала их бурное стремление" и т. д. Декабрист Никита Муравьев отвечал на это в 1818 г.: "Вообще весьма трудно малому числу людей быть выше страстей народов, к коим принадлежат они сами, быть благоразумнее века и удерживать стремление целых обществ. Слабы соображения наши противу естественного хода вещей. <…> Насильственные средства и беззаконны и гибельны, ибо высшая политика и высшая нравственность - одно и то же. К тому же существа, подверженные страстям, вправе ли гнать за оные? Страсти суть необходимая принадлежность человеческого рода и орудия промысла, не постижимого для ограниченного ума нашего. Не ими ли влекутся народы к цели всего человечества?".88

3

Всё сказанное подтверждает связь поведения и судьбы Печорина с традициями декабризма - с проблемой личной героики в том трагическом осмыслении, которое было придано ей в 30-х годах. Дело, однако, этим не исчерпывается - и именно потому, что речь идет не о 20-х, а о 30-х годах. Пользуясь выражением Никиты Муравьева, можно сказать, что для исторического понимания фигуры Печорина и всего романа надо выйти из круга политики в узком смысле и вступить в сферу "высшей политики" - в сферу нравственных и социальных идей. А. Григорьев заметил в Печорине не только его родство с "людьми титанической эпохи", но и еще одну очень важную черту: "Положим или даже не положим, а скажем утвердительно, что нехорошо сочувствовать Печорину, такому, каким он является в романе Лермонтова, но из этого вовсе не следует, чтобы мы должны были "ротитися и клятися" в том, что мы никогда не сочувствовали натуре Печорина до той минуты, в которую является он в романе, то есть стихиям натуры до извращения их".89

Что значат эти слова - или, вернее, эта терминология? Кто вспомнит, что А. Григорьев уже в начале 40-х годов увлекался идеями утопических социалистов и в особенности некоторыми сторонами учения Фурье,90 тот сразу увидит источник такой трактовки Печорина.

Нет никакого сомнения, что в середине 30-х годов и Лермонтов уже знал об учении Фурье, и в частности о его "теории страстей", которая получила в России особенное распространение.

П. В. Анненков вспоминает, что когда он в 1843 г. приехал из Франции в Петербург, то "далеко не покончил все расчеты с Парижем, а, напротив, встретил дома отражение многих сторон тогдашней интеллектуальной его жизни". Он перечисляет книги, которыми зачитывались "целые фаланги русских людей, обрадованных возможностью выйти из абстрактного отвлеченного мышления без реального содержания (т. е. гегельянства) к такому же абстрактному мышлению, но с кажущимся реальным содержанием"… Эти книги служили "предметом изучения, горячих толков, вопросов и чаяний всякого рода" - и среди них Анненков называет "систему Фурье" (очевидно - "Новый мир") как наиболее распространенную и популярную.91 Начало этому увлечению (как видно и по письмам, и по воспоминаниям, и по журналам - как иностранным, так и русским) восходит к началу 30-х годов, когда особенной популярностью стал пользоваться сенсимонизм. В 1838 г. Герцен писал: "Каждая самобытная эпоха разрабатывает свою субстанцию в художественных произведениях, органически связанных с нею, ею одушевленных, ею признанных" - и прибавил там же: "Великий художник не может быть несовременен. Одной посредственности предоставлено право независимости от духа времени".92

Было бы, конечно, очень странно, и даже нелепо, если бы кто-нибудь, стал утверждать, что "Герой нашего времени" написан под впечатлением теории страстей Фурье и представляет собою нечто вроде художественной иллюстрации к ней; однако было бы не менее странно, если бы противник взялся доказывать, что творчество Лермонтова (и в частности "Герой нашего времени") никак не соотносится с социально-утопическими идеями тех лет и что Лермонтов их не знал или не придавал им никакого значения. Ведь сами эти идеи рождены эпохой и составляют часть ее исторической действительности, ее "субстанции" - так естественно, что они в том или другом виде должны были отразиться в художественном произведении, ставящем коренные вопросы общественной и личной морали. Россия 30-х ходов, с ее закрепощенным народом и загнанной в ссылку интеллигенцией, была не менее, чем Франция, благодарной почвой для развития социально-утопических идей и для их распространения именно в художественной литературе, поскольку другие пути были для них закрыты.93

В 1849 г. арестованный по делу "петрашевцев" Н. Я. Данилевский изложил учение Фурье в виде особой записки. Воспользуемся этим изложением, поскольку в нем мы имеем русский вариант этой системы и поскольку нам в данном случае нужна не столько ее практическая, социально-политическая сторона ("фаланстеры"), сколько морально-психологическая.

Назад Дальше