Присмотревшись, Азевич разглядел ребятишек. Закутанные в тулуп, рядом сидели мальчик и девочка. Настороженные и, наверно, испуганные, они молчаливо уставились на него. Чтобы их успокоить, Азевич сказал:
- Не бойтесь! Дядя - хороший.
- А я не боюсь, - отозвался мальчик. - Это Лёдя боится. А я тебя не боюсь.
- Вот как! Смелый, однако.
- Смелый, ага, - серьезно подтвердил мальчишка.
Спереди к ним обернулась тетка:
- Малой он, говорит неведомо что. Какой там смелый...
- А вот смелый, - стоял на своем мальчишка.
- Молчи, Шурка!
Шурка, наверно, и еще хотел возразить, но рядом завозилась Лёдя.
- А вот и несмелый. Плакал, как папка лежал и с него кровь текла...
От этих ее слов все умолкли, смолчал и Шурка. Азевич насторожился, почуяв явную трагедию. Но трагедий он уже навидался столько, что еще одна, новая, не хотела вмещаться в его душе, и он ни о чем не спросил.
- Это же их родителей поубивали. Теперь вот везу сирот домой. Племянники мои, - сказала тетка, словно извиняясь.
- А у тетки собака есть! - горделиво сообщил Шурка. - Жулик называется.
- А, какая там собака! - сказала тетка. - Щенок.
Азевич попытался догадаться, что же произошло, но не смог и переспросил женщину:
- А за что их немцы убили?
- Если бы немцы! Свои, партизаны.
- Вот как! И за что?
- А ни за что, - помолчав, сказала тетка. - Что отец за немца вступился. Не давал немца застрелить. Так самих постреляли.
- Интересно, - вяло сказал Азевич, не испытывая, однако, большого интереса к этой, в общем, банальной истории. Он думал о том, где ему слезть с подводы, чтобы не въехать в какую-нибудь деревню с полицией. Тетка же, напротив, уже не могла сдержаться и рассказывала:
- Они же учителя были - Биклаги. Возле церкви жили. Недалеко от школы. Отец физику учил, а мать, моя сестра Фенечка, немецкий язык. Домик такой славный имели. Она же, Феня, чистюля такая, сестренка, все у них, бывало, прибрано, ладное такое, комнатка или крыльцо, все вычищено, выскоблено, желтенькое. Вот это их и сгубило. Если бы знать... Но, ты! Чего это он встал? - удивилась тетка. Ее лошадь почему-то остановилась посреди дороги и ждала. Вскоре, однако, тетка догадалась: - А, тут же развилка. Хутора Ольховские, если направо, а налево - объезд. Как оно лучше?
Азевич подсказал:
- Лучше на объезд.
- Ага, и правда. Наверно, лепей на объезд. Но, милая!
Повозка свернула куда-то влево, и они тихо поехали в сплошной темноте. Дорога тут стала похуже, с частыми ухабами. Кустарник вскоре окончился, и они очутились в открытом ветреном поле. Стало холодно. Азевич едва сдерживал дрожь, очень мерзла правая нога в мокром худом сапоге.
- Они же и деток так же учили, чтоб аккуратно, вежливо. Шурка вон малый, еще в школу не ходил, а уже книжки читал, весь букварь знает...
- А букварь неинтересный, - сказал мальчик. - Сказки интереснее.
- Кто теперь вас учить будет, детки вы мои разнесчастные! - всхлипнула тетка.
Азевич спросил:
- А за что их убили все-таки?
Тетка помедлила, вытерла ладонью глаза.
- Я же и говорю, чистенько у них было, культурно, ну и понравилась квартира тому немцу. Что в район за начальника приехал. В коричневом таком пиджаке, с повязкой на рукаве, немолодой такой, очень строгий. Стал квартирантом...
- Бургомистр, что ли? - спросил Азевич.
- А черт его знает, бургомистр он или еще кто. Занял большую комнату, их переселили в боковушку, чтоб к нему ни-ни. И денщики там у него, обслуга...
- А у него наган - вот такой, в кожаной сумочке. Прабел называется, - вставил свое Шурка.
- Во, наган ты только и запомнил. Наган...
- Ага, запомнил, - заерзал в тулупе Шурка. - Тот дядя стрельнул в немца, а потом взял его наган и стрельнул в папку.
- Так за что же их? За квартиру? - удивился Азевич.
- А кто ж их знает, я же не была там, не знаю. Но люди рассказывают: пришли ночью, позвали в сарай Биклагу, ну отца вот этих... Чтоб немца забить. А он: нет, нельзя, детей погубите, немцы тогда поубивают всех - и нас, и детей. А те говорят: ах ты холуй немецкий, фашистов защищаешь? Ну и сами в хату, застрелили немца, а потом и их обоих постреляли. Чтобы свидетелей не оставлять, что ли? Или со зла? Или черт их знает почему!
- А в папку два раза стрельнули, - в молчаливой тишине сказал Шурка. - Потому что шевелился. Рукой по груди водил.
- А ты видел? - тихо спросила Лёдя. - Я на печи плакала...
- А я видел. Я под кроватью сидел, а как кровь из папки потекла до порога, так я вылез. А папка и не шевельнулся больше.
Тетка начала тихо всхлипывать, Азевич сидел молча и думал. Но что он мог сделать, чем утешить этих ребят? Может, так было нужно, а может, и нет. Как понять теперь, кто виноват. Конечно, виновата война, повсеместная жестокость, ненависть и непримиримость, раздиравшая человеческие души. Стреляли, уничтожали, громили, лишь бы побольше крови - и чужой, и своей. Но разве все это началось только с войной, разве до войны было не то же самое?.. Свои со своими начали воевать давно и делали это с немалым успехом. Недаром говорили: бей свой своего, чтоб чужой боялся. Чужих не слишком испугали, а своих побили. Теперь, услышав этот рассказ на ночной дороге, Азевич, в общем, понимал местечковых учителей, их тревогу за малышей. Наверно, любовь к ним, а не желание услужить немцам вынудило их возразить партизанам. А партизаны поубивали и тех, и других. Чтобы не ломать голову, не разбираться. Разберемся, мол, после войны...
Они еще ехали полем, но Азевич забеспокоился: где-то здесь должна была начаться большая деревня Саковщина, в которую ему лучше всего не соваться. Деревня при дороге, бывший сельсовет, теперь там, наверно, расположилась полиция, и, конечно, их остановят.
- Тетка, Саковщина далеко? - спросил Азевич, как только женщина немного успокоилась и умолкла.
- Саковщина? А близко. Вон мосток переедем и - Саковщина.
- Тогда я слезу, - решил Азевич. - Спасибо тебе, тетка. И вы - растите большие, - пожелал он малышам. - Может, когда-нибудь лучше будет.
- О если бы оно было лучше! - вздохнула тетка. - Если бы лучше! А то и до войны, и в войну эту, чтоб она сдохла. Сколько крови нашей она еще выпьет...
Повозка стукнула напоследок колесами в колдобине и скрылась во мраке, а он остался один среди ночи. Стужа вовсю терзала его, тело сотрясала дрожь, кроме как на ходьбе, согреться не было возможности.
По-прежнему ставя ногу бочком, чтобы не цепляться за траву подошвой, он ковылял каким-то полевым косогором - прочь от дороги, подальше в поле, в обход Саковщины. Деревня действительно находилась где-то поблизости, то и дело доносился запах дыма из труб. Дул сильный ветер, временами просто рвал на нем полы шинели, выдувая остатки тепла. Руки Азевич держал в карманах, так они меньше мерзли, и долго брел куда-то по полю вниз. Оглянувшись, увидел, как небо над ним недобро нахмурилось, густая чернота разлилась по всему небосклону, до самого горизонта. И только он подумал, что, наверно, пойдет снег, как тот действительно повалил густо и споро, словно из развязавшегося мешка. Ветер гнал и гнал вокруг снежную крупу, осыпая ею траву под ногами, сек по спине, по плечам, по его мокрому картузу и особенно больно - по мокрым ушам. Ночную даль враз застлало непроницаемой серой мглой, земля вокруг высветилась, непривычно забелев в ночи, и Азевич с тревогой подумал: куда же он выйдет? Может, лучше было где-то укрыться от этой снежной круговерти, пересидеть, переждать. Если бы набрести на какую постройку или на хвойную чащу, ельник. Но нигде поблизости в поле не было даже дерева, на всем пространстве буйствовал ветер и снег. После снежной крупы с неба понеслись крупные хлопья, которые залепляли плечи, оседали на голове, в складках шинели, быстро покрывали землю; сзади потянулись его неровные, с земляной чернотой следы. Немало снега набилось в дырявый сапог, мокрая правая стопа начала отчаянно мерзнуть. Взмокло от снега его жесткое, покрытое недельной щетиной лицо, уши и руки. Как на беду, косогор вскоре уперся в серый от снега, низкорослый кустарник, приглядевшись к которому, Азевич понял, что впереди овраг. Заросший кустарником, тот широким провалом разлегся поперек пути. Что было делать, в какую сторону обходить? И можно ли было его обойти? Сквозь плотную пелену снегопада Азевич не много чего мог рассмотреть и, помедлив, полез в серую прорву оврага. Хватаясь за скользкие, холодные ветки, прошел шагов десять и упал, едва не до самого низа проехав на заду по травянистому склону. Здесь, внизу, было несколько тише, хотя вверху по всему овражному пространству несло потоками снега. Азевич немного посидел, справляясь с дыханием. Ему уже не было холодно, было душно, он весь взмок от пота, полы шинели и брюки тоже промокли, сердце напряженно билось. Очень не хотелось вставать, хотелось закрыть глаза и сидеть в этом, поросшем орешником рву, но опасность уснуть и замерзнуть вынудили его напрячься и встать. Надо было выбираться из снежной ловушки.
Он не ожидал, что выбраться из оврага окажется так трудно. Сапоги то и дело скользили на заснеженном склоне, глубоко разрывая старую листву под снегом. Как он ни пособлял себе руками, хватаясь за кустарник, все равно падал, разгребая коленями снег, затем, подтягиваясь на руках, переступал выше. Пробирался по склону наискось: так было удобнее. Но это отнимало массу времени - овраг оказался гораздо глубже, чем показалось сначала. Иногда ему казалось, что он никогда не выберется из него. За каким-то рогатым кустом на склоне сел, посидел, лихорадочно дыша и упираясь ногами в трухлявый пенек, чтобы не сползти назад. Снова он бы уже не выбрался. У него не оставалось сил, чтобы повторить этот путь сначала.
А снег все сыпал, несся над оврагом, курил белой пылью в лицо, облепил Азевича сплошь, с головы до пят. Наверно, и за пять шагов его невозможно было узнать, он стал похож на комель иссохшего дерева или корч. Наконец кое-как он выбрался на край оврага и упал - идти дальше уже не было сил. Мир и действительность застились от него сплошным снежным туманом, сознание, кажется, тоже едва мерцало, и он снова поймал себя на том, что засыпает. Но уснуть было все равно что погибнуть, а погибнуть он пока не хотел позволить себе и снова поднялся на ноги.
Дальше он брел, словно пьяный, по щиколотки в рыхлом снегу, слепо обходя кустарник, заросли мелколесья. Что его ждало за тем мелколесьем, лес, поле или деревня, он не имел понятия, он давно уже потерял ориентировку и совершенно не представлял здешних мест. В который раз подумал: хотя бы не выйти к речке. Речка бы его совсем погубила.
Речки, однако, впереди не оказалось, а заросли мелколесья вдруг кончились, он снова почувствовал под ногами твердь, возможно, скошенный луг или поле с прошлогодним жнивьем. Как всегда, на полевом просторе усилился ветер, снеговая крупа теперь секла по левой щеке, и Азевич, отворачиваясь, невольно забирал вправо. Разозлившись на полуоторванную подошву, изрядно надоевшую ему за дорогу, попытался вовсе оторвать ее от сапога, но только до крови расцарапал руки. Так и потащился дальше, сильно загребая сапогом снег; метель сзади скоро засыпала его следы. Идя с нагнутой головой, как было удобнее на ветру, едва не наткнулся на жерди разломанной, полузасыпанной снегом ограды. Совсем близко, затканные снеговой круговертью, серели стрехи каких-то построек, бревна стены без окон. Кажется, это были не избы, скорее, гумно и повети. Обрадовавшись, он перелез через низкие жердки ограды и пошел к крайней постройке.
Это низкое бревенчатое сооружение оказалось заброшенным, без дверей, сараем с черной дырявой стрехой, полным наметенного внутрь снега. Он лишь заглянул туда и направился к следующему, широкие ворота которого были плотно закрыты на щепочку в пробое - наверно, имело смысл и туда заглянуть. Одубевшими пальцами Азевич вынул щепку, осторожно приоткрыл половинку ворот. Из темноты на него пахнуло летними травяными запахами, внизу от ворот тянулись полосы наметенного снега, но, в общем, тут казалось тепло и тихо, и он притворил за собой ворота. В объявшей его темени вытянул руки, ступил шага три и уперся в высокий - выше него - омет соломы, осторожно отступил в сторону. Тут его руки наткнулись на холодные бревна стены, а ноги ступили на что-то рыхлое и шуршащее - кучу сухого гороха, что ли? Азевич обессилено упал и перевалился через эту кучу, подальше от ворот, ближе к стене, руками и ногами зарылся как можно глубже. Он уже чувствовал, что отсюда никуда не пойдет, его тело, издрожавшись на ветреной стуже, жаждало одного - сжаться, собраться в комок, как-либо согреться. Грудь переполняла горечь, дыхание долго не могло выровняться, он дрожал, трясся в ознобе и шумно, часто дышал. Сознание его постепенно меркло, перед взором продолжалась бесконечная снежная круговерть, он плыл в ней куда-то в мучительно-сладких сумерках. В душе его жило привычное ощущение опасности, застарелого страха, но не было силы одолеть этот страх или что-нибудь предпринять для спасения. Усталость подавляла даже инстинкт выживания.
6
...Как-то в начале весны он чистил на конюшне Белолобика, и секретарша позвала его к председателю исполкома. Егор торопливо вошел в кабинет, остановился у порога. Заруба сидел, тяжело привалившись к столу, он как-то слишком внимательно посмотрел на возчика. Тот на секунду испуганно замер под этим нелегким взглядом, но председатель лишь тяжело вздохнул и сказал, что сегодня и завтра они никуда не поедут. Если Егор имеет желание, то может съездить в свою Липовку, в которой, наверное же, не был с начала зимы. Егор очень обрадовался, быстренько собрался, запряг в возок Белолобика. С давно уже не испытанной радостью помчался знакомой дорогой через знакомые поля и деревни, краем Голубяницкой пущи. Спустя пару часов из-за леса показались заснеженные крыши изб под голыми ветвями деревьев. Это была его родная Липовка.
Дома на дворе его встретила мать с порожним ведерком в руках, в котором только что отнесла корм поросенку. Отца дома не было - с Ниной который день работал в лесу, тралевал бревна. Обещал приехать поздно вечером, и Егор подумал: что делать? Возвращаться в местечко или дожидаться отца? Решил, однако, ждать. Задал Белолобику сена, а сам съел яичницу, на скорую руку зажаренную матерью на загнетке. Угощая сына, мать не переставала расспрашивать, как он там, среди чужих людей, как и кем там досмотрен. Потом стала жаловаться на сельскую жизнь, на то, что крестьян загоняют в колхозы, а у колхозников все забирают: и хлеб, и картошку, и семена, инвентарь, лошадей. "Ой, будет голод, ой, поедим травки да мякины, что же это делается! Что они там, руководители ваши, с ума посходили, что ли, разве так можно обращаться с народом, в чем он виноват перед ними? Или они там нелюди все, в районе?.."
Слушать это Егору было не очень приятно, хотя все эти жалобы не были для него внове. На собраниях он уже наслушался и не такого. И он стал успокаивать мать, говорил, что, может, сначала и будет трудновато, но после... Государство даст трактора и комбайны, даст хороший скот на развод, семена, все наладится, и люди заживут лучше, чем жили единолично. Мать, похоже, слабо верила его словам, хотя постепенно и успокаивалась.
"Ну а как же ты, сынок, с женитьбой? На днях Насточка прибегала..." - "Насточка? А зачем?" - "Про тебя спрашивала. Говорила, за всю зиму - ни письма, ни привета. Как же ей быть? Сватаются к ней из Закорытья, так она спрашивала про тебя. А я уже думаю, лучше бы ты на ней женился, все-таки своя, близкая, а то еще какая комсомолка местечковая окрутит. Даст тогда Бог невесточку под старость". Егор молчал и думал: окручивает, считай, уже окрутила его местечковая и не комсомолка даже - коммунистка, не то что какая-то Насточка. Так он и сказал матери: "Пусть не дожидается. Видать, не судьба нам сойтись". Мать снова заплакала, наверно, почувствовав и тут что-то скверное.
Настроение его совсем испортилось от той новости про Насточку, хотя что уж ему теперь Насточка? Сидел за столом, ужинал, а из головы не выходила Полина, мучили мысли о последней встрече. И как теперь ему быть? И какой она с ним будет?
Вечером приехал из леса отец с сестрой, оба вымокшие, усталые и голодные. Отец наскоро поел, выругался на советскую власть и начал смолить свои самокрутки. Сестра Нина все расспрашивала, как он и что, хорошо ли ладит с начальством, много ли молодежи в местечке, часто ли устраивают танцы и есть ли у него там кто. Он отвечал скупо, уклончиво и, посмотрев коня, сказал, что пойдет спать. С полузабытым удовольствием лег в свою знакомую с детства, скрипучую кровать под наклеенной на стене картинкой - восстание на броненосце "Потемкин". Повглядывался в стволы орудий, во взбунтовавшихся матросов, перепуганных офицеров с наганами и улыбнулся. Радость его на том и окончилась. Наверно, кончалась и юность.
Назавтра утречком он уехал.
Мать на прощанье всплакнула, отец угрюмо молчал. Сестра пообещала перед Пасхой приехать поглядеть, как он живет. Может, браток приженился на какой-нибудь местечковой, да не хочет признаться. Примерила его буденовку, которая ей очень понравилась. Наверно, понравилась также и матери, та даже перестала плакать.
В исполкоме, куда он вернулся к обеду, сразу почувствовал: что-то случилось. Секретарши Риммы за столом не было, в приемной вообще было пусто, на двери кабинета Зарубы краснела большая сургучная печать. Азевич выскочил во двор, к конюшне, где на розвальнях сидел бородатый Волков, курил цигарку. "Что случилось?" - бросился к нему Егор. Старый фурман невидящим взглядом уставился в него. "А ничего". - "Как ничего? Где Заруба?" - "Зарубу взяли. Ночью". - "Ну а говорите - ничего!" - весь затрясся Егор. "А что ж такого? Всех берут. И Скубликова взяли. И Фирштейна. И ветеринара того однорукого. И нас поберут. Мать его растакую!.. Вот жизнь настала..."